Тогда мать вылетела из той, новой комнаты в облике мотылька и увидела, что я плачу. Живущим слезы кажутся солеными, а умершим – сладкими, и они поначалу обожают сладости. Я этого тогда не знала, а только радовалась, что мама снова рядом, пусть даже в образе мотылька. То была радость размером с мотылька.
Больше в доме ничего не осталось от матери, а она свое получила; так что тетушка двинулась дальше.
Комната оказалась большой и довольно сумрачной, как склад, освещаемый лишь через потолочное окно. Вдоль одной стены стояли в ряд веретена, обмотанные льняной пряжей, под лучом света из оконца громоздился ткацкий станок. Тетушка всю жизнь была хорошей ткачихой и пряхой, и даже сейчас клубки тонкой нити, такой ровной, точно она сама пряла ее, искушали ее; станок был готов к работе, и челнок лежал рядом. Но ткацкое дело неспешное. Если она сейчас начнет свой саван, то работа затянется надолго, и как бы ей ни хотелось лечь в могилу подобно всем приличным людям, она не любила бросать едва начатые дела. Поэтому она так и беспокоилась о том, что со мной случится. Дела домашние она уже решилась оставить недоделанными (все равно ими никто не занимается – так чего и нервы портить?), а о своем саване скрепя сердце позволила позаботиться окружающим. Она надеялась, что у меня хватит соображения выбрать ей, по крайней мере, чистую и не слишком драную простыню. Но перед искушением пощупать нить с одного из веретен, покатать в пальцах, проверяя на крепость и ровность, тетушка устоять не могла; так и пошла дальше, катая ниточку между большим и указательным пальцем.
Она оказалась очень кстати, потому что из новой комнаты тетушка вышла в коридор с множеством дверей, и каждая вела в новую комнату или зал, так что без льняной ниточки легко можно заблудиться.
Комнаты были чистые, немного пропыленные и почти пустые. В одной тетушка наткнулась на брошенную игрушку, грубо вырезанного деревянного коня – передние ноги срослись вместе, задние тоже, этакий двуногий мустанг с глазками-кругляшками. Взгляд показался тетушке знакомым, только не вспомнить откуда.
В другой комнате, узкой и длинной, лежало на прилавке множество непользованной кухонной утвари и сковородок, да еще три костяные пуговицы в ряд.
В конце длинного коридора, куда завел тетушку приманчивый отблеск металла, громоздилась какая-то машина, совершенно ей незнакомая.
В комнатушке без окон стоял густой запах, заполняя темноту, как живой зверь. Оттуда тетушка поспешно выскочила.
Хотя любопытство ее и разгорелось – тетушка и не знала, что у нее в доме столько комнат, – долгие блуждания и тишина давили на сердце. Тетушка постояла немного у дверей комнаты с запахом, принимая решение – с этим она никогда не мешкала, – и принялась наматывать нить на растопыренные пальцы левой руки, выбираясь из лабиринта. На это уходило почти все ее внимание, и, подняв взгляд, тетушка с недоумением обнаружила себя в комнате, где еще вроде бы ни разу не бывала – а должна была бы запомнить, уж больно тут просторно. Стены были сделаны из очень красивого мелкозернистого серого камня, а по нему золотой проволокой были выложены странные фигуры вроде созвездий, какими их изображают астрологи, – тонкие проволочки, соединяющие звезды или их скопления. Свод был высокий и светлый, пол – из черного мрамора, истертый множеством ног. «Как в церкви, – подумала тетушка, – только не в религиозной» (клянусь, она так и подумала). Еще узоры на стенах походили на картинки в учебнике, а комната – на зал большой городской библиотеки; книг в нем не было, но недвижная тишина, очень тетушке приятная, придавала залу величие и покой. Так что усталая тетушка решила там и отдохнуть.
Она присела на пол – мебели-то не было – в углу близ той двери, куда уводила ее нить. Тетушка всегда любила иметь за спиной надежную стену. На открытом месте она чувствовала себя неудобно и постоянно оборачивалась через плечо. Хотя кто ей сейчас может навредить? «Ничего, – подумала она про себя, усаживаясь, – всякое бывает».
