– Ты бы, Макар Варламович, потолковал с Феденькой, внушил бы по-родительски – не следует ему в каждый час в кузню бегать. Как бы симпатии не случилось. Нам безродная девка в семью не нужна. У ей приданого – один молоток.
Слова супруги Макар Варламович пропустил тогда мимо ушей. Ну, любопытно парню поглядеть на новое для него ремесло, пусть поглядит, ремесло, как говорится, за спиной никогда не висит, всегда пригодится. Сам он мастеровых людей уважал, относился к ним с почтением и считал, что настоящий хозяин должен уметь работать и топором, и долотом, и косой, и головой. Главное – головой, которой всегда думать надо, заранее и обстоятельно. О будущем сына глава шабуровского семейства давно уже озаботился и линию жизни для Федора прочертил: на следующую осень, на Покров, он собирался его женить, а затем, после женитьбы, не торопясь, складывать на молодые плечи хозяйские заботы. С таким расчетом, чтобы к старости все нажитое находилось в верных руках. А сам он к тому времени внуков бы тетешкал и на печке кости грел.
На Федора грех было обижаться. Вырос парень работящим, послушным и ни разу родителям слова поперек не сказал. На него и глянуть было приятно: высокий, кудрявый, лицо улыбчивое и нос курносый, так и тянет при разговоре с ним беспричинно улыбнуться. Невесту для него Макар Варламович с Полиной Никитичной уже выглядели, в деревне, куда выдали старшую дочь Галину. Семья небедная, девица работящая и собой ладная. Чего еще, спрашивается, нужно? Сыну до поры до времени ничего не говорили, а вот с родителями невесты успели обмолвиться, и те согласно кивнули.
Зимой жизнь во впадине и во всем большом шабуровском хозяйстве замерла – снег завалил въезды и выезды. Бурлинка встала, покрывшись льдом, а к скотным дворам, отощав от бескормицы, по ночам беззвучно подбирались волки. Когда их отпугивали выстрелами и стуками колотушек, они далеко не уходили, располагались где-то на склонах Низенькой и выли до самого рассвета, пугая скотину во дворах и коней в конюшне.
После одной из таких ночей, несколько раз проснувшись от волчьего воя, Макар Варламович решил хорошенько проучить серых, так проучить, чтобы они забыли дорогу к поместью и откочевали в другое место. Возиться с падалью и прикармливать волков, а после на их тропе выставлять капканы ему не хотелось – слишком уж долго и хлопотно; сидеть в схроне и караулить – это по ночам не спать, поэтому решил – на поросенка. Охота простая, скорая да и кровь веселит. Федор, услышав об этом, сразу же загорелся, кинулся помогать, и к тому времени, когда спустились ранние осенние сумерки, у них все уже было готово: в оглобли саней запрягли крепкого, быстрого хода жеребца, к задку саней привязали веревку, а к веревке – небольшой мешок, туго набитый сеном. За вожжи взялся сам Макар Варламович, а Федор уселся за ним, крепко придерживая двумя руками еще один мешок, в который засунут был поросенок. В нем, в этом поросенке, и заключалась главная соль охоты: надо было ехать по накатанной тропе и время от времени крутить поросенку уши, чтобы он повизгивал. По тропе, подпрыгивая, тащится мешок с сеном, поросенок визжит пронзительно, и кажется, что он бежит за санями, стараясь не отстать. На такую легкую поживу оголодавшие волки, забыв о своей осторожности, обязательно должны клюнуть.
Они и клюнули.
Проехали Макар Варламович с Федором совсем немного и скоро заметили, что из ельника выскользнули волки. Ночь выдалась лунная, и хорошо виделось, как они бегут гуськом, быстро набирая ход. Не отставая, неслись по снегу их большие тени.
Теперь самое главное – не зевнуть. Ружья заряжены, надо лишь не торопиться и бить только наверняка. Ударили два выстрела почти разом, и два волка, которые успели вырваться вперед, ломая строй и заходя сбоку, кувыркнулись, замолотили лапами, взметывая снег. Дело оставалось за малым: перезарядить ружья и срезать еще пару, если удастся, если не успеют хитрые звери кинуться назад, когда их уже не достать прицельными выстрелами.
Но вот малого-то и не случилось.
