Лицо ее имело тот особый оттенок бледности, который свойственен людям, живущим главным образом чувством и сердцем, ее немного низкий лоб отличался, однако, очень красивой формой, а густые шелковистые черные волосы, еще рельефнее выделяли ее черты; чрезвычайно живые, блестящие черные глаза и тонкий изящный носик с подвижными ноздрями, немного большой рот с прекрасными зубами, постоянно мелькавшими между полуоткрытыми, прелестно очерченными губами, придавали ее лицу что-то капризное, прихотливое, своевольное, что как-то особенно шло ей. Это была дочь Росаса.
— Ты уже спала, не так ли? — приветствовал ее генерал, — Смотри, я на днях выдам тебя замуж за Вигуа, для того чтобы вы составили друг другу компанию и спали вместе. Мария-Хосефа пришла?
— Да, татита, она оставалась до половины одиннадцатого.
— А еще кто?
— Донья Паскуала и Паскуалита.
— С кем же они ушли?
— Мансилья их провожал.
— И больше никого не было?
— Пиколет.
— А-а!.. Carcaman![15] Он за тобой приударяет? Хм!
— Не за мной, а за вами, татита.
— А гринго[16], этот еретик, не приходил?
— Нет, сеньор, у него нынче ночью музыкальный вечер, слушают какого-то замечательного пианиста.
— А кто его приглашенные?
— Все англичане, я полагаю.
— Ну, в таком случае надо думать, что они теперь в самом отменном виде.
— Хотите кушать, татита?
— Да, прикажи давать ужин.
Донья Мануэла удалилась во внутренние покои, Росас присел на край своей кровати, снял сапоги, обутые на босую ногу, нагнулся, достал из-под кровати старые стоптанные туфли и, предварительно обтерев ноги, обулся, затем, запустив руку за пазуху, отстранил тонкой работы плотную кольчугу, доходившую до бедер, с видимым наслаждением стал почесываться. Более пяти минут он занимался этим делом с чрезвычайным усердием, получая полнейшее физическое наслаждение: видимо, это был грубый, неотесанный человек, державшийся, несмотря на свое высокое положение, привычек простолюдинов.
Вскоре вернулась его дочь и объявила, что ужин подан.
Действительно, в ближайшей комнате стол был уже накрыт: ужин генерала состоял из солидного куска жареного мяса, жареной утки, большого блюда пирожных со взбитыми сливками и блюда
Старая мулатка, давнишняя и единственная кухарка Росаса, стояла с блюдом в руках.
Генерал пронзительным голосом позвал своего капеллана, который успел уже заснуть крепким сном, прислонясь спиной к стене кабинета его превосходительства, и затем сел за стол.
— Хочешь жаркого? — спросил он у дочери, кладя себе на тарелку огромнейший кусок мяса.
— Нет, татита.
— Ну, так кушай утку.
И пока девушка, отделив крыло утки и скорее из приличия, чем из желания, принялась разрезать его, сам Росас с ненасытной жадностью уничтожал кусок за куском сочное мясо, не забывая при этом запивать большим стаканом вина.
— Садитесь к столу, ваше преподобие, — обратился Росас к Вигуа, пожиравшему глазами расставленные на столе блюда.
Он не заставил себя просить вторично.
— Положи ему, Мануэла, — сказал генерал.
Девушка положила на тарелку котлету и передала ее мулату, который кинул на нее злобный взгляд, взгляд голодного зверя. Росас заметил этот взгляд.
— Что с вами, падре Вигуа? — спросил он. — Почему вы с такой ненавистью смотрите на мою дочь?
— Она дала мне только кость, — отвечал ворчливо-плаксивым голосом мулат, запихивая в рот громадную краюху хлеба.
— Что это значит? Как же ты не заботишься о том, кто должен на днях благословить твой брачный союз со славным португальским идальго, сеньором доном Гомешем де Кастро, который подарил вчера два золотых его преподобию?! Это очень дурно с твоей стороны, Мануэла, встань и поди поцелуй у него руку, чтобы он простил тебя.
— Хорошо, завтра я поцелую руку у его преподобия! — улыбаясь ответила девушка.
— Нет, не завтра, а сейчас.
— Ну зачем, татита? — взмолилась донья Мануэла не то серьезно, не то шутя, как бы не понимая действительного намерения отца.
— Мануэла, я приказываю тебе поцеловать руку у его преподобия.
— Нет! — решительно отказалась она.
— А я говорю, да.
— Ах, татита!
— Падре Вигуа, встаньте и пойдите поцелуйте ее прямо в губы.
Мулат послушно встал из-за стола, оторвал своими острыми зубами огромный кусок от своей котлеты и пошел обходить стол, Мануэла устремила на него свой взор, исполненный такого презрения, надменности и гнева, что эта безобразная масса не дерзнула подойти к ней ближе, если бы не присутствие грозного Росаса, который не терпел ослушания.