Пока она отдыхала, взгляд ее приковывали узоры из золотой проволоки. Некоторые фигуры казались знакомыми. Ей начало казаться, что эти узоры на самом деле – карта лабиринта, в котором она находится, что проволочки изображают коридоры, а звездочки – комнаты. Первый коридор, ведущий в комнату с веретенами, она опознала с уверенностью; но дальше, там, где должна была располагаться старая часть дома, узоры куда больше напоминали карту звездного неба, каким оно выглядит ранней зимой. Тетушка решила, что она таких карт не понимает, но продолжала всматриваться, блуждая взглядом от звезды к звезде, пока не нашла свой путь. Она встала и, наматывая на руку льняную нить, пошла назад.
Я все еще плакала в комнате. Мать моя ушла. Мотыльки ждут годами, прежде чем вылупиться, но живут всего лишь день. Гробовщики уже уходили, и мне пришлось последовать за ними, а заодно и тетушка пошла на похороны, хотя очень не хотела покидать дом. Она пыталась взять свою кудель, но нить оборвалась, едва тетушка вышла за порог. Я слышала, как она ругнулась шепотком, как ругалась всегда, просыпав сахар или оборвав нить: «Черт!»
Похороны нам не понравились. Тетушка впала в панику, когда могилу начали засыпать землей. «Мне душно! Мне душно!» – кричала она и напугала меня так, что мне казалось, будто это я кричу и задыхаюсь, и я упала в обморок. Люди подняли меня, помогли добраться до дому. А мне было так стыдно и муторно, что я потеряла тетушку.
Одна наша соседка, не самая хорошая, пожалела меня и была очень добра. Она говорила так умно, что я набралась храбрости и спросила: «Где моя тетушка? Она вернется?» Но соседка не знала и только пыталась меня утешить. Я не такая умная, как другие люди, но знаю, что мне нет утешения.
Соседка убедилась, что я смогу себя обиходить, и вечером прислала ко мне свою дочку с обедом. Я съела – было очень вкусно. Я ведь ничего не ела, пока тетушка ходила по другой части дома.
Ночью, в темноте, я лежала в спальне совсем одна. Поначалу мне было хорошо и весело, потому что я была сыта и представляла себе, что тетушка лежит на соседней кровати, как всегда лежала. Потом мне стало страшно, и страх рос в темноте.
Из пола посреди комнаты вылезла тетушка. Красные плитки вздыбились и потрескались. В дырку просунулась ее голова, потом пролезло все тело. Она была темной, как земля, и совсем маленькой – не то что раньше.
– Оставь меня! – воскликнула она.
Я была слишком испугана, чтобы ответить.
– Отпусти меня! – вскричала тетушка.
Но это была совсем не моя тетушка, это была лишь старая ее часть, вернувшаяся с кладбища, из-под земли, потому что я думала о ней. А я не хотела видеть этой ее части, не хотела, чтобы она вернулась.
– Уходи! Прочь! – воскликнула я и закрыла голову руками.
Тетушка заскрипела тихонько, как плетеная корзинка. Я так долго жмурила глаза, что чуть не заснула. А когда посмотрела снова, никого в комнате не было – только темное пятно в воздухе и плитки на полу как новые. И я заснула.
Когда я проснулась на следующее утро, солнце било в окно и все было в порядке, только я не могла ступить на то место, где моя тетушка лезла сквозь пол.
После той ночи я боялась плакать, чтобы мои слезы не вернули ее пить их сладость или бранить меня. Но в доме было так одиноко с тех пор, как ее похоронили. Я не знала, что мне без нее делать. Пришла соседка, говорила, что мне надо найти работу; а на следующий день явился человек, сказал, что его послали кредиторы, и унес чемодан с одеждой и постельным бельем. Вечером в тот же день он пришел еще раз, потому что видел, что я одна, только заперла дверь. Поначалу он говорил ласково, просил его впустить, потом принялся тихонько угрожать мне, но я не отвечала. На следующий день приходил кто-то еще, но я приперла дверь кушеткой. Может, это была дочка соседки, но я боялась выглянуть и отсиживалась в задней комнате. Приходили чужие люди, стучали, но я не отвечала, и они уходили.
Я сидела в задней комнате, пока не увидела дверь, через которую в тот день прошла тетушка. Тогда я отперла ее сама. Я была уверена, что тетушка там. Но комната оказалась пустой. Пропали и ткацкий станок, и веретена, и никого там не было.
Я выглянула в коридор, но дальше не пошла. Сама я бы никогда не отыскала дороги в бесконечных коридорах и не разобралась бы в узорах звезд. Я была так напугана и несчастна, что вернулась назад, заползла в собственный рот и там спряталась.