Жеребец от выстрелов или потому, что учуял волков, мигом сбился с ровного хода, вздыбился и ринулся в сторону так сильно, что затрещали оглобли. Сани едва не встали набок. Федор, как песок с лопаты, слетел в снег, выронив ружье, и очумело барахтался, пытаясь встать на ноги. Макар Варламович успел перехватить вожжи, потянул их изо всех сил, чтобы привести жеребца в послушность, но тот продолжал ломиться вбок, в правую сторону, наверное, по простой причине – стремился туда, где была его родная конюшня и где он надеялся найти укрытие.
Поросенок бился в мешке и верещал, как недорезанный.
Этот визг, похоже, и вышиб из голодных волков последнее чувство опасности – они не повернули назад, не кинулись врассыпную в разные стороны, будто и не услышали вовсе выстрелов, будто и не заметили, что стая их поредела. Как бежали, так и продолжали бежать, откидывая на снег летящие тени.
Бежали они прямиком на Федора.
Макар Варламович бросил вожжи, схватил ружье – скорей, скорей, перезарядить… Но руки, как в таких случаях водится, вздрагивали и плохо слушались. Волки все ближе. Федор вынырнул из снега, побежал к саням. Не успеет – волчьи ноги быстрее человечьих. И патрон никак не желал залезать в ствол. Макар Варламович заорал, срывая голос. Но голос его зверей не испугал, только подстегнул, и матерый волчище вылетел вперед, настигая Федора, готовясь прыгнуть ему прямо на спину.
И в этот самый момент, когда показалось, что уже нет спасения, будто темная молния мелькнула. Вонзился между Федором и настигавшим его волком конь, на котором сидел всадник, вздымая над головой длинный стяжок[2]. Всадник чуть приподнялся на стременах – и стяжок обрушился вниз, переламывая волчий хребет. Еще один взмах стяжка – и еще один волк с разгону отлетел в сторону, затрепыхался, бессильно вскидываясь, перебирал в воздухе лапами, словно продолжал бежать.
Наконец и патрон вошел в ствол. Выстрел прогремел оглушительно, а заряд крупной самодельной картечи попал точно в цель, и тонкий предсмертный вой жалобно взошел под самое небо. Оставшиеся волки, бороздя снег низко опущенными хвостами, бросились назад к спасительному ельнику, из которого они вышли, надеясь на поживу, совсем недавно.
Еще три раза стрелял им вслед Макар Варламович, но всякий раз – мимо. Федор опирался на задок саней, хрипел и задыхался, а всадник, соскочив с седла, деловито добивал стяжком все еще трепыхающегося волка.
Поохотились…
Когда сын с отцом пришли в себя, перевели дух, а жеребец перестал дергаться в оглоблях, к ним неторопливо подошел всадник, только что спасший их, и спросил ровным, веселым голосом:
– А поросенок-то не сдох? Почему молчит?
От неожиданности и удивления Макар Варламович даже присел на передок саней, будто у него ноги подкосились. До поросенка ли?! Пусть он хоть век молчит! Другое поразило, голос-то у всадника был женский, а когда пригляделся, и вовсе опешил: Настя! Вот тебе и племянница кузнеца Степана, вот тебе и девица с крутыми, как коромысла, бровями и с румянцем на щеках. Двух волков стяжком угрохала. Такая и двух мужиков за пояс заткнет, если понадобится. Макар Варламович, до конца не одолев растерянности, только и нашелся что спросил:
– Тебя каким ветром надуло?
– Попутным, – рассыпала звонкий смех Настя и голову вверх запрокинула, точь-в-точь как ее дядька Степан, – еду мимо, гляжу, а Феденьку волки есть собираются! Как же красавчика такого не выручить?
Продолжая смеяться, она подобрала шапку, оброненную Федором, надела ему на голову и – не укрылось от цепкого взгляда Макара Варламовича, заметил, как зарубку сделал – скользнула ладонью по щеке парня, словно приласкала мимолетно. А после вспрыгнула на коня, прямо с земли – в седло, и ускакала, как растаяла.
Видение, да и только!
Поросенок, словно очнувшись, заверещал с новой силой – тонко и пронзительно.
