Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Клятвопреступник. Избранное - Еремей Данилович Айпин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Еремей Айпин

Клятвопреступник

Избранное

Время дождей

Рассказы разных лет

Моей милой Татьяне, вдохновившей на эту книгу.

Автор.

Наедине с осенью

Вместо пролога


Осень водила меня по таежным нехоженым тропам.

Она что-то ласково шептала мне на опушке леса. Я смотрел на высокое-высокое небо, на плавающие в голубой мари дальние сопки, на восходящее чистое солнце и все слушал и слушал ее нежный очаровывающий шепот. Я видел, как она играла с золотыми рифлеными листьями березы. Я смотрел, как она снимала с ветки листок и, словно маленькое теплое солнце, подносила мне.

Осень увела меня в светлый сосновый бор.

Она остановилась на взгорье, где светлобородые сосны тихо перебирали струны хантыйской скрипки — нарсьюха. И мы, замерев, слушали эту симфонию золотисто-огненной коры, зеленых и порыжевших иголок, седых лишайников и белого ягеля. И высокое небо вторило соснам невесомым смычком журавлиных стай, и ветерок тонко и нежно подыгрывал на струнах паутины, и лучи солнца легко и плавно скользили по неприметным клавишам чуткого бора. И под эту симфонию все вдруг поплыло в прозрачную синеву бездонного неба.

Осень вела меня по зыбким болотным кочкам.

Она замедлила шаг возле пурпурно-трепетной осинки. Осинка была светло-зеленой, упругой и гладкой. Только пурпурные листья напевали древние мелодии рек и озер, черных урманов и рыжих болот. Она была стройна и трепетна.

Осень завела меня в тихое чернолесье.

И была она, и была рябина. И была огненнокудрая рябина холодной и терпкой, тревожной и сладкой, прекрасной и дивной, словно поцелуй любимой женщины.

Осень привела меня в укромный лесной закоулок.

Она раздвинула поникшие травы. Она раздвинула поздние блеклые цветы. И аромат побитых первыми заморозками цветов, и аромат примятой травы. Волглый запах прошлогодней листвы, волглый запах таежной земли.

Хвоя.

Мхи.

И было и тепло, и уютно, и хорошо.

И было и радостно, и грустно, и больно.

И было…

И в этом была ее прелесть… Потом было высокое и далекое небо с седыми журавлями и всеобъемлющим солнцем…

Осень водила меня По таежной земле. И, может быть, я подумал:

Как хороша ты, Осень!

И, может быть, я сказал:

«Как хороша ты, Осень!»

И, быть может, я крикнул громко:

— Как хороша ты, Ос-сень!..

Слишком громко.

И Она грустно улыбнулась и ушла. Она шла по таежным нехоженым тропам, по светлому сосновому бору, по зыбким болотным кочкам. Она шла по тихому чернолесью, по укромным лесным закоулкам, по грустной таежной земле. И с упоением били меня по лицу хлесткие дожди, злые ветры, колючие иглы и пурпурно-золотая листва. Все тщетно. Она ушла. Она легким белым облаком растворилась над топкой болотной трясиной и ушла в небо.

Где ты, О-о-сень?!.

Где ты!..

Медвежье горе

Вот уже третий день мы преследуем медведя-шатуна. Зверь попался матерый. Не раз догоняли, но на выстрел не подпускал. Сколько сырых ночей придется коротать под открытым небом?! Сколько будет еще костров и привалов? Одна надежда на деда Ефрема — лучшего медвежатника нашего рода.

В сумерках, когда глаз теряет след на снегу, мы распрягаем усталых оленей и разводим жаркий костер. Наскоро ужинаем, кормим измученных хвостатых[1], сушим мокрую одежду и обувь, развешиваем у огня оленью упряжь и арканы. Потом, угомонившись, второй раз завариваем крепкий ароматный чай. Осенний вечер длинный — его надо скоротать. И тут наши взоры обращаются на седобородого деда Ефрема.

— Ну, Старый Человек, что-нибудь нам расскажи… — просим мы, молодые охотники.

Дед молча набил табаком трубку, потемневшую от времени и дыма. Не спеша прикурил от красного уголька и выдохнул сизое облако дыма. Проследил зорким оком, как дым поднялся и растворился в темном небе.

Отблески костра резвятся на серебристой голове Деда, освещают суровое лицо, перечерченное глубокими морщинами.

Потрескивает огонь.

На сосновых поленьях посипывает смола.

Мы терпеливо ждем.

— Шатун — это не обычный лесной зверь, — начинает наконец дед Ефрем. — Это проклятый самим — богом медведь. Оленя ест. Огня не боится. Человека может кончить, потому как бог не помнит его — вот он и грешит…

Дед помолчал, потом добавил:

— Ой-ёй, много-много беды может наделать. Поэтому, если взял его след, нужно идти до конца…

И боровые сосны словно придвинулись к нашему костру, притихли, перестали меж собой шептаться. Им тоже, видно, интересно, что поведает нам бывалый таежник.