Вытащила меня тетушка. Она была страшно сердита —я всегда испытывала ее терпение. Она говорила: «Давай же!» – и тянула меня за руку, да еще раз бросила: «Как тебе не стыдно!» Когда мы дошли до берега реки, она сурово оглядела меня, умыла мое лицо темной речной водой и пригладила мне волосы ладонями.
– Ну так я и знала, – вздохнула она.
– Прости, тетушка, – прошептала я.
– Ну ладно, – ответила она. – Пошли. Да смотри в оба!
С другой стороны реки приплыла лодка, и ее сейчас привязывали к причалу. Мы побрели туда через камыш и сумерки. Солнце зашло, но ни луны, ни звезд не было на небе, и ветра не было. Река была так широка, что я не видела другого берега.
Тетушка торговалась с лодочником. Я не вмешивалась – меня-то всегда все обсчитывают. Тетушка вытащила обол из-под языка и болтала не умолкая:
– Моя племянница. Что, неужели не понятно?! Конечно, за нее никто не платил! Она же не виновата. Я пришла с ней, чтобы присмотреть за нею. Вот плата. Да, это за нас обеих. Нет уж! – Она отдернула руку, едва показав блестящий медный кругляшок. – Это когда мы будем на том берегу!
Лодочник скривился, но принялся отвязывать веревку.
– Ну, пошли же! – сказала тетушка и, шагнув в лодку, протянула мне руку. Я последовала за ней.
ВОСТОК
ПЕРВЫЙ ОТЧЕТ
ПОТЕРПЕВШЕГО
КРУШЕНИЕ ИНОЗЕМЦА
КАДАНУ ДЕРБСКОМУ[26]
То, чего требует от меня мой господин, суть невозможно и немыслимо. Как может один человек описать весь мир? Конечно, можно маленьким карандашом очертить большой круг, но если круг так велик, что даже с высочайшей из башен незаметна его кривизна, то карандаш сотрется, едва начав свой труд. Сколькими голосами может говорить один голос? Как описать мне хоть один камень и какой камень мне избрать? Если я начну с того, что Земля есть третья планета в системе из девяти, что вращается она вокруг небольшой желтой звезды на среднем расстоянии 93 миллиона миль, что период ее обращения составляет 365 дней, а осевого вращения – 24 часа и обладает она спутником Луной, что я сказал, как не то, что год есть год, месяц есть месяц, а день есть день – а это вы и так уже знаете.
Но раз господину моему доставляет удовольствие просить меня о невозможном, и при этом просить без легкомыслия или жестокости, мне приходится искать ответа, при том что и я, и вы, мой господин, знаем, что любой мой ответ, будь он сколь угодно многословен, в конечном итоге будет означать лишь одно: «Простите меня».
Мгновение назад, когда я бросил взгляд на стоящую передо мной, подобно ожидающей восхождения горной гряде, монументальную задачу, мне пришло в голову, что у вашей просьбы может быть и иная, более высокая причина. Быть может, попросив меня описать мой мир, вы ищете не сведений о нем. Быть может, вы хотите слушать не слова, но молчание между словами, которое расскажет вам многое о вашем собственном мире. Если так оно и есть, я не против; строго говоря, мне так даже больше нравится. Ибо тогда моя задача не в том, чтобы описать мой мир словами, применимыми ко всем мирам, языком астрономии, физики, химии, биологии и пр., а в том, чтобы прежде всего останавливаться на личном и преходящем, случайном и необычайном. Описывать не класс цветковых растений, но резкий аромат розы «Сесиль Брюнер» в полном цвету, на балконе над широким заливом, озаренным городскими огнями, туманным и теплым сентябрьским вечером. Обрисовывать не ход эволюции разума и историю человеческого рода, но долго и занудливо болтать о моей двоюродной бабушке Элизабет. Ни хрестоматия по истории, ни даже внимательное изучение миграции белой расы на запад, нашедшей свое логическое завершение в пути пионеров через Великие равнины, Скалистые горы и Сьерру к Тихоокеанскому побережью, не убедят вас в существенной необходимости вызывать к существованию мою тетушку Элизабет. Даже если я подробно опишу судьбу каждой из семей первопоселенцев в Вайоминге, существование тетушки будет выглядеть совершенно случайным. И только если я опишу вам ее саму, ее жизнь и смерть, вы, возможно, осознаете абсолютную необходимость ее бытия и через это, быть может, придете к пониманию этого тысячелетнего движения на запад, завершившегося на туманных океанских берегах, и затем, вероятно, – к новому взгляду на древние миграции вашего народа, или, вполне возможно, отсутствие таковых, или на природу неудач, или характер вашей тетушки, или на вашу, мой господин, душу.
