— Я исполню ваше приказание.
Дамы с нетерпением и беспокойством ожидали конца этого продолжительного разговора, причина которого им была неизвестна. Они очень обрадовались при появлении мужчин, которые с веселыми лицами дружески разговаривали между собой.
В то же самое время у садовой калитки показался отец Санчес. Он сильно тревожился и потому с невыразимым радостным облегчением и благодарностью к Богу услышал уверение дона Луиса, который поспешил к нему навстречу, что все окончилось счастливейшим и вместе с тем самым необычайным образом; дон Луис прибавил второпях, что расскажет все позднее и что отец Санчес так же, наверное, как и он, будет в восторге от непредвиденной развязки дела, грозившего самыми ужасными последствиями.
— Особенно, — заключил он, — не показывайте вида, что узнали короля; сегодня он еще хочет сохранить строжайшее инкогнито.
— Я во всем буду соображаться с волей его величества, любезный дон Луис, вы будете довольны мной, — ответил священник с кроткой и тонкой улыбкой.
День прошел в тихих и приятных беседах.
По своему обыкновению, король простился около трех часов. Дон Луис и отец Санчес провожали его до конца долины.
— До скорого свидания! — сказал король, махнув им рукой в последний раз.
Он ускакал.
Священник и дон Луис вернулись к дому медленным шагом; последний рассказал со всеми подробностями о том, что произошло между ним и королем. Свой рассказ он заключил тем, что, не желая расстаться с ним, просил у его величества разрешения увезти священника с собой в Мадрид.
— Вот, падре, — прибавил он, подавая ему бумагу с королевской подписью, — что мне поручено передать вам.
Священник развернул бумагу и вскрикнул от изумления: он назначался настоятелем Иеронимитского монастыря в Мадриде.
На другое утро долина, в которой так долго благоденствовало семейство де Торменаров, опустела; домик их стоял брошенный не всегда.
Все совершилось так, как решил король.
Бракосочетание Филиппа IV и доньи Христианы произошло в Эскуриале[8] в присутствии некоторых придворных и самого герцога Оливареса, хотя брак был объявлен тайным.
Всемогущий министр искусно скрыл свое неудовольствие по поводу брака, состоявшегося против его воли — по крайней мере, он, как и всегда, внешне казался склонившимся пред свершившимся фактом.
Так продолжалось довольно долго; министр и, по его примеру, все придворные оказывали всевозможные почести той, которая с минуты на минуту могла быть открыто признана королевой.
Дон Луис де Торменар пользовался, по крайне мере с виду, величайшим весом при дворе, постоянно живя
Прошло два года, наконец донья Христиана в декабре 1641 года родила сына.
Долгожданное рождение ребенка привело короля в восторг. По получении уведомления он примчался в мадридский дворец герцога, где все еще жила донья Христиана, и непременно сам хотел положить в колыбель желанного сына орден Золотого Руна первой степени, великими магистрами которого были испанские короли в качестве прямых наследников герцогов Бургундских.
Новорожденного окрестили под именами Гастона-Филиппа Карла Лорана, и отец тут же пожаловал ему титул графа де Транстамара и назначил альмиранте[9] кастильским.
Затем король, верный слову, которое дал герцогу Бискайскому, принял меры, чтобы публично огласить свой брак и признать донью Христиану королевой.
Дело вели с необычайной быстротой; торжественный обряд в Уэльвском монастыре должен был совершиться, как только поправится будущая королева.
Роды доньи Христианы были очень тяжелые, она медленно приходила в силы, однако доктора не выказывали ни малейшего беспокойства; напротив, они утверждали, что молодая женщина скоро будет в состоянии встать, когда вдруг, против всякого ожидания, с доньей Христианой после продолжительного посещения герцога Оливареса случился первый припадок и через полчаса она скончалась в страшных страданиях на руках обезумевшего от отчаяния короля.
Смерть эта вызвала большие толки при дворе.
Враги министра — а их было немало — громко говорили об убийстве, то есть отравлении, но слухов этих ничто не подтверждало, и мало-помалу они затихли сами собой.
Безутешный король с торжественным великолепием схоронил единственную женщину, которую горячо любил и которая была вполне достойна его любви по ангельской кротости своей и высокому уму. Он заперся в своем дворце и долго никого не хотел принимать, кроме самых близких к нему лиц.
