— Да, делай, что хочешь, Мигель, только прошу тебя, не втягивай никого в мою беду.
— Опять ты о своем! Нет, Луис, ты умнее меня, я не спорю, но во многом я стою пятерых таких, как ты! Нет ли у тебя каких-нибудь особых распоряжений или поручений?
— Нет, никаких. Но скажи, просил ли ты свою кузину, чтобы она ложилась.
— Ага, ты уже начинаешь беспокоиться о моей кузине!
— Безумный! — отозвался улыбаясь дон Луис. — Ну, поезжай и да хранит тебя Бог.
Товарищи обнялись и расцеловались как братья. Затем дон Мигель вышел, сделав знак Хосе и Тонильо следовать за ним.
— Тонильо, — сказал он, — возьми этот ящик доктора и поди оседлай лошадей. Хосе, поручаю уход за доном Луисом Бельграно моей кузине, а заботу о их жизни вам. Возможно, что те, которые хотели убить моего друга, принадлежали к Народному обществу и некоторые из них захотят отомстить ему за жизнь тех, которых он, защищаясь, уложил на месте, если только они каким-нибудь чудом узнают, что он нашел себе приют в этом доме.
— Конечно, возможно, эти горлодеры явится сюда, но клянусь честью старого солдата, что, пока я жив, ни один из них не переступит порога дома моей госпожи, а меня убить не так-то просто!
— Хвалю! Ох, если бы только сотня таких молодцов набралась, я перевернул бы здесь все верх дном! До завтра, Хосе, полагаюсь на вас.
Доктор стоял со шляпой в руке и прощался с доньей Эрмосой, когда дон Мигель вернулся в гостиную.
— Мы уже едем, сеньор?
— Да, мне пора, а вы, Мигель, вы должны остаться.
— Извините меня, сеньор, но мне необходимо вернуться в город, а потому я и желал воспользоваться случаем ехать с вами.
— А, в таком случае едем! — сказал доктор.
— Одну минуту, доктор! Завтра около полудня, Эрмоса, я пришлю Тонильо узнать о здоровье Луиса, а сам буду здесь часов в семь вечера. Ты же ложись теперь и отдохни хорошенько, а рано утром исполни то, о чем я тебя просил.
— О, я опасаюсь только за тебя и за твоего друга, а за себя не боюсь, — с живостью воскликнула молодая женщина.
— Да, я это знаю, впрочем, все будет хорошо, я в этом уверен.
— О, сеньор, дон Мигель дель Кампо имеет в настоящее время громадное влияние! — иронически заметил доктор.
— Пользуясь покровительством сеньора Анхоренаса и советника его превосходительства сеньора дона Фелипе, члена-корреспондента Народного общества Ресторадора, — напыщенно и шутовски продекламировал дон Мигель с таким неподражаемым комизмом, что донья Эрмоса и доктор не могли удержаться от смеха.
— Ну, едем же, Мигель, — сказал доктор, — пора, друг мой.
— Едем, сеньор! До завтра, Эрмоса!
— Спокойной ночи, доктор, — сказала донья Эрмоса, провожая их до самой передней. Проходя мимо окна той комнаты, где находился дон Луис, дон Мигель не мог удержаться, чтобы не заглянуть в окно, и там увидел старого ветерана, сидящего у изголовья раненого юноши.
В то же самое время донья Эрмоса, проводив доктора и кузена и вернувшись в гостиную, невольно бросила взгляд в ту сторону, где находился ее больной гость.
Тем временем наставник, его бывший ученик и Тонильо мчались крупным галопом по безмолвной и безлюдной улице Ларга, направляясь в город по той самой местности, по которой двенадцать лет тому назад мчались эскадроны генерала Лаваля.
У дома доктора Парсеваля все трое придержали коней, здесь доктор и дон Мигель простились, сказав друг другу несколько слов на ухо. Затем дон Мигель в сопровождении своего слуги миновал рынок, выехал на улицу Победы, свернул налево и несколько минут спустя Тонильо спешился и широко распахнул перед своим господином ворота, в которые тот въехал, не слезая с лошади.
Дон Мигель был теперь у себя дома.
Глава V
ПЕРЕПИСКА
Предоставив свою лошадь заботам Тонильо, дон Мигель приказал ему не ложиться, а ожидать, пока он его позовет. Затем он вошел в дом. Приподняв щеколду массивной двери, он прошел в большую, красиво убранную комнату, освещенную одной бронзовой лампой.
Взяв эту лампу, он перенес ее в смежную комнату, стен которой совершенно не было видно за полками и шкафами большой библиотеки дона Мигеля.