Так что, господин мой, полагаю, вместо того чтобы извиняться или унижаться, я должен искренне поблагодарить вас за неожиданную и весьма приятную возможность поговорить о моей двоюродной бабушке и приняться за рассказ. Такая возможность нечасто выпадает второму офицеру на корабле Терранского межзвездного флота.
Но, полагаю, начинать с тетушки не стоит. Тема это сложная, и сейчас, когда я набираюсь смелости, чтобы прямо взглянуть на те отвратительные хребты, что мне предстоит одолеть (и кто знает, какие туманные моря я узрю с их вершин?), мне пришло в голову, что, в сущности, безразлично, с чего я начну и даже придерживаюсь ли я фактов. Что бы я ни поведал вам, если вы прислушиваетесь к тишине между словами, вы услышите правду. Как в музыке, мелодию слышишь, лишь уловив ритм, систему пауз между звуками. А мне подвластна лишь одна мелодия. Так что начну я со сказки.
Жил-был город. Все прочие города всех времен и народов во многом схожи. Этот же отличался от всех и все же полнее любого другого воплощал Идею города. Населяли его птицы, коты, люди и крылатые львы, примерно в равной пропорции. Львы все были грамотны – редко увидишь льва без фолианта в лапах. Кошки все были неграмотны, но весьма культурны. Посмотрев на большую кошачью семью, разлегшуюся за оградой в тени садового кустарника, или ритуальную схватку самцов на залитой лунным светом мощеной площади, или неторопливые прыжки серебряной девы с крыши на крышу, наблюдатель мог бы заключить, что коты не только создали этот город, но и довели до совершенства искусство жить в нем. Но с первого же взгляда на каменных львов это предположение рассыпалось в прах. Ибо при всем их внешнем сходстве с котами абсолютное спокойствие львов, свое-обычное выражение благостной гордыни и сознания собственного превосходства, без сомнения, выражают состояние превыше обычного счастья, переходящее в экстаз. Вы видите трупик кота, плывущий под мостом вместе с бутылками от лимонада и гнилыми апельсинами, но поднимите взгляд – и он упрется в сидящего у ступеней льва, царственно хмурящегося, сложившего каменные крылья, ибо зачем ему улетать отсюда?
Легко предположить, что наименее счастливы из всех обитателей города птицы. Многие из них живут в клетках. Эти пленники определенно счастливы с виду, распевают кантаты в стиле Вивальди, поклевывают канареечье семя и пялятся на собственные золотые отражения в мишурно-блестящих украшениях, подвешенных в клетках. Но живут-то они все равно за решеткой. Голуби, правда, свободны, но они – нищие. Каждый день они слетаются на кормежку по звуку колоколов, а в промежутках между кормежками клянчат у туристов еще пожрать. Быть может, именно обида на это навязанное им тунеядство, паразитизм, смутный гнев, вызванный отсутствием опасностей, от которых стоит улетать, и деревьев, на которые можно сесть, делают их экскременты столь едкими. Но как бы там ни было, голуби разрушают самые хрупкие элементы ткани города, старательно и губительно обсирая хрупкий камень карнизов, шпилей и барельефов. Даже львы не могут чувствовать себя в безопасности. Однако в разрушительной деятельности голубей давно перещеголяли люди, чьи заводы на ближайшей суше изрыгают пары, превосходящие едкостью экскременты самого обиженного голубя, и чьи моторные лодки старательно пытаются утопить город, прежде чем тот рухнет окончательно.
Ибо качество, которым Венеция в наибольшей степени отличается от всех прочих городов и в то же время наиболее ясно и полно описывает все и каждый из них, – это ее хрупкость.
Город, великолепный, древний, многолюдный и живой, полный тысяч судеб, может быть разрушен голубем… или катером… или клубом дыма? Смешно!
Но что же тогда разрушает города? Почему пали великие? Оглянитесь, и вы увидите игрушечного коня, бронзовый ключ, пару человек, болтающих за кружкой вина, перемену погоды, прибытие пары испанцев. Вовсе ничего. Голубь, катер, щелчок счетчика Гейгера.
Первый урок Венеции – близость смерти.