– Лихоманка тебя задери, – ругнулся Макар Варламович, – хватит голосить, а то в снег кину! Волки в один жевок схрумкают. Федор! Садись в сани, поехали. Утром рассветет, вернемся…
– Погоди, тятя, ружье…
Федор отыскал в снегу ружье, тяжело плюхнулся в сани, и жеребец, не дожидаясь, когда его подстегнут, кинулся вперед стремительной рысью.
Утром подобрали убитых волков, сняли с них шкуры, и Макар Варламович подступил к сыну с расспросами. Обо всем спрашивал, по порядку: и когда Федор успел с Настей снюхаться, и почему она оказалась на тропе ночью, да еще со стяжком, и где научилась девка такому ремеслу – волкам хребты ломать с одного удара?
Видно было, что не по нраву Федору отцовские расспросы. Хмурился, отворачивался в сторону, говорил коротко и неохотно, но честно. Не стал врать и отнекиваться, отвечал как на духу. В то время парень еще в отцовской воле находился и в послушании перед родителем. И вот какая картина нарисовалась из его скупых ответов: оказывается, давно уже глянется ему Настя, еще с того времени, как увидел ее в первый раз в Чарынском. И он ей тоже глянется. А что с конем ловко управляется и со стяжком может на волка охотиться, так этому ее дядька Степан обучил; она еще и из ружья стреляет без промаха и любого зверя может по следу добыть… О том, что на охоту с отцом собирается, Федор ей сам рассказал, вот поэтому она и оказалась на тропе.
– Охраняла, значит, своего залеточку, – раздумчиво протянул Макар Варламович, – дивно, дивно… Можно сказать, от смерти оберегла. Отблагодарить надо девку, поклониться ей следует. Пойдем, поклонимся, мы люди не беспамятные, добро ценим. Ты погоди, я в дом зайду.
Он поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а Федор остался на дворе – и хмурость с его лица, как водой смыло. Радовался парень от всей души, услышав отцовские слова про благодарность, доброе лицо его светилось, и в мыслях своих, наверное, улетал он далеко и высоко. Но вот отец показался на крыльце со свертком под мышкой, и Федор перестал улыбаться, лишь глаза светились по-прежнему. Догадался он, что в свертке подарок для Насти, но вида, что догадался, не подавал. А Макар Варламович, ничего не объясняя, велел запрячь жеребца, уселся в сани и приказал ехать прямиком в Бурлинскую, где Степан с Настей еще осенью поселились в маленькой избенке на самой окраине. Прежний хозяин этой избенки, старый бобыль, к тому времени помер, вот и пригодились хоромы.
Подъехали, вошли в низкие двери, и в избенке сразу стало тесно. Хозяева при виде неожиданных гостей растерялись. Степан смущенно скоблил пятерней лысину, Настя, отложив шитье в сторону, поднялась из-за стола и принялась крутить на указательном пальце железный наперсток. Щеки зарумянились, карие глаза потемнели. Макар Варламович поздоровался и развернул сверток, в котором оказалась большая шаль фабричной выделки с яркими цветами, а вдобавок к ней еще и добрый кусок китайки[3], в который Настю можно было два раза завернуть.
– Прими, Анастасия, благодарность нашу за выручку, шаль носи на здоровье и кофты себе шей.
– Спаси Бог вас, Макар Варламович, – поклонилась Настя, приняв подарки.
– Да вы проходите, проходите, – заторопился Степан, – чаю попьем…
– Нет, чай пить не будем. – Макар Варламович отступил к порогу, где топтался Федор, и продолжил: – А чай потому пить не будем, что родниться я с вами не собираюсь. За выручку, Анастасия, поклон тебе еще раз, а про Федора моего забудь и всякую задумку про него из головы выкинь. Не будет такого, чтобы вы слюбились, а чтоб в семью нашу войти – я не дозволю. Ни тебе, Анастасия, ни тебе, Федор. Уразумели? Если поперек моей воли пойдете…
И не договорил Макар Варламович, посчитал, что все нужные слова он уже сказал. Распахнул низенькую дверь и толкнул в узкий проем Федора, который за все это время и рта не успел раскрыть. Вслед им ни слова, ни звука не донеслось.
Шабуровы сели в сани и молча поехали домой.