Дон Мигель, одно из главных действующих лиц нашего повествования, был человек лет двадцати пяти, среднего роста, удивительно пропорциональный, смуглый, с высоким и широким лбом, тонким орлиным носом и немного мясистыми ярко-алыми губами, восхитительно выделявшими ослепительную белизну прекрасных зубов. Мужественный вид дона Мигеля был одухотворен тонким и вместе с тем немного надменным умом, отзывчивой добротой и обостренной чувствительностью.
Дон Мигель был единственным сыном дона Антонио дель Кампо, богатого
Дон Антонио был настоящим деревенским жителем, в полном значении этого слова, и к тому же человеком уважаемым и прямодушным.
Он придерживался федеральными взглядов задолго до Росаса, поэтому он был некогда ярым сторонником сперва Лопеса, затем Дорьехо, а потом и Росаса, хотя совершенно не мог объяснить, почему именно он придерживается этих взглядов. Впрочем, то же самое смело можно сказать о девяти десятых федералистов с 1811 года, когда полковник Артигас произнес слово «федерация» как предлог для того, чтобы восстать против тогдашнего правительства, и до 1829 года, когда дон Хуан Мануэль Росас пустил в ход то же самое слово, чтобы в свою очередь восстать на Бога и на черта.
Однако дон Антонио таил в своем сердце чувство, еще более сильное и глубокое, чем его любовь к федерации, — любовь к сыну.
Сын был его гордостью, его кумиром, с раннего детства он нанимал для него самых лучших учителей и воспитателей, чтобы со временем сделать из него ученого, литератора или доктора каких-нибудь высших наук.
В тот момент, когда мы его встречаем, дон Мигель дошел до второго курса юридического факультета университета в Буэнос-Айресе, но по причинам, о которых мы расскажем впоследствии, он уже несколько месяцев не посещал университет.
Он жил совершенно один в своем доме, иногда, как например в данный момент, отец присылал к нему гостей из числа своих деревенских соседей и знакомых.
Последующие события ближе ознакомят нас с образом жизни и связями дона Мигеля, который, войдя в свой кабинет поставил лампу на бюро, опустился в большое вольтеровское кресло и погрузился в глубокие размышления, длившееся более получаса.
— Да, — произнес он наконец, порывисто встав и проведя руками по волосам, — да, это единственный способ перекрыть им все пути.
Затем он с решительным видом, не медля и не колеблясь, но и не спеша, присел к своему бюро и написал несколько писем, которые он затем перечел с особым вниманием.
Вот эти письма:
«5-го мая, 2 1/2 часа утра.
Сегодня, дорогая моя Аврора, я нуждаюсь во всех твоих талантах — так же, как всегда нуждаюсь в твоей любви, твоих причудах и капризах, твоих минутах внезапного гнева, после которых так сладко примирение — все это мне необходимо, как воздух, которым я дышу!
Итак, дорогая моя, мне теперь необходимо знать, и каким образом объясняют в интимном кругу доньи Августины Росас и доньи Марии-Хосефы Эскурра некоторые события, произошедшие в прошлую ночь на набережной, какие факты и явления связываются с ними, одним словом все то, что связано с этим делом.
Будь осторожна, особенно с доньей Марией-Хосефой; старайся не выказывать при ней ни малейшей тени любопытства или желания узнать подробности этих событий, а, напротив, заставь ее рассказать тебе все, — в этом-то и должны проявиться твое искусство и ловкость.
Ты понимаешь, конечно, душа души моей, что весьма важные причины побуждают меня ко всему этому и что ни твой детский гнев, ни твои мимолетные капризы не имеют ни малейшего отношения к тому, что касается судьбы и участи твоего
— Бедняжка Аврора! — прошептал молодой человек, перечитав это письмо. — Ба-а! Она быстра как молния, и сам черт не угадает ее мысли, если только она захочет их скрыть.
Теперь перейдем к следующему письму.
«5-го мая 1840, 9 часов утра.
Сеньору дону Фелипе Аране.
Мой уважаемый друг и сеньор!
В то время, как Вы блюдете интересы и охраняете со свойственной Вам энергией благополучие нашего правительства, некоторые структуры, подведомственные Вам, предав забвению свой долг, не перестают усиленно противодействовать ему, то есть правительству, путем интриг и тайной оппозиции.
Так, полиция гораздо более заботится о том, чтобы доказать свою независимость от Вас, чем о наблюдении за тем, что является прямой ее обязанностью.