Итак, мулат приблизился к девушке, которая, чувствуя свою беззащитность в этот момент, закрыла лицо руками, чтобы уберечь себя от оскверняющего поцелуя, которому ее насильственно подвергал отец.
Но маленькие ручки не могли защитить всей ее головы, и мулат, которому гораздо больше хотелось есть, чем целоваться, удовольствовался тем, что приложился своими жирными губами к волосам девушки.
— Какая ж вы скотина, ваше преподобие! — воскликнул Росас, покатившись от смеха. — Разве так целуют женщин! А ты-то, ах ты лицемерка! Если бы то был красивый юноша, ты уж, наверное, не побрезговала бы им.
С этими словами он налил и выпил еще стакан вина, между тем как дочь украдкой утирала слезы, вызванные досадой и гадливостью.
Генерал ел с таким аппетитом, который по истине делал честь его здоровому желудку и удивительной поместительности последнего, а также мощной организации этого человека, на которого умственные труды и заботы ни мало не влияли. Жареное мясо, утка, пирожные и сласти — все было уничтожено генералом и не было заметно, чтобы аппетит его превосходительства сколько-нибудь уменьшился; в то же время генерал не переставал шутить и разговаривать с Вигуа, которому он время от времени бросал на тарелку какой-нибудь кусок.
Наконец он снова обратился к дочери, которая продолжала упорно хранить молчание, несмотря на то что, судя по игре ее подвижной физиономии, в головке ее роились тревожные мысли.
— Тебе был гадок этот поцелуй?
— Могло ли быть иначе? — воскликнула она раздраженно, — вас, кажется, особенно забавляет унижать меня с самыми низкими тварями, — что из того, что он сумасшедший или идиот? Эусебио ведь тоже дурак и сумасшедший, а из-за него я стала посмешищем всего города, когда ему пришла дикая мысль обнять и поцеловать меня на улице и когда никто не посмел остановить его, потому что он дурак и шут губернатора.
— Да, это правда, но ведь ты знаешь также, что я приказал всыпать ему двадцать пять плетей и что он до будущей недели просидит в тюрьме.
— Вот прекрасно! Что же, вы думаете, что, если вы так наказали его, мне можно забыть то дурацкое положение, в какое я была поставлена этим дураком?! Или же, если вы велели дать ему двадцать пять плетей, все перестанут судить и рядить обо мне и осыпать меня всякого рода насмешками?! Я понимаю, вы забавляетесь с этими шутами — ведь, они ваше единственное развлечение, — но те вольности, какие вы позволяете им со мной в вашем присутствии, делают их непочтительными ко мне везде, где бы я их ни встретила; я бы еще, пожалуй, согласилась равнодушно выслушивать то, что им вздумается говорить, но какое удовольствие вы можете находить в том, что они оскверняют меня своим прикосновением, которое меня так бесит и раздражает?
— То псы твои, которые к тебе ласкаются!
— Псы! — воскликнула донья Мануэла, гнев которой усиливался по мере того как досада, накипевшая у нее на сердце, вырывалась наружу словами. — Мои псы, говорите вы, они, по крайней мере, слушались бы меня! Собака была бы вам полезнее, чем это животное в человеческом образе, потому что собака могла бы защитить вас в случае того ужасного несчастья, которое мне все пророчат.
Дона Мануэла смолкла. При последних словах дочери лицо Росаса омрачилось, но немного погодя он спросил совершенно спокойным голосом.
— А кто именно пророчит тебе это?
— Да все, решительно все, сеньор, — отвечала донья Мануэла, гнев которой успел уже пройти, — всякий, кто только приходит сюда, кажется, считает своим непременным долгом пугать меня разными заговорами и опасностями, которые вас окружают со всех сторон.
— На какую опасность они намекают?
— О, конечно, никто не говорит мне о том ни слова, никто не смеет говорить о войне и о политике, но все они говорят об унитариях как о людях, способных сделать в любое время неожиданный переворот и покуситься на вашу жизнь, все советуют мне не оставлять вас одного и самой запирать все двери и окна и все кончают тем, что предлагают мне свои услуги, что впрочем, может быть, никто не делает бескорыстно и от души.
— Почему ты так думаешь?
— Почему? Да неужели вы сами думаете, что эти Харридос, Торрес, Арана, Гария, что все эти люди, желая быть в хороших отношениях с вами и потому посещая наш дом, способны рискнуть для вас своей жизнью? Нет, если они и опасаются несчастья для вас, то вовсе не ради вас, а ради себя самих.
— Ты, может быть, и права, — спокойно заметил Росас, вертя тарелку, стоявшую перед ним, — но если унитарии не убьют меня в этом году, то уж в следующем году они; наверняка, не убьют меня. Однако ты свела разговор на другую тему, ты рассердилась за то, что его преподобие поцеловал тебя, я хочу, чтобы ты помирилась с ним. Отец Вигуа, — обратился он к мулату, пресерьезно занятому вылизыванием блюда
— Нет, татита! — воскликнула девушка, поднявшись с места и с ужасом и омерзением глядя на это чудовищное существо, губы которого должны были коснуться ее уст под тем пустым предлогом, что малейшая воля ее отца, во что бы то ни стало, должна быть исполнена.
