После семнадцатого года Яков Иович был уже одним из партийных деятелей в губернии, занимал ответственные посты и неизвестно, куда дошёл бы, если бы однажды в лихой час не присвоил единолично очень большую долю экспроприированных в помощь голодающим Поволжья церковных ценностей. Спасло его только вмешательство Соломона, взлетевшего до высоких партийных постов в столице.
Яшу засунули для исправления на мелкую должность в коммунальное хозяйство, где он и притих до поры, съедаемый не столько раскаянием, сколько чёрной злобой на всех и вся да нытьём безобразно располневшей Ребекки …
Снова вытащили Лейкина на передний край борьбы за счастье трудового народа, когда уже подзабылся его грех перед пролетарской властью, и начала эта власть беспощадную борьбу с кулачеством, как классом, расчищая поле для коллективизации сельского хозяйства.
Получил Яша – опять не без участия Соломона – соответствующий мандат, деревянную кобуру с маузером и развернулся, и пошёл лютовать по губернии во главе специального вооружённого отряда.
Худой и чёрный, как грач, он появлялся в деревнях и сёлах не как предвестник беды, а как сама беда – неминучая и беспощадная. Упросить или подкупить Лейкина было невозможно: всё более-менее ценное он выгребал у людей без остатка, не щадил порой даже тех, кто воевал в гражданскую за красных.
Но иногда странно смягчалась душа его, если укладывал он под себя какую-нибудь деревенскую молодку.
Несколько лет прозябания в вонючей коммунальной конторе, жизнь с опротивевшей до смерти Ребеккой требовали компенсации – благо, что сучок у Яши, хоть и был небольшой, но торчал крепко.
Весть об этом распространилась, и поговаривали, что в одной из деревень, с приездом Якова Иовича, пришли тайком старики в избу к вольной нравом молодухе и просили её пострадать за народ. Молодуха постаралась, и деревня осталась почти нетронутой.
В Ильинском же, не то чтобы не нашлось сговорчивой молодухи, просто никому такое и в голову не пришло. И потерпело село по полной мере Яшино служебное рвение…
Петруха Прихлёбов сразу после всех событий из села исчез. Не было ему места даже в родной избе, перед глазами жены и ребятишек, а самогон, который он во дни расправы хлебал, как воду, уже не приносил облегчения – просто падал Петруха замертво, проваливался в какой-то тяжкий дрожащий мрак. А когда очухивался, всё равно – ходил, говорил и даже что-то делал, себя не помня. Вроде не он это, а кто-то другой. И вот – пропал.
Стёпка Тащилин безвылазно сидел в своей избе и ничего про Петруху не знал, и говорить ни с кем не хотел.
Старики сильно опасались, что узнают про исчезновение Прихлёбова в городе, заподозрят месть, завинят ильинских мужиков, и опять нагрянет в село беда…
Дня через два по похоронам Дарьи Рубахиной, собрались, кто мог, мужики да парни постарше, пошли Петруху искать. Выяснилось, что один из мужиков, проезжая по дороге у Сорочьей горы, вроде заметил Прихлёбова на краю леса с двумя чужими, странного вида, длиннобородыми старцами …
И действительно: нашли окаянного председателя в глубине оврага под Сорочьей горой – висел он на осиновом суку, уже окостеневший от мороза. Тут же из-под снега, торчал угол его кожаного портфеля.
Открыли мужики портфель и, переглянувшись, молча покачали головами: нашли бумагу, вкривь и вкось накарябанную лично Петром Саввичем Прихлёбовым, что, мол, сам он себя так жизни лишил – удавился, как Иуда, на осине. К бумаге зачем-то была пришлёпнута фиолетовая сельсоветовская печать.
И прошёл по селу суеверный жуткий шепоток, что это, мол, лесные братья-колдуны за предательство Петруху на осину сподобили, и бумагу написать заставили. Прошелестел тот шепоток, да и смолк…
Настоятель храма Ильи-пророка протоиерей Владимир Вознесенский ночь не спал вовсе. Потомственный священник – здесь служили его отец и дед – он за последние смутные и кровавые годы истерзал себе сердце, пытаясь соразмерить с промыслом Божьим страшные беды и испытания, в очередной раз сотрясавшие Русь.
Никак не мог отец Владимир постичь замысла комиссаров, что опирались на пьянь и рвань, лукавыми речами раздували в ней зависть до лютой ненависти, поощряя всякий ущербный люд на мерзкие дела.
Холодно и пусто было теперь в храме, пусто было в доме священника. Овдовел он давно, а единственный сын Пётр учительствовал в городе.
Сын тоже готовился, было, стать священником, закончил семинарию в шестнадцатом году, но не служил ни дня – поначалу прихода свободного ему не нашлось, а тут случилась революция, пришла советская власть и отец, поразмыслив, благословил его на учительство.