Вы, вероятно, знаете, что на прошлой неделе более сорока человек эмигрировали без ведома полиции и без малейшего сопротивления с ее стороны, несмотря на ту громадную власть, которой она располагает и что его превосходительство сеньор Ресторадор узнал об этом лишь через Вас, которому я имел честь сообщить об этом.
В эту ночь я проходил около одиннадцати часов вечера по набережной и неподалеку от дома сэра Уолтера Спринга заметил многочисленную группу людей, которые, судя по тому, что они держались вблизи берега, вероятно, намеревались тайно отплыть образом. Вот Вам случай сосчитаться с сеньором Викторикой, уведомив о том лично его превосходительство, так как я осмелюсь утверждать, что если даже ему и известно о происшедшем, то во всяком случае ни число беглецов, ни кто они такие, ему, безусловно, не известно, и если бы полиция подражала в смысле деятельности и рвения по службе Вам, то ей, конечно, все это должно было бы быть известно.
После полудня я буду иметь честь явиться лично к Вам, полагаю, что к тому времени Вам уже все будет известно о том, что произошло в эту ночь, в частности число и имена этих эмигрантов.
А до тех пор имею честь засвидетельствовать Вам мое глубочайшее почтение.
Ваш преданный и нижайший слуга
— Ах, добрейший мой дон Фелипе! — воскликнул молодой человек, рассмеявшись от всей души совершенно по-детски. — Кто бы мог подумать, что найдется человек, которому вздумается превозносить твою деятельность и рвение по службе даже в насмешку! Но ничем не следует в жизни пренебрегать, и ты, сам того не сознавая, сослужишь мне еще и на этот раз службу.
Отложив это послание в сторону, он принялся строчить другое:
«5-го мая 1840 г.
Сеньор полковник Соломон, компатриот и друг!
Я убежден, так же как и многие другие, что федерация не имеет более надежного и преданного друга и более решительного и предприимчивого человека, чем Вы и героический Ресторадор законов. Потому — то меня особенно огорчает, когда в некоторых домах, где мне случается бывать и которые вам более или менее знакомы, что Народное Общество, достойным президентом которого вы состоите, недостаточно усердно содействует полиции в деле преследования унитариев, которые каждую ночь эмигрируют целыми партиями, с тем чтобы становиться под знамена Лаваля.
Ресторадор, вероятно, весьма огорчен этим, а я в качестве друга Вашего позволю себе посоветовать Вам собрать сегодня же наиболее выдающихся федералистов Народного общества в вашей квартире, отчасти для того, чтобы они дали вам подробный отчет о том, что им известно о тех лицах, которые только что сбежали, а также и для того, чтобы обсудить новые способы преследования и запугивания желающихпоследовать примеру этих беглецов.
Мне доставит большое удовольствие присутствовать на этом собрании, которое должно будет состояться по Вашему распоряжению и при этом я постараюсь, как обычно приготовить для Вас соответствующую речь для воодушевления защитников Ресторадора, хотя и сами Вы, как нельзя более, способны составить подобную речь, в особенности, когда дело касается священного вопроса федерации и жизни славного Ресторадора — восстановителя законов.
В случае, если Вы согласны созвать это собрание, благоволите известить вашего покорного слугу и располагать им во благо федерации.
— Человек этот сделает все, что я ему скажу, — уверенно прошептал Мигель, — он и ему подобные растерзали бы Росаса на части, если бы только нашлось трое таких людей, как я, для того чтобы руководить ими — один в деревнях, другой в войске, а третий при Росасе, — а я повсюду, как Господь Бог или же черт…
— Ну, а теперь необходимо написать еще одно письмо, — сказал он и достал из потайного ящика бюро лист, испещренный какими-то условными знаками, после чего принялся писать, поминутно справляясь с этой бумажкой, которая лежала перед ним на бюро.
Вот содержание этого последнего письма:
«Буэнос-Айрес, 5-го мая 1840 г.
В эту ночь пятеро из наших друзей были захвачены при попытке переправиться на судно. Саласар, Пальмеро, Сандоваль и Маркес, очевидно, пали под ударами наемных убийц. Только одному каким-то чудом удалось спастись, если Вам придется услышать от кого-нибудь другого об этом, то не упоминайте никакого другого имени, кроме тех, которые я Вам сообщил».
И, сложив его особым образом, он вложил его в конверт, запечатал и надписал адрес: Z.
— Да-а, дела складываются не совсем так, как бы я того желал, — сказал дон Мигель с беспечным видом, — воинская повинность стала для всех обязательной и придется вторично хлопотать для тебя у генерала Пинедо о свидетельстве, освобождающем от военной службы, если только ты не желаешь служить.