С этого дня Федора словно в хребте перебили березовым стяжком, хотя он не горбился и ходил, как и прежде, прямо. Но сник парень, перестал улыбаться и глаза уже не светились радостным светом, будто покрылись белесой пленкой, как у слепой бабушки Агриппины. Он ни о чем не просил, разговоров не заводил, исправно работал по хозяйству, оставаясь по-прежнему послушным, и казалось, что смирился с отцовским решением. Полина Никитична, конечно, жалела сына, даже втихомолку плакала, искренне позабыв совсем недавние свои слова о безродной девке и молотке в приданое. Макар Варламович, ни капли не беспокоясь, думал по-своему: «Дурь пройдет и жизнь наладится».
Дурь не прошла, а жизнь сделала крутой зигзаг.
По весне, когда Бурлинка взломала лед и с грохотом унесла его вниз по течению, Федор бесследно исчез из дома. А вместе с ним, так же бесследно, исчезли Степан и Настя.
Стоял Макар Варламович в пустой избенке, из которой вынесли скудное убранство, смотрел на голый дощатый стол, а на столе лежали китайка и старательно сложенная цветастая шаль. Не приняла, выходит, Настя эти подарки. Она, выходит, другой подарок себе затребовала.
В горячке и в злости хотел Макар Варламович в погоню удариться, но одумался – где их искать, куда они ушли? Вниз, в Чарынское, или в горы направились? И в какую сторону, если в горы?
Долго стоял, долго глядел на шаль с китайкой, и пока стоял, решил: если сбежал сын из родного дома с девкой безродной, значит, нет больше у него сына. Нет и не будет.
Вечером, уже в потемках, он столкнул с берега свою лодку и пустил ее вниз по течению. Лодка после долгой зимы рассохлась, проконопатить ее руки еще не дошли, и она быстро стала набирать воду. «Где-нибудь да выкинет», – думал Макар Варламович, глядя ей вслед. Домашним же, вернувшись с берега, сказал так:
– Федор на лодке поплыл, перевернулся, видно, и утонул. А Настя со Степаном куда-то в другое место ушли. Запомнили? Так всем и говорите.
Никто его не ослушался.
А затонувшую и перевернутую вверх дном лодку, действительно, прибило к берегу – верст через семь, ниже по течению.
Было это три года назад.
И вот Федор вернулся.
Где он находился все это время, как жил, чем занимался и по какой причине оказался на берегу Бурлинки в рванье и в нищем виде, даже заплечного мешка не имелось, никто не знал и, соответственно, ничего вразумительного сказать не мог. Лишь одно обстоятельство для всех было ясным – нахлебался парень тяжелой жизни по самые ноздри.
Двое суток он не приходил в себя. Метался на деревянной кровати, хрипел, словно его душили, временами покрывался обильным потом, будто из речки выныривал, иногда вскрикивал:
– Настя! Настя! Я здесь! Обними, Настя, холодно! Вода ледяная!
Но чаще кричал иное:
– Коня не отпускай! Пропадем! Телегу держи, телегу!
И всякий раз, когда вскрикивал и твердил кому-то неизвестному про телегу и про коня, взмахивал в бреду руками, словно хотел за что-то уцепиться и не пропасть.
Полина Никитична, напрочь забыв про гостей, не отходила от сына ни на одну минуту и ни на один шаг. Даже спала рядом, постелив себе постель на лавке. Поила сына травяными отварами, обтирала пот с лица полотенцем и молилась каждый вечер, зажигая перед иконой Богородицы толстую восковую свечу. Не плакала, не голосила, слезинки не выронила, только с лица осунулась и стала неразговорчивой. Веселье, царившее в шабуровском доме совсем еще недавно, разладилось, и скоро Галина с Зинаидой собрались уезжать. Отговаривать их никто не стал.
После отъезда гостей в доме установилась тревожная тишина. Макар Варламович с утра до вечера занимался делами по хозяйству, Полина Никитична неотлучно находилась при Федоре, и получалось так, что между супругами встала невидимая стена. Причина, конечно, была в сыне. Не мог Макар Варламович смириться, что дал слабину и пустил в дом Федора, которого давно уже считал отрезанным ломтем, а Полина Никитична, наоборот, благодарила Бога за возвращение родной кровиночки и ни капли не сомневалась, что выходит его и поставит на ноги.