Беды к горю, как реки к морю — эта народная поговорка сбылась роковым образом и теперь.
Донья Мария Долорес с младшей дочерью, доньей Лусией, уехали в Бискайю тотчас после смерти доньи Христианы и предавались снедающему их горю в замке Торменар, мрачном здании среди гор, находящемся в каких-нибудь двух-трех милях от французской границы.
Однажды ночью замок был захвачен врасплох и сожжен мародерами, как говорили, принадлежащими к французской армии. Слабый гарнизон, защищавший Торменар, был весь перебит, местечко и замок преданы огню и мечу.
На следующее утро от них остались одни дымящиеся развалины; пожар залили кровью; мародеры исчезли с громадными богатствами и увели с собой донью Марию и ее дочь, донью Лусию.
Этот новый, еще более ужасный удар, поразивший дона Луиса едва не лишил его рассудка.
Силой воли, однако, он поборол свое отчаяние. Во что бы то ни стало решил он отыскать жену и дочь, но лишь напрасно расточал золото и обещания, — все поиски остались тщетными, все усилия не привели ни к какому результату. Никогда убитый горем муж и сокрушенный духом отец не смог узнать что-либо о судьбе двух дорогих ему существ; она осталась навсегда покрыта непроницаемой тайной.
Изъездив Европу в течение нескольких лет по всем направлениям в поисках двух ангелов, которых лишился таким печальным образом, герцог сдал все занимаемые им должности герцогу Оливаресу, бывшему в то время могущественнее и счастливее, чем когда-либо, и удалился во вновь отстроенный по его приказанию на прежнем месте замок Торменар, чтобы там доживать век вдали от света, причинившего ему столько страданий.
Один преданный друг остался верен герцогу в его несчастье, это был отец Санчес, который все оставил, чтобы разделять его уединение и не утешать его — есть такого рода скорбь, которая всегда останется незаживающей раной в сердце, — но помогать твердо сносить удары, постигшие его, и поддерживать на скорбном пути жизни.
Гастон-Филипп, на которого король, отец его, по-видимому, перенес всю любовь, которую питал к его матери, получил блестящее образование.
В то время, о котором мы теперь ведем речь, это был прекрасный и гордый молодой человек лет семнадцати, одаренный пленительной красотой матери, но с выражением более мужественным и, в особенности, более твердым.
По непременному требованию короля, который словно боялся с ним расстаться, юноша не оставлял двора и жил в мадридском дворце деда. Он носил титул графа де Транстамара и, как было сказано выше, со дня рождения своего был назначен кастильским альмиранте.
Хотя Гастон лишь изредка видел своего деда, герцога Бискайского, он, однако, питал к нему искреннюю и глубокую привязанность и был счастлив, когда удавалось выпросить у короля дозволение провести несколько дней в Торменаре.
И в замке это были дни радости! При виде внука дон Луис словно оживал, и радостное чувство наполняло его сердце. С неисчерпаемым наслаждением слушал герцог рассказы молодого человека о его жизни в Мадриде, о событиях при дворе, свидетелем которых он был.
Однако тайное беспокойство терзало старого герцога.
Хотя, казалось, король и горячо любил Гастона-Филиппа, окружал его заботливым вниманием и осыпал милостями, однако не признал еще законности своего брака с доньей Христианой, несмотря на торжественное обещание, и не упрочил положения своего сына, которого после объявления брака должен был признать наследником престола.
Это равнодушие короля, эта непостижимая беспечность огорчали старика, и не из честолюбия — давно уже всякое честолюбие умерло в его сердце, — но он находил справедливым этот поступок по отношению к сыну той женщины, которую король так любил, и считал, что король оскорбляет ее память, изменяя священной клятве.
И это было еще не все: король не оставался верен памяти бедной Христианы; несмотря на первые приступы безутешного горя, он мало-помалу втянулся в свой обычный образ жизни, одна за другой несколько наложниц метеорами сверкали при дворе. Одна из них имела сына, и под именем дона Хуана Австрийского сын этот открыто воспитывался при короле, пользуясь его любовью и милостями наравне с Гастоном-Филиппом, который, хотя и непризнанный, все же был законным сыном и прямым наследником престола.