— Эге! Да как же я могу желать этого, сеньор, — отвечал Тонильо, по привычке деревенского жителя растягивая слова, — вообще как же я могу…
— Тем более что служба теперь будет ужасная: вероятно, армии придется пройти по всей республике, а ты ведь не привычен к таким утомительным переходам; ты родился и вырос в усадьбе моего отца и воспитывался всегда при мне при самом ласковом и нежном обхождении. Мне даже кажется, что я никогда не обижал тебя.
— Вы, сеньор! Вы! О, когда же это могло случиться! — воскликнул Тонильо со слезами на глазах.
— Я приставил тебя к своей особе, потому что питаю к тебе самое полное доверие, ведь ты у меня господин над всеми остальными слугами, ты расходуешь столько денег, сколько тебе вздумается, я даже, кажется, никогда не напоминаю тебе об этом.
— Да, правда ваша, сеньор.
— Ты знаешь, что я ни разу не выписывал коня для себя, чтобы не попросить у отца второго для Тонильо. Во всем Буэнос-Айресе найдется немного таких людей, которые бы не позавидовали тем коням, на каких ты у меня выезжаешь. Тебе было бы плохо, если бы нас с тобой разлучили.
— Нет, нет, сеньор, я не хочу служить, пусть лучше меня убьют, но я не расстанусь с вами.
— Ну, а согласился бы ты, чтобы тебя убили из-за меня в минуту угрожающей мне опасности?
— Конечно, сеньор! — отвечал Тонильо с чистосердечием юноши восемнадцати лет, вдыхавшего с первого дня жизни вольный воздух пампы.
— Я в этом уверен, — отвечал Мигель, — и если бы не умел до сих пор читать в твоем сердце, как в открытой книге, то заслуживал бы, чтобы все мои замыслы полетели к черту.
Произнеся эти слова, дон Мигель взял со стола три первые написанные им письма и продолжал:
— Нет, будь покоен, Тонильо, тебя не заберут в рекруты, но слушай внимательно, что я тебе теперь скажу. Сегодня в девять часов утра ты отнесешь букет цветов донье Авроре, и когда она к тебе выйдет, чтобы принять его, ты подашь ей вот это письмо, — но только ей самой, понимаешь; затем ты отправишься к дону Фелипе Аране, которому ты передашь вот это письмо, — а после к полковнику Соломону, которому ты отдашь третье письмо, — главное, прежде чем вручать эти письма, прочти внимательнее, кому именно они адресованы.
— О, будьте спокойны, сеньор!
— Ну, слушай дальше: исполнив эти поручения, ты отправишься к донье Марселине.
— К той-то…
— Ну да, к той самой, которую ты тогда днем не пустил в наш дом — и ты был прав тогда, — ну, а сегодня скажи ей, чтобы она сейчас же пожаловала ко мне.
— Слушаю.
— Часам к десяти ты должен вернуться и, если я к тому времени еще не встану ты меня разбуди сам.
— Слушаю, сеньор.
— Уходя, прикажи, чтобы меня сейчас же разбудили, если ко мне кто-нибудь придет.
— Слушаю, сеньор.
— Ну, а теперь еще одно последнее слово, и затем ты можешь идти ложиться, догадываешься, о чем я хочу сказать?
— Да, сеньор, — и при этом лицо Тонильо приняло удивительно умное и смышленое выражение.
— Прекрасно, я очень рад, что ты это помнишь; не забывай же никогда, что для того, чтобы всегда пользоваться моим полным доверием, ты должен быть молчалив как рыба и увертлив, как уж. Помни, что при малейшей нескромности с твоей стороны…
— Этого не бойтесь, сеньор!
— Прекрасно, можешь идти.
Тонильо вышел, а дон Мигель запер за ним дверь своих комнат, выходивших во двор, и в три часа утра после этой тревожной и хлопотливой ночи наконец-то заснул.
Глава VI
ЛОГОВИЩЕ ТИГРА
В ту же ночь четвертого мая, когда все вышеописанное разыгрывалось на улицах Буэнос-Айреса, другие события, несравненно более важные, происходили в стенах одного знаменитого дома на улице Ресторадора. Однако для того, чтобы сделать наш рассказ совершенно понятным для нашего читателя-европейца, необходимо его предварительно ознакомить с тем положением, в каком находилась в ту пору Аргентинская республика.
То была эпоха кризиса диктатуры генерала Росаса: ему суждено было или пасть всеми проклинаемым и посрамляемым, или же утвердиться с еще большей силой и мощью, смотря по тому, какую развязку получат известные события.