Эту ясную и очевидную весть германцы и прочие северные варвары (город всегда осаждали германцы; его потому и основали в самой глубокой части лагуны, чтобы защититься от маниакального рвения лангобардских туристов – как позднее оказалось, и того было мало) переврали, заявляя, что раз Венеция более обычного смертна, то она и есть город смерти, умирания, заразы и декаданса, город, лишенный собственной жизни, подобно своим голубям питающийся как паразит за счет приезжих, лихорадочный бред погибели, место, куда едут умирать стареющие педерасты. Это, само собой, ерунда. То, что ближе всего к смерти, всего живее. Нет на всей Земле другого места, где так высоко вздымаются зеленые, мутные, прекрасные волны жизни, где так ясно ощущается присутствие живых птиц, кошек, львов и людей, которые гуляют, болтают, поют, ссорятся, поднимают и опускают жалюзи, готовят обед, завтракают, выходят замуж, справляют поминки, перевозят кока-колу и цукини на лодках для перевозки кока-колы и цукини, толкают речуги, играют на музыкальных инструментах, слушают радио, продают электрические «йо-йо», мерцающие как светляки в темноте перед дверями собора, прогуливают уроки, гоняют мяч, дерутся, рыбачат, целуются, закидывают демонстрантов слезоточивым газом, ходят на демонстрации, сокращают свои жизни, выдувая невообразимо хрупкие пузырьки цветного стекла, и так далее, и так далее – в общем, живут. Если бы я был стареющим немецким педерастом, я бы ужасно глупо чувствовал себя в Венеции. Страшно неуместно.
Я слыхал, как две венецианские домохозяйки двадцать минут подряд обсуждали через зацветший канал сравнительные особенности различных марок электрических миксеров, в деталях и с огромным энтузиазмом. Такой разговор не свидетельствует о предсмертном, упадочническом экстазе. Ведь здесь и жизнь так сильна потому, что ее слышно. В других городах ее звуки заглушает автомобильный рев. Там внятен лишь шум моторов. В Венеции слышнее людской шум. А с ним и шум птиц, и шум мартовских котов; львы не шумят, хотя книги их тихонько шепчут: «Pax tibi, Marce, evangelista meus». А потому тишина Венеции – самая шумная тишина, какую только можно себе представить.
Когда в межзвездном перелете, вслушиваясь в звуки вакуума, я ощущаю беспредельный ужас (упомянутый еще Паскалем, хотя тот никогда не летал на звездолетах), я избавляюсь от него очень простым способом: представляю себе, что ранним утром выхожу из номера отеля в Венеции. Вначале стоит тишина, туман над гладкими, зелено-голубыми водами лагуны, тишина узкого канала меж каменных стен за углом. Я знаю, мост перед отелем отражается в этой тишине совершенной дугой. За этим мостом виден еще один, и еще, и каждый мост поддерживает его отражение, сливаются воедино воздух, вода, камень и стекло. Заводит свое воркование голубь на крыше у чердачного окошка. Это первый звук утра – воркование и шелест ветра в расправляемых крыльях. Слышатся шаги по улице, мимо парадного, по мосту и уходят вдаль – второй звук, узор звуков и пауз. Кто-то бьет стекло на заднем дворе отеля. По утрам в венецианских отелях обязательно бьют стекло. Может, это ритуал встречи рассвета, а может, таким образом жители избавляются от стеклянного барахла, не распроданного туристам за вчерашний день, не знаю. Может, так в Венеции моют тарелки. Звук резкий, но довольно музыкальный, и сопровождается он громкой руганью и смехом. К этому моменту ужас гигиенической бездны начинает отпускать меня. Пока осколки стекла выметают, во дворе внизу начинает играть радио. Кто-то с одного моста кричит приятелю на другом что-то на непонятном мне венецианском диалекте. А потом гулкие колокола кампанилы и меньшие колокола трех соседских церквей более-менее в такт начинают созывать прихожан к заутрене. Музыка звучит, и я дома слушаю глубокую, поразительную тишину города жизни.
Я родился не там и никогда там не жил. Так что слова «я дома» – всего лишь бейсбольная метафора.
Я был в Венеции четырежды, каждый раз – по четыре дня. И каждый раз она погружалась в воду чуть-чуть глубже.