Кроме того, чья-то скрытая, но неумолимая и никогда не дремлющая ненависть с самого рождения молодого человека с ожесточением преследовала его. Или это была несчастная судьба?
Напрасно старый герцог старался выяснить что-нибудь на этот счет, удивительное стечение обстоятельств, случайных или вызванных упорной ненавистью, приводило старика в сильное недоумение и внушало ему величайшие опасения за жизнь внука.
Несколько раз Гастон чуть было не сделался жертвой самых странных случайностей, даже жизнь его была в опасности.
Эти случайности были так искусно подстроены, что Гастон, со свойственной его возрасту беспечностью и к тому же одаренный неодолимой храбростью, со смехом рассказывал деду, который грустно покачивал головой, слушая его, как лошадь под ним внезапно взбесилась и он чуть было не разбился насмерть в скалах; или как в другой раз, когда он фехтовал с графом Медина-Сидонией, молодым человеком одних с ним лет и большим его приятелем, с рапиры графа каким-то непостижимым образом вдруг слетел шарик и жизнь Гастона была на волоске, так как рапира чуть не проткнула его насквозь.
Еще раз, на охоте, пули засвистели вокруг него, а узнать, кто же был виновником такой удивительной неловкости, оказалось невозможно.
Все эти факты действительно наводили ужас и сильно беспокоили старого герцога.
Так обстояло дело, когда однажды утром в мае 1750 года Гастон неожиданно прискакал в Торменар, где не был с год.
Герцог Бискайский, предупрежденный слугой, поспешил навстречу молодому человеку, который, увидев деда, соскочил с лошади и бросился в его объятия, осыпая его дорогими для старческого сердца ласками.
После этого молодой человек подал руку герцогу, и они вместе вошли в замок.
Глава V
КЛЯТВА
Молодой человек был бледен, брови его нахмурены, он казался чем-то сильно удручен и взволнован. Герцог усадил внука на подушку у своих ног, взял его за руки и две-три минуты внимательно вглядывался в его лицо.
— Бедное дитя! — сказал он, целуя его в лоб. — Ведь ты очень страдаешь?
— Очень, дедушка, — ответил Гастон с глазами, полными слез.
— Хочешь разделить со мной свое горе, дитя?
— Для этого только я и прискакал сюда, дедушка.
— Как! Ты все эти двести миль…
— Летел сломя голову, чтобы все рассказать вам.
— А… король что?
— Король! — вскричал он с горечью. — Король — могущественный властелин, дедушка!
— Надолго ты ко мне теперь?
— Вы сами решите это.
— Если так, то я не скоро выпущу тебя из Торменара.
— Кто знает? — пробормотал Гастон задумчиво.
— Правда, король, твой отец…
— У меня нет больше отца, кроме вас, герцог.
— Боже! Разве король скончался?
— Успокойтесь, здоровье его величества отменное.
— Тогда твои слова для меня загадка, дитя мое, и я отказываюсь понять их.
— Я объясню, не беспокойтесь, но прежде чем приступить к объяснению, я желал бы видеть здесь достойного пастыря…
— Он в отсутствии, дитя мое, — перебил герцог, — уже месяц как отец Санчес уехал от меня, — вероятно, ты говоришь о нем?
— Разумеется, о нем, о вашем старом друге, единственном, который оставался верен нашему семейству.
— Увы! Отец Санчес уже с месяц в Мадриде, куда внезапно был призван делами величайшей важности, как, по крайней мере, сказал он мне перед отъездом из замка. Удивительно, что ты не видел его при дворе.
— И меня это удивляет, дедушка, — обычно по приезде в Мадрид он первым делом навещал меня. Вероятно, что-нибудь помешало ему… Но так как отец Санчес в отсутствии, то я выскажу все только вам, дедушка.
— Говори, дитя, я слушаю.
— Прежде всего, надо вам сказать, что в течение уже нескольких месяцев я замечал странную перемену в обращении короля со мной; его величество все еще был милостив ко мне, но не так сердечен, не так откровенен. Когда являлся во дворец, я замечал в нем что-то натянутое, неестественное, чего никогда прежде не бывало! Мало-помалу его обращение со мной превратилось в холодное, сухое и надменное, не раз мне даже возбранялся вход к королю и я уезжал из дворца, так и не повидав его величества.