Опасность, угрожавшая ему со всех сторон, имела три главных источника: южная революция, восточная война и французский вопрос.
Южная революция, совершившаяся за шесть месяцев до начала этого рассказа, поставила Росаса на край гибели. Но бесславный конец этой революции, внезапно совершившейся без всякого предварительного плана, без руководителей и даже без определенной цели — помог Росасу восстать более сильным и грозным из этой беды, с большей наглостью и решительностью, чем когда-либо. И как часто бывает, этот сын случая был обязан всей своей властью и удачей исключительно только глупости своих врагов и противников.
Один-два страшных удара заставили пошатнуться в самом основании громадное здание его власти: поражение армии в восточной части государства и поход генерала Лаваля на провинцию Энтре-Риос.
Победа Эруа побудила генерала-освободителя поднять революционное движение в провинции Корриентес. И шестого октября 1839 года весь Корриентес восстал против Росаса.
Побежденные и разбитые сторонники Росаса укрылись в окрестностях Параны и с помощью подкреплений, немедленно присланных им Росасом со всех концов, здесь образовался новый корпус армии, при котором находился и бывший президент дон Мануэль Орибе.
Тогда генерал Лаваль удалился из провинции Корриентес и со своей армией, превосходящей армию противника численностью, дисциплиной, а главное воодушевлением, он блестяще выиграл сражение у Сан-Кристобаля, отбросив к Байяде остатки этой второй армии, которые уцелели только благодаря страшной грозе, последовавшей в ночь после битвы и помешавшей генералу Лавалю преследовать их.
Размах революционного движения возрастал с каждым днем в провинциях Тукуман, Сальта, Ла-Риоха, Катамарка и Жужуй.
Собрание народных представителей Тукумана постановлением от седьмого апреля 1840 года перестало признавать Росаса губернатором Буэнос-Айреса и лишило его как диктатора дарованных ему ранее полномочий в делах внешней политики. Тринадцатого апреля того же года население провинции Сальты низложило своего губернатора и возвело на его место другого, временно избранного, отказавшись признавать Росаса правителем и губернатором Буэнос-Айреса.
Ла-Риоха, Катамарка и Жужуй готовы были со дня на день последовать примеру провинций Тукуман и Сальта.
Из четырнадцати провинций, входящих в состав Аргентинской республики, семь были против Росаса.
Провинция Буэнос-Айрес представляла собой нечто совершенно особое: вся южная часть провинции, деревни и усадьбы пустовали из-за массовых эмиграции, вызванных разгромом революции и кровавой местью победителей.
На севере вся провинция кишела недовольными, и Росас знал об этом, но не решался действовать, потому что в тех краях не было ни известных Росасу вожаков, ни выдающихся оппозиционеров, которых можно было бы назвать по имени — все голоса сливались в общий ропот недовольства, несомненно предвещавший крупные общественные перевороты.
Росас хотел бы одновременно стать лицом ко всем своим врагам, обступавшим его со всех сторон, но повсюду оказывался слабее их — он рассчитывал исключительно на свою смелость и наглость.
В последних числах марта генерал Ла Мадрид был послан Росасом для усмирения восставших против него провинций. Имея малый отряд, бывший соратник Кироги, несмотря на свое личное мужество, не мог ничего сделать и не решался проникнуть в глубь этих провинций, а потому остановился в Кордове, чтобы набрать сколько-нибудь солдат.
Росас, чтобы оказать помощь Эчагу и Орибе, находившимся в провинции Энтре-Риос, прибегнул к столь крайнему средству, что вывел из терпения даже самых невозмутимых и безучастных обитателей провинции, не говоря уже о жителях города Буэнос-Айреса. Он издал указ согласно которому и в марте, и в апреле призывались на военную службу все граждане без исключения: люди всех возрастов, всех сословий, всех профессий, которые не были известны за ярых федералистов. Им предоставлялся выбор: или немедленно отправляться рядовым в боевую армию, или уплатить деньгами стоимость десяти, двенадцати и даже сорока залогов, при этом оставаясь в тюрьме или в казармах до полной выплаты всей суммы.
Столь отвратительное вступление к террору, готовившемуся с одной стороны, и все возрастающий энтузиазм и патриотическое движение, волнующее умы всей образованной молодежи, да громкая пропаганда монтевидеоской печати с другой стороны, — все это вызвало эмиграцию среди наиболее выдающихся по общественному положению, состоянию и родовитости граждан, тем самым предоставило прибрежье Буэнос-Айреса кровавой расправе кинжалов Масорки.