Если вы, господин мой, спросите меня в лоб (как попросили описать Землю), хочу ли я вернуться на Землю и почему, я отвечу, наверное: «Да – чтобы увидеть Венецию зимой». Я видал ее лишь поздней весной и летом. Говорят, зимой там стоят жуткие холода и музеи закрыты даже чаще, чем летом, так что не зайти туда, не погреться у пламенно-золотых костров Тициана и Веронезе. Меж камнями сочится белый туман. Зимние бури часто заливают площадь Сан-Марко – эту прекраснейшую в мире гостиную, чьим потолком служит сияющее небо. Море заглядывает даже в сам собор, волны и мозаики сплетают отблески и отражения, пять золотых куполов плывут над волнами, как воздушные шары, четыре бронзовых коня Нептуна фыркают и дрожат, почуяв родную стихию. Львы, без сомнения, продолжают смотреть вниз, отрешенно, мрачно, оценивающе, даже не соизволив шевельнуть крылом. Гондолы, наверное, плавают, привязанные к самым кончикам причальных мачт, или бьются на привязи о потолки затопленных лодочных домиков. А может, они дрейфуют по площади, мимо коней и золотых дирижаблей, мимо процессии Ангела и Трех Царей, мимо колокольни, рухнувшей в 1903 году и возведенной вновь, мимо обиженных голубей, ищущих ежедневной кормежки над холодными, сизыми неглубокими водами? Мерцают ли вечерами под водой электрические «йо-йо», приманивая духи утопших лангобардов?
Гондолы что зимой, что летом – черны. Их перекрасили в черный цвет давным-давно по случаю какого-то траура: из-за проигранной битвы, падения республики, смерти ребенка… не помню, почему гондолы носят траур. Это самые изящные суда, созданные человеческими руками, не исключая и того корабля, на котором я прилетел. Мягок предупредительный клич гондольера, выводящего свою лодочку на солнце из узкого канала, что течет под балконами и арками мостов, сквозь переливы теней, и все же далеко разносится он по мощеным и водным улицам: «Хоий-й!» – а кошки и львы на разогретых солнцем мостах только слушают молча, как молчите вы, господин мой, сейчас.
ДНЕВНИК РОЗЫ[27]
Доктор Нэйдс посоветовала мне вести рабочий дневник. Она сказала, что если тщательно и прилежно записывать каждый шаг, то потом можно перечитать записи, вспомнить свои наблюдения, заметить ошибки и сделать соответствующие выводы, отследить прогресс в позитивном мышлении или отклонения от него и таким образом постоянно корректировать направление работы при помощи метода обратной связи.
Я обещаю делать записи в этой тетради каждый день и перечитывать их в конце каждой недели.
Конечно, жаль, что я не вела такой дневник во время ассистентской практики, но теперь, когда у меня есть собственные пациенты, это гораздо важнее.
На вчерашний день у меня было шесть пациентов — полная нагрузка для врача-скописта, но четверо из них — дети, больные аутизмом, с которыми я работала весь год для исследований доктора Нэйдс по запросу натального псих. бюро (мои записи по этим вопросам хранятся в клинич. псих. делах). Остальные двое — недавно поступившие пациенты: Ана Джест, 46, упаковщица в пекарне, замуж., детей нет, д-з депрессия, направлена городской полицией (попытка самоубийства); Флорес Соде, 36, инженер, нежен., д-з не поставлен, направлен из ТРТУ (поведение психопатическое — агрессивное).
Доктор Нэйдс говорит, что очень важно делать записи каждый день, как только на работе что-то происходит: спонтанность — вот что наиболее информативно в самоанализе (как и в аутопсихоскопии). И лучше все записывать, а не надиктовывать на пленку. А чтобы я не чувствовала себя неловко — дневник надо вести абсолютно конфиденциально и никому не показывать. Это трудно. Раньше я не делала ничего подобного. И мне до сих пор кажется, что я пишу все это для доктора Нэйдс! Возможно, если записи окажутся интересными, я смогу позже показать ей кое-что и получить совет.
Я предполагаю, что у Аны Джест депрессия климактерического периода и достаточно назначить ей гормональную терапию. Вот! А теперь посмотрим, какой из меня получится диагност. Завтра проведу скопические исследования обоих пациентов, мне не терпится начать работу. Хотя, конечно, коллективная работа тоже была очень поучительной.
В 8:00 провела получасовой скопический сеанс с Аной Дж. С 11:00 до 17:00 анализировала полученные результаты. NB: На следующем сеансе отрегулировать адаптер правого полушария! Слабая визуальная передача. Слуховое отображение очень тихое, сенсорное — слабое, тела — неустойчивое. Завтра получу лабораторные анализы гормонального баланса.