— О, это действительно странно! — пробормотал герцог, нахмурив брови.
— Это еще ничего, — продолжал молодой человек с горькой усмешкой, — мне суждено было вынести оскорбления и посильнее. Придворные, по свойственному им обычаю соображаясь с настроением духа короля, стали принимать в разговоре со мной тон, который мне очень не нравился, они шептались между собой или понижали голос при моем появлении; если бы смели, они просто повернулись бы ко мне спиной. Я молча страдал от этих глупых нападок, выжидая прямого оскорбления, за которое мог бы достойно отомстить. Прав ли я был?
— Прав, дитя мое, ты поступал как человек благородный и храбрый… Я предчувствую, как все это должно было кончится.
— Напротив, дедушка, вы и подозревать не можете, — возразил Гастон с нервным смехом. — О! Моя месть была великолепна, даже блистательнее, чем я мог надеяться!
— Продолжай, дитя, я слушаю.
— В это время при дворе стали поговаривать о женитьбе короля. Смутные вначале, слухи становились все определеннее.
— О женитьбе короля? — вскричал герцог с прискорбным изумлением. — Так король женится?!
— Да, теперь об этом объявлено официально, его величество вступает в брак с принцессой, олицетворением совершенства, как говорят. Да нам-то какое дело!
— Это правда, — прошептал герцог, стиснув зубы, тогда как презрительная улыбка мелькнула на его побледневших губах, — продолжай, мой мальчик.
— Однажды утром, — заговорил опять Гастон, — ко мне явился королевский камердинер с извещением, что король требует меня к себе. Я немедленно сел на лошадь и отправился в Эскуриал. Его величество ждал меня в своей молельне, с бледным лицом и глазами, красными от слез или от бессонной ночи. Камердинера он отослал движением руки и знаком подозвал меня к себе. Я повиновался. Заметив, что я держу шляпу в руке, король сказал сухо: «Наденьте шляпу, вы испанский гранд». — «Если как гранд я имею право стоять перед королем в шляпе, то долг велит мне слушать отца с обнаженной и склоненной головой». — «Хорошо, сын мой».
Король отвернулся, — продолжал Гастон, — и спустя минуту заговорил опять: «Я призвал вас по весьма важному делу, которое не терпит отлагательства».
Никогда еще король не говорил со мной так холодно! У меня дрогнуло сердце, но я ничего не ответил. Видя, что я молчу, он продолжал тоном человека, который спешит исполнить то, что в душе находит достойным порицания.
«Польза государства требует, чтобы я вступил в брак; вероятно, вы уже слышали об этом?»
Я только наклонил голову.
«Бракосочетание должно вскоре совершится, и я вынужден временно удалить вас от двора». — «Это изгнание, ваше величество?» — спросил я. — «Нет, — с живостью возразил король, — это мера осторожности, диктуемая политикой. Предоставляю вам самому выбрать место вашего пребывания, только не в Бискайе, у вашего деда…»
— Король сказал это? — вскричал герцог.
— Разумеется, раз я повторяю его слова!
— Правда, прости мне, мой мальчик!
— «…И чтоб вы не подъезжали ко двору ближе чем на двадцать пять миль, — продолжал молодой человек. — Впрочем, ваше удаление будет, надеюсь, непродолжительно; вот все, что я хотел сказать вам. Уезжайте, вдали вы или вблизи, мое благосклонное внимание всегда будет следить за вами».
Не дав мне времени ответить, король знаком простился со мной и прошел в другую комнату. Как во сне вышел я из Эскуриала и возвратился домой, сам себя не помня. Там я нашел приближенного секретаря могущественного министра, который от имени короля потребовал, чтобы я отказался от всех своих званий. Как видите, король спешил доказать мне благосклонность, в которой уверял. Не удостоив посланника ни единым словом, я молча подписался под всеми актами отречения. Секретарь брал их один за одним, рассматривал, и когда все бумаги были подписаны, он спросил меня с усмешкой, когда я уезжаю. «Сегодня же», — ответил я и выставил вон этого человека.
— Так ты без звания, дитя мое?