— Шатуна надо отличать от хорошего медведя, — проговорил Дед, не обращая на нас внимания. — Медведь, как и человек, бывает разный…

Помолчал он как бы в раздумье, посопел трубкой, потом неторопливо начал свой рассказ:

— То было в пору моей молодости. В одиночку промышлял зверя и птицу, всякое со мной случалось. Тайга-то она какая? — горазда на разные неожиданности. Многое слышал и пережил на своем веку, но такое только один раз видел…

Мы теснее придвинулись к Деду и затаили дыхание. Лайки-медвежатницы за костром, услышав голос старого охотника, навострили уши и, казалось, следили за каждым его движением. Олени, что копытили неглубокий снег возле нарт, теперь мирно жевали жвачку и прислушивались к легкому дыханию тоже притихшего соснового леса и говору почтенного человека.

Жили мы тогда на болоте, на берегу озера Большой Вирсани, вспоминал Дед. За табаком да за чаем ходили на Аган-реку по Бору Зимних Домов. Кто бывал там — видел тропу. Видел и песчаные поляны на окраине бора. Летом такие пески очень любят дикие олени. Они так накаляются, что мошкара и комары не выдерживают зноя — крылышки сохнут. Вот олени и спасаются там от гнуса. В жаркий летний день я возвращался домой. Подхожу к пескам, гляжу — медведица! Да не одна, а с маленькими деточками. За корягой притаился. Смотрю, что же дальше будет. Мать цап за шкирку медвежат, трясет и шипит, словно что-то внушает несмышленышам. Затем оставила их, а сама крадется к поляне, где олени лежат. Медвежата присели, чернеют, как обгорелые пеньки. Только звездочки[2] сверкают черными ягодками. Забавные такие! Видно, не поймут, почему мать не берет их с собой. Поерзали немного и не выдержали — когда мать скрылась в кустах, пошли следом. Но тут под лапкой медвежонка треснул сучок. Мать в тот же миг вернулась. Грозно оскалилась, но не зарычала — побоялась вспугнуть оленей. Оглянулась вокруг, увидела валежник. Подняла одной лапой конец замшелого дерева и сунула под него своих детей. Пусть, мол, побарахтаются, пока на охоту схожу. Сама — снова к поляне. Я привстал, вижу: медведица вскинулась на задние лапы и навалилась на оленя. Поймала добычу.

Стадо как ветром сдуло.

Разбежались олени.

На поляне остались лишь медведица со своей добычей.

Ну, думаю, пора уходить. Я тут лишний.

Медведица немного постояла над убитым оленем, будто размышляла, прикидывала. То ли добычу тащить к детям, то ли детей привести к добыче. Как лучше сделать? Постояла еще немного и вернулась к деткам. Но что такое?! Медведица подняла валежину — а детки-то не шевелятся. С небольшим шумком, похожим и на бормотание, и на мольбу, она давай их тормошить и обнюхивать. Движения все быстрее, шум — все громче. Она неприкаянно туда-сюда, влево-вправо, вперед-назад. Что-то неладное случилось. Детки все неподвижны, все безмолвны. И тут медведица-мать заревела на весь лес:

— Бу-ху-ху-ууу!!!

Какой это был рев!

Деревья, показалось мне, и то заплакали.

А у меня аж сердце упало. И ноги пропали, будто убежали куда. Словно окаменел я, шелохнуться не могу. Только глаза мои все видят да ум все это укладывает в память.

А медведица-мать вихрем крутанулась по лесу туда-сюда и бросилась на дерево. Как полоумная, ломая сучья, полезла на большую сосну.

Что затеяла?!

Может, думаю, рехнулась с горя. Детки, ведь, как-никак. Ничего я не успел сообразить: с ревом она грохнулась с этой сосны. С самой макушки. Упала около мертвых медвежат. Моему разуму и телу совсем плохо стало. Я бросился к ней. Она застонала, вернее, зарыдала, как человек-мать, а потом звезды ее стали медленно гаснуть в страшной тоске. Вскоре она была уже мертва. Видно, сломала себе хребет…

Замолк дед Ефрем, наклонил седую голову. Мгновение сидел неподвижно, потом пососал потухшую трубку. Молча взял головешку, молча прикурил. Затем отыскал на небе Большую Медведицу, прикинул время.

Пламя притухающего костра делало его еще более мудрым и таинственным.

Молчали люди.

Молчали сосны.

Молчали звезды на небе.

Молчал наш костер, догорал наш костер. Мы не догадывались подкинуть в огонь смолистого сушняка. А дед Ефрем был занят: набивал табаком свою древнюю трубку.

1972

Последний рейс

Когда тупой палец капитана лег на спусковой крючок и черные дула медленно поплыли вверх, Костя Казамкин вспомнил, как всходило солнце вчера утром. Он проснулся до зари и вышел на палубу. Серые домишки лесоучастка еще ползали в белесовой дымке утреннего тумана. Заречный лес замер в напряженной чуткой тишине. Тяжелая вода бесшумно лизала голубой борт катера.