— Поцелуйте же ее, падре!
— Поцелуйте меня! — сказал мулат, подойдя к девушке.
— Нет, нет! — сказала она, быстро отстраняясь.
— Поцелуйте ее, падре! — крикнул Росас.
— Нет! Нет! — вскричала донья Мануэла с негодованием, отталкивая безобразного мулата.
Во время ее отчаянных усилий избежать объятий этого чудовища, подстрекаемого громко смеющимся Росасом Вигуа, во время упорной погони за девушкой, бледной, растрепанной, с непомерно расширившимися зрачками, все ускользавшей от своего преследователя, вдруг раздался топот по-видимому, довольно многочисленного отряда всадников, мчавшихся, насколько о том можно было судить по звуку, во весь опор.
По знаку Росаса и Вигуа, и Мануэла испуганно остановились как вкопанные.
Таким образом бедная донья Мануэла оказалась освобожденной, по крайней мере на некоторое время, от ненавистного мулата и его непрошеных ласк и в душе возблагодарила Бога за это неожиданное вмешательство.
Глава VIII
КОМАНДИР КИТИНЬО
Конский топот затих у дверей дома Росаса. Спустя минуту генерал знаком приказал дочери пойти узнать, кто прискакал сюда так поздно ночью. Девушка тотчас же вышла из кабинета, приглаживая на висках волосы и как бы желая этим жестом изгладить из своей памяти воспоминание о только что случившемся, чтобы не думать ни о чем другом, кроме как о безопасности своего отца.
— Кто это, Корвалан? — осведомилась она у адъютанта, попавшегося ей навстречу в коридоре.
— Командир Китиньо, сеньорита.
Тогда донья Мануэла вернулась вместе со стариком в ту комнату, в которой находился Росас.
— Командир Китиньо! — произнес Корвалан, переступив порог.
— Кто с ним?
— Конвой.
— Я не об этом спрашиваю, вы думаете я глухой и не слыхал топота лошадей?
— Он один.
— Пусть войдет.
Росас остался сидеть в конце стола перед остатками ужина, донья Мануэла села по правую его руку, обратясь спиной к дверям, в которые вышел адъютант. Падре Вигуа уселся в противоположном конце стола. Прислуга поставила на стол еще бутылку вина и по знаку хозяина вышла из комнаты.
Вскоре послышалось громкое бряцанье командирских шпор, а затем и сам знаменитый деятель федерации появился на пороге столовой со шляпой в руке, высокая тулья его мягкой громадной шляпы была обвита красным крепом официальным украшением по приказанию Росаса, как знаком траура по недавно скончавшейся супруге губернатора; на плечах у него было короткое синего сукна пончо, доходившее лишь до колен; его волосы, в беспорядке ниспадавшие ему на плечи, и темный цвет кожи, опаленной солнцем, придавали еще более страшное, неприятное выражение его мясистому круглому лицу, на которое, казалось, сам Бог положил отпечаток позорных преступлений, как вечное, неизгладимое клеймо.
— Входи, мой друг! — приветствовал его Росас, окинув его с головы до ног быстрым, как молния, испытующим взглядом.
— Предоброй ночи, с разрешения вашего превосходительства! — отвечал гость, низко раскланиваясь на пороге.
— Входи, входи! Мануэла, подай же стул командиру, а ты, Корвалан, уходи вон!
Донья Мануэла придвинула к углу стола стул, так что командир очутился между ее отцом и ею самой.
— Желаете вы выпить чего-нибудь?
— Тысяча благодарностей, ваше превосходительство!
— Мануэла, налей ему вина!
Когда девушка протянула руку к бутылке, командир проворно откинул за плечо свое пончо и, высвободив из-под него правую руку, взял со стола стакан, который поднес девушке с тем, чтобы она его наполнила.
Но когда девушка опустила глаза к стакану, который держал в своей руке гость, она вся внутренне содрогнулась и рука, державшая бутылку, так задрожала, что, наливая, она часть вина разлила на стол: рукав и рука Китиньо были в крови.
Росас это заметил — луч радости осветил на мгновение обыкновенно мрачное и хмурое лицо диктатора, носившее на себе отпечаток какой-то таинственной, зловещей неподвижности.
Донья Мануэла, побледнев, как мертвец, невольно откинулась назад и опустила испуганный и встревоженный взгляд.
— За здравие вашего превосходительства и доньи Мануэли! — сказал командир, встав из-за стола и низко раскланиваясь, и разом осушил стакан. А мулат тем временем старался дать понять разными жестами, движениями и гримасами, чтобы Мануэла взглянула на руки командира.
— Ну, что вы сделали? — спросил Росас с наигранным равнодушием, не отводя глаз от скатерти и как бы изучая ее рисунок.
— Согласно приказанию вашего превосходительства, я явился сюда, после того как исполнил то, что ваше превосходительство изволили приказать.
— Что я изволил приказать?