Неизбывная материнская любовь, говорят, и из гроба поднимет.
Сначала Федор перестал вскрикивать, размахивать руками, затем затих, а под вечер по-ребячьи свернулся калачиком и тихо, чуть слышно посапывая, уснул. Проспал всю ночь, утром открыл глаза, повел взглядом, узнавая родные стены, увидел Полину Никитичну, дремавшую на лавке, и негромким голосом спросил:
– Мама, я как здесь очутился? Неужели сам дошел?
Полина Никитична встрепенулась, по-молодому соскочила с лавки и пересела на кровать, дав полную волю слезам, которые так долго сдерживала. Федор гладил ее острые, худые плечи, успокаивал:
– Не надо, не плачь, живой же… Вот полежу и встану…
Но в то утро он еще не встал. Снова свернулся калачиком и уснул – на целые сутки. А когда проснулся, попросил окрепшим голосом:
– В баньку бы мне, мама, и поесть чего-нибудь, проголодался я…
Улыбнулся застенчиво – и на лице его, побитом, с цветными синяками, обросшем грязной клочковатой бородой, тихо засветились глаза прежнего Федора, доброго, послушного парня. Такого родного, что Полина Никитична снова залилась слезами. Но скоро успокоилась и принялась хлопотать. Накормила сына наваристой мясной похлебкой, собрала белье в баню, сама, как сумела, подстригла ему бороду, попутно рассказывая, как он оказался дома. Федор слушал ее и только головой покачивал, видно, сам удивлялся, что добрался до берега Бурлинки и смог еще выстрелить из берданки.
Пока Федор парился в бане, Полина Никитична накрыла стол, будто для гостей, выставила медовуху, ожидая, что к обеду пожалует Макар Варламович. Втайне она надеялась, что супруг все-таки обрадуется выздоровлению сына и не будет показывать суровый нрав.
Но Полина Никитична ошиблась, и надежды ее оказались напрасными.
Едва лишь перешагнул хозяин порог своего дома, едва лишь увидел за накрытым столом сына, распаренного после бани и наряженного в белую рубаху, так сразу и встал, будто запнулся о невидимую преграду.
– Я уж все приготовила, тебя ждем, – засуетилась Полина Никитична, – воды вон в рукомойник налила…
И протягивала Макару Варламовичу чистое полотенце, но тот властно отстранил ее тяжелой рукой, будто убирал со своей дороги, и коротко спросил:
– Очухался?
Федор застенчиво улыбнулся и молча кивнул.
– Ну и ладно. Три дня еще поживи, откормись – и ступай со двора, чтобы я тебя здесь не видел.
Развернулся сердито, так, что каблуки сапог скрипнули, и вышел из дома, не закрыв за собой дверь. Полина Никитична комкала в руках полотенце, смотрела ему вслед зовущим взглядом, но останавливать и уговаривать не кинулась. Понимала – в этот раз ей супруга не пересилить. Обессиленно присела на лавку и охнула, будто ее ударили.
– Да ты не отчаивайся, мама. – Федор вышел из-за стола, склонился над ней, обнимая за плечи. – Живой, слава богу, а остальное наладится…
– Как наладится?! Как наладится?! Куда пойдешь?! Где жить станешь?! – Полина Никитична подняла на сына глаза, мокрые от слез, и голос у нее зазвенел от отчаяния: – Я ведь тебя похоронила, думала, что не увижу больше! Ты где был целых три года?! Почему весточку не послал?
– Прости, мама, не мог я весточку послать, а где был… Где был, там меня теперь нет.
Через три дня Федор ушел из дома, так и не рассказав матери, где он находился все эти годы. Пообещал лишь, что, как устроится на новом месте, обязательно подаст весточку.
И надо же было случиться столь дивному совпадению: сон этот, странный и сладкий, приснился ровно два месяца спустя после памятного события, день в день. Ясно, как наяву, увидел Сергей Лунегов в своих руках маленький альбом с золотым обрезом, обтянутый зеленым бархатом. На углах листов, на гладкой лощеной бумаге, красовались алые и желтые розы, а сами листы сияли нетронутой белизной. Он положил альбом на столик, обмакнул перо в чернильницу и вдруг с пугающей ясностью понял, что должен сейчас написать Ангелине признание в любви. Как его написать, какими словами – Лунегов не знал и не мог придумать. Но все равно для начала черкнул на середине листа кривую закорючку и ахнул – перо отвалилось, а чернила расползлись большой кляксой.