Костя, прищурив зоркий охотничий глаз, наблюдал, как в тихой курье за рекой ондатра косила траву. Она плыла вдоль берега с пучком пырея, и волны двумя крылами расходились от нее. Иногда она останавливалась, заплывала в травы и пополняла свой пучок. Отсюда она виднелась темной точкой, но Костя не сомневался, что это ондатра: только она в такую рань выходит на кормежку. Подивился: сколько лесов вырубили на этой некогда щедрой реке Аган, сколько воды ее перемутили катера, сколько ее леса прочесывали лесорубы с ружьем, а зверь-птица еще не перевелась вся. Река яростно борется за свою жизнь.

Задумался Костя и забыл о времени.

И вдруг осеннее бледное небо вспыхнуло розовым пламенем, и округа вздрогнула от далекой журавлиной песни.

Взошло солнце.

Во сне ему привиделся точно такой же рассвет — неожиданный и стремительный. Только солнце упало тогда на оленью упряжку и старое зимовье в сосновом бору. Это было всего год с небольшим назад в прибрежье Агана…

Костя еще потоптался на палубе, не замечая пронизывающей свежести осеннего утра, и, наконец, нехотя взялся за холодную скобу дверцы. Войдя в кубрик, он почувствовал, что капитан уже проснулся. Его неподвижное лицо повернуто к потолку. Оно ничего не выражало — ни радости и печали, ни покоя и тревоги. Неподвижные серые глазки стеклянно уставились на желтые разводья на краске, словно неподвижными были и мысли в его голове, что не могли поколебать маску лица. Костя давно заприметил, что никто не задерживал взгляд на лице капитана: высокие старались смотреть поверх его головы, низкие же упирались глазами в его грудь. Костя же, поскольку был одного роста с капитаном, научился, не отводя глаз, не видеть его лица. А был капитан вовсе не уродом, а наоборот, был недурен собой. Но когда долго смотришь на его лицо, на душе становится тоскливо — человека охватывает необъяснимое беспокойство.

Капитан хрустнул суставами, скинул одеяло и хрипловатым со сна голосом пропел:

— Пос-след-ний рай-йсс!..

Костя ничего не сказал.

— Слышь, Костатин — последний райсс!..

— Слышу, — буркнул Костя.

— Люблю последние райсы, обожаю!

Костя все молчал.

— Тут каждый мысок, каждый заливчик накрепко запомнит капитана Буркина! Так-то, мой друг! — напевал капитан.

Он торопливо натянул на тощее тело тельняшку, сунул под мичманку прядь жидких бесцветных волос и шагнул к иллюминатору. Сонные глазки его ожили и теперь беспокойными мышатами метнулись на берег, где уже задымил печными трубами лесоучасток.

— Сбегаю в поселок и снимемся, Костатин! — низким голосом произнес Буркин, выходя из кубрика. — Готовь катер в последний райс!

Редко оживают его глаза — значит, что-то задумал, соображал Костя. И дался ему последний рейс — чем он лучше остальных?! Поскорей бы уж кончалась навигация!

Ему не терпелось взять отпуск, чтобы встретить первый снег в тайге на охоте. Плавал на катере первое лето. После школы одну зиму охотился с отцом, а потом поступил на курсы мотористов. Ох как тянуло тогда на сильные и быстроходные катера, что сновали по таежным рекам. Снился ему белый катер-красавец с мелодично поющим двигателем. Но у каждого времени свой сон — река быстро наскучила однообразием: плоты и баржи вниз и вверх по течению. Все рейсы одинаково скучные и нужные — разве с тайгой сравнишь?! Там ведь охотник редко когда пройдет дважды по одной и той же тропе. И в это утро, на рассвете, когда увидел ондатру в курье, понял, что тайга потянула его обратно на промысел зверей и птиц. Потянула, потянула решительно.

Стоя перед штурвалом в ожидании капитана, он задумчиво водил пальцем по запотевшему стеклу рубки. Под его рукой рождались резвые олени, пастушьи чумы, сосенки и легкие нарты охотника. Но линии тотчас же запотевали, и все растворялось в белесом тумане, словно уносилось в прозрачное осеннее небо. Он не знал, сколько оленьих упряжек умчалось ввысь — рука ходила сама собой. Тут его вывел из задумчивости грохот капитанских сапог по железной палубе. Буркин с длинным свертком под мышкой протиснулся в рубку, поставил его в угол и взялся за штурвал. Забурлила вода за кормой, катер круто развернулся и помчался вниз по течению. На буксире болтался пустой понтон из-под горючего.

Когда поселок скрылся за поворотом, капитан уступил штурвал Косте и развернул сверток.

— Во какую пушку заграбастал! — воскликнул он.

Костя никак не отреагировал.

— Стакнулся с продавщицей, в городе хрен купишь без бумажки!

Костя опять смолчал.

— Так-то, учись жить, Костатин, пока Буркин не скопытился!

Костя неопределенно хмыкнул только.

— Шестнадцатый калибр, хромированные стволы — настоящая пушка! — продолжал бахвалиться Буркин.



Поделиться книгой:

На главную
Назад