Я не перестаю изумляться, насколько банальны мысли большинства людей. Конечно, несчастная женщина находится в состоянии ужасной депрессии. Исходные данные в измерении сознания оказались неясными и непоследовательными, измерение подсознания глубоко открыто, но как-то неразборчиво. Хотя то, что я затем выявила в этой неразберихе, оказалось столь тривиальным! Пара старых туфель и слово «география»! Туфли видны неясно — это не более чем схема, контур пары туфель, возможно, женских, возможно, мужских, либо темно-синих, либо коричневых. Хотя у Аны, несомненно, преобладает визуальное восприятие, она ничего не видит отчетливо. Как и многие люди. Как это угнетает! Когда я училась на первом курсе, то часто представляла себе, как прекрасны мысли других людей, думала, как интересно заглянуть в столь разнообразные миры, увидеть всевозможные цвета человеческих страстей и идей. Какая наивность!
Впервые я поняла, как ошибалась, на занятии док. Рамиа, когда мы изучали пленку одного очень известного преуспевающего человека и я заметила, что исследуемый никогда не смотрел на деревья, никогда не дотрагивался до них, не может отличить дуб от тополя или даже маргаритку от розы. Все растущее он определял лишь схематическими понятиями — «деревья» и «цветы». Точно также обстояли дела и с лицами людей, хотя этот человек применял различные уловки, чтобы различать окружающих: он запоминал не лица, а имена — словно этикетки. Конечно, так действуют индивидуумы, у которых преобладает абстрактное мышление, но и восприятие конкретно мыслящего разума часто представляется в виде неразборчивой грязной мешанины — суп из фасоли с плавающими в нем туфлями.
Но не слишком ли я углубляюсь в детали? Весь день я изучала депрессивные мысли и сама впала в депрессивное состояние. Вот, чуть выше написано: «Как это угнетает!» Да, я уже вижу ценность этого дневника. Я слишком впечатлительна.
Конечно, именно поэтому я являюсь хорошим психоскопистом. Но это опасно.
Сеанса с Ф.Соде сегодня не предвидится, поскольку еще не прошло действие транквилизаторов. Пациенты, присланные ТРТУ, часто настолько напичканы лекарствами, что их невозможно скопировать несколько дней.
Завтра в 4:00 сеанс РЕМ-скопирования. Пора идти спать!
Док. Нэйдс сказала, что мои вчерашние записи превзошли все ее ожидания, и предложила показывать дневник, когда у меня вновь возникнут какие-либо сомнения. Спонтанные мысли — не техническая информация, излагаемая в больничных картах. Надо выбросить все несущественное. И обращать внимание на важное.
Сон Аны был интересный, но довольно жалкий. Волк, который превратился в блинчик! Такой отвратительный, расплывчатый, волосатый блинчик. Визуальное восприятие А. четче в состоянии сна, но тонус чувств остается низким (но помни: ты исследуешь пациента — не пытайся встать на его место). Сегодня начали курс гормональной терапии.
Ф.Соде проснулся, но он в таком смятении, что не в состоянии Идти на сеанс скопирования. Напуган. Отказывается от пищи. Жаловался на боль в боку. Я думала, он не понимает, в какой клинике находится, и сказала, что в физическом отношении с ним все в порядке. Он ответил: «Откуда, к черту, вы это знаете?» — что действительно справедливо, поскольку пациент, согласно обозначению «V» в больничной карте, одет в смирительную рубашку. Я осмотрела Соде и обнаружила кровоподтеки и ушибы. Рентген показал перелом двух ребер. Я объяснила пациенту, что он находился в состоянии, когда насильственное ограничение подвижности было необходимо, чтобы избежать повреждений, которые он мог нанести сам себе.
Он сказал: «Каждый раз когда один из них задавал вопрос, второй бил меня». Соде несколько раз повторил эту фразу, смущенный и злой. Параноидальные галлюцинации? Если после того как пройдет действие лекарств, ничего не изменится, я буду придерживаться этого предположения. Соде реагирует на меня довольно хорошо. Когда я пришла к нему с рентгеновским снимком, он спросил, как меня зовут, и согласился поесть. Мне пришлось извиниться перед ним — не лучшее начало в лечении параноика. Агентство, которое прислало пациента, или врач, который его принимал, должны были отметить повреждение ребер в больничной карте Соде. Подобная небрежность внушает беспокойство.