– Не огорчайся. – Легкие и нежные пальцы Ангелины взъерошили ему волосы. – Я и так знаю, что ты меня любишь. Пойдем со мной…
Она взяла его за руку, вывела на крыльцо, и они спустились по высоким ступенькам на узкую дорожку, которая тянулась к беседке, густо оплетенной плющом. И там, в беседке, Ангелина вскинула ему на плечи легкие руки, крепко сомкнула их в кольцо и долго-долго целовала, пока он не проснулся и не услышал насмешливый голос ямщика:
– Фадей Фадеич, помощнику-то вашему, похоже, девки снятся, а не науки, вон как разулыбался, будто со свиданки вернулся нацелованный…
– Тихо, не шуми, пусть спит.
Ямщик послушно замолк, и стало слышно, как железные ободья тележных колес постукивают о камни. Лунегов, не открывая глаз, неловко лежал в повозке на мешках, упираясь боком в острый угол дорожного ящика; шевелиться ему не хотелось, потому что хотелось вернуться обратно в сон. «Странное дело, – думал он, – даже не верится… Нет, не надо вспоминать! Забыть и зачеркнуть!»
Но память, помимо его воли, вспорхнула легко и невесомо, как птичка, и мгновенно унесла из алтайских предгорий в далекий отсюда город Ново-Николаевск, в просторный деревянный дом на улице Переселенческой. Дом принадлежал делопроизводителю городской управы Денису Афанасьевичу Любимцеву, и отличительной особенностью этой усадьбы был большой сад – вишня, смородина, крыжовник и даже яблони, а вдоль дорожки, ведущей от ворот до крыльца, ровным рядком благоухала белая сирень. Сад свой Денис Афанасьевич развел еще давно, когда его маленькая дочь Ангелина, слушая сказки, которые ей рассказывал на ночь отец, стала спрашивать: «А почему у нас наливные яблочки не растут?» Вот после этих вопросов Денис Афанасьевич и привез первые саженцы.
Теперь, спустя годы, сад разросся, плодоносил, и Ангелина уже не спрашивала, почему не растут у них наливные яблочки. В ослепительно-белом платье, будто сшитом из пышных гроздьев сирени, она встречала гостей, которые пришли поздравить ее с именинами – Ангелине исполнилось девятнадцать лет.
Был среди гостей и Сергей Лунегов, только что окончивший полный курс реального училища и безнадежно влюбленный в юную именинницу. С недавних пор именно по этой причине он стал сурово хмуриться и начал курить дорогие длинные папиросы с золотыми ободками на бумажном мундштуке.
Праздничный вечер шел своим чередом: говорили, поздравляли, вручали подарки и среди прочего преподнесли Ангелине маленький альбом в зеленом бархате. Она прижала его к груди, подпрыгнула от восторга и зазвенела:
– Ой, я придумала! Придумала, придумала! Вы должны написать мне пожелание, желательно в стихах! Сначала я сама напишу, а после вы!
Подбежала к письменному столику, раскрыла альбом и, не присаживаясь, быстро что-то написала на первом листе, отложила ручку и сразу же огласила:
– Вот! А теперь прошу, чтобы каждый оставил мне пожелание. Господин Лунегов, давайте с вас начнем, вы ближе всех сидите! Проходите, проходите, берите ручку, а мы вам не будем мешать.
Ангелина усадила Лунегова за письменный столик, шутливо взъерошила ему волосы мимолетным движением узкой ладони и отбежала к пианино, собираясь с подругой по выпускному гимназическому классу играть в четыре руки.
«Все будет мило для меня, все будет мило для меня…» – повторял Лунегов и разглядывал четверостишие, написанное аккуратным, почти каллиграфическим почерком, испытывая к каждой букве захлестывающую его нежность. За столом он выпил два бокала вина, голова от этого непривычно кружилась, стихи, конечно, никакие не складывались, и он лишь крутил в пальцах ручку, продолжая любоваться почерком Ангелины.
Подруги начали играть «Вальс цветов», и Лунегов от щемящих звуков испытывал еще б