Но есть и хорошие новости. Рина (объект исследования аутизма номер 4) сегодня увидела личностное предложение. Увидела — тяжелым, черным, букварным шрифтом, все целиком на переднем плане измерения сознания: «Я хочу спать в большой комнате». (Она спит одна из-за недержания кала.) Предложение держалось ясно около 5 секунд. Рина мысленно видела его так, как я — на голографическом экране. Я наблюдала слабую мысленную вербализацию, без применения голоса, без единого звука. Рина никогда еще не говорила о себе в первом лице, даже сама с собой. Я рассказала о происшедшем Тио, и он спросил девочку после сеанса:
— Рина, где ты хочешь спать?
— Рина спит в большой комнате.
Ни одного местоимения, ни единого проявления воли. Но однажды она скажет «я хочу» — скажет громко вслух. И на этом, возможно, построится личность: на основании сказанного. Я хочу, а потому существую.
Так много страха вокруг. Откуда столько страха?
На оба выходных уезжала в город. Провела время с Б. в ее новой квартире на северном берегу. Она живет одна в трех комнатах! Но мне не очень нравятся эти старые здания, полные крыс и тараканов, и вся обстановка там такая старая и странная, словно по углам притаились года бедности и голода и поджидают своего часа. Я была рада вернуться домой, в свою маленькую комнатку, где я по-прежнему одна, но где рядом, на том же этаже, живут друзья и коллеги. Все выходные мне хотелось написать что-нибудь в дневнике. Привычки появляются у меня очень быстро. Непреодолимая тенденция.
У Аны заметные улучшения: одета, волосы причесаны, вязала. Но сеанс прошел довольно уныло. Попросила ее подумать о блинчиках, и все подсознательное измерение заполнилось волосатым, мрачным, плоским волком-блином, хотя в измерении сознания пациентка покорно пыталась визуализировать чудесный сырный блин. Не так уж плохо: цвета и контуры получаются отчетливее. Я все еще рассчитываю на обычное гормональное лечение. Они, конечно, предложат ЭКТ, параллельно возможен и анализ результатов скопирования, мы бы начали с волка-оладьи. Но действительно ли нужно это делать? Двадцать четыре года Ана работала упаковщицей в пекарне, ее физическое здоровье оставляет желать лучшего. Она не в состоянии изменить жизненную ситуацию. По крайней мере при нормальном гормональном балансе она сможет смириться с собственной жизнью.
Ф.Соде: отдохнул, но все еще крайне подозрителен. Чрезвычайно испугался, когда я сказала, что пришла пора для первого сеанса. Чтобы успокоить его, я села и начала объяснять сущность и действие психоскопа. Соде внимательно слушал и наконец спросил:
— А вы собираетесь использовать только психоскоп?
— Да, — ответила я.
— Не электрошок? — не унимался он.
— Нет.
— А вы можете мне это пообещать? — поинтересовался он.
Я объяснила, что я — психоскопист и никогда не работала с оборудованием электроконвульсивной терапии, что этим занимается совершенно другое отделение. Я сказала, что в настоящий момент работа с ним носит диагностический характер, а не терапевтический. Соде слушал очень внимательно. Он человек образованный и понимает разницу между диагностикой и терапией. Интересно, что он попросил меня пообещать. Подобные действия не подходят под параноидальную схему: люди не просят обещаний у тех, кому не доверяют. Соде покорно пошел со мной, но, войдя в комнату скопирования и увидев аппаратуру, остановился и сильно побледнел. Я рассказала шутку док. Авен с зубоврачебным креслом, которое она обычно использовала для особо нервных пациентов.
— По крайней мере это не электрический стул, — вздохнул Ф.С.
Я считаю, что, когда имеешь дело с интеллигентными людьми, лучше не делать тайны из процесса диагностики и лечения, демонстрируя таким образом свое превосходство над пациентом и заставляя его чувствовать себя беспомощным (см. Т.Р.Олма «Техника психоскопии»). Поэтому я показала Соде стул и электродный шлем и объяснила, как все это действует. Соде понаслышке знал кое-что о психоскопе и задавал вопросы, свидетельствующие о его инженерном образовании. По моей просьбе он сел на стул. Пока я укрепляла зажимы шлема. Соде обильно потел от страха, и запах пота, очевидно, очень смущал беднягу. Если бы он знал, как пахнет Рина, когда в очередной раз наложит в штаны! Соде закрыл глаза и так сильно вцепился в подлокотники, что у него побелели кисти. Экраны тоже оставались белыми.
— Но ведь вам совершенно не больно, разве не так? — шутя спросила я через некоторое время.
— Не знаю.
— А что, больно?