Холодно было и в душе у отца Владимира – от ощущения большой беды, от собственного бессилия перед деяниями новой власти, которая нарочно, как он считал, отрицала Бога, чтобы не связывать себя понятием греха…
Накануне пришли очередные горестные вести о бесчинствах в уезде. Срывали с земли, угоняли в ссылку самых работящих и разумных мужиков. А ведь на них, как на крепком костяке, деревенский мир и держался.
И снова слышал святой отец имя уполномоченного от губернии, заправлявшего разорением. Его винили в кровопивстве, как самого лютого ворога.
Встретил отец Владимир у керосинной лавки одного из теперь уже бывших своих прихожан. С опаской оглянувшись по сторонам, тот перекрестил жидкую бородёнку и сообщил:
– У нас поговаривают, что Лейкин этот – самого Антихриста подручный, и большая ему дана сила, грачу чёрному!
Отец Владимир горестно покачал головой:
– Да много ли он смог бы, этот чёрный грач, кабы наши серые дрозды с трясогузками в пособниках у него не ходили, да ближних своих насмерть не клевали? …
Со вчерашнего дня в доме у священника скрывался Сергей Плотников, младший сын только что раскулаченного Егора Плотникова из соседней деревни Куделино.
Поздним вечером тихо постучал он в окошко. Перемёрзший, с запёкшейся кровью на лице, парень вздрагивал крупной дрожью и не мог поначалу даже сказать толком, что же стряслось, и как он очутился здесь, за три версты от своей деревни, легко одетым да по такому морозу.
Согревшись немного и придя в себя, поведал Сергей, как нагрянули к ним раскулачивать.
– Я-то в коровнике был, навоз дочищал. Слышу: кобель наш, Кутай, уж больно грозно залаял – совсем чужой кто-то явился: на наших, деревенских, он бы так брехать не стал. И тут же стрельнули. Кутай взвизгнул только – и смолк. У меня сердце-то сразу ёкнуло: как был с вилами, выскочил во двор. А они уж на крыльце, да вокруг избы заходят. Который ближе был, прикладом вилы у меня вышиб, да тем же прикладом и в лоб.
Как очнулся – на снегу лежу, кровь глаза заливает, но вижу: отца да брата, повязанных, как кули, с крыльца швырнули, к саням поволокли. Следом – сестрёнок обеих с матерью гонят.
Братец-то крепок у нас, он перед санями на ноги вскочил – одного головой, другого подножкой сшиб, да потом еще чёрного этого, что главным у них, тоже головой сшиб – да к проулку бежать. Тут все за ним кинулись, и которые рядом со мной были. А я подхватился, да в другую сторону, к лесу. Покуда бежал, слышал – стреляли не раз.
Губы у парня скривились, и, задохнувшись слезами, он тихо закончил:
– Уж и не знаю, живы ли они теперь, тятька-то с братом…
Скрылся Сергей в густом молодом ельнике, который начинался за деревней, и замёрз бы совсем, да на его счастье кто-то ещё с сенокоса оставил на краю лесной поляны копёнку сена – зарылся в ней и спасался от стужи до темноты, благо – день в эту пору короток.
Пока сидел в копне, смекнул беглец, что к родне идти нельзя – подстеречь могут, вот и удумал податься к святому отцу.
Священник дал парню умыться от крови, затем налил ему полстакана водки, настоянной на липовом цвете, накормил и отправил спать на печь, да ещё и сверху накрыл овчиной: не захворал бы, упаси Господь! Сам же сел к столу под чуть теплящейся лампадой, да так и просидел до утра с тяжкими своими думами…
В последние окаянные годы отец Владимир всё чаще обращался мыслями к своему деду, Власию Вознесенскому, которого и до сей поры в округе старые люди поминали.
Во-первых, потому, что это он, придя в село совсем молодым священником, великими трудами отстроил в Ильинском белокаменный храм, на месте древнего, деревянного, сгоревшего от молнии.
Во-вторых, будучи ещё во цвете сил, неожиданно передал Власий свой приход рукоположенному накануне сыну, а сам принял чёрную схиму и навсегда удалился от мира в глухом лесу за обширным Катовым болотом, где собственноручно срубил себе отшельнический скит.
Отшельничал строго: питался дарами лесными, от редких гостей принимал лишь сухари да соль. Молился всегда на воздухе, к солнечному восходу лицом, стоя на огромном замшелом валуне.
Место выбрал себе Власий, видать, не без умысла: от села к нему вёрст за десять получалось – вокруг болота гиблого, да больше всё по бурелому! От безделья в такой путь никто не пойдёт, а значит, по-пустому и беспокоить не станут.
А с одного случая стали Власия во всей округе за чудотворца почитать.
Упала тогда страшная засуха: житу уж в колос выходить надобно, а с небес – ни капли. Зной палит и палит, ещё немного – и погибнет всё на полях, и быть тогда голоду.
Исчерпав все известные средства, вспомнили селяне про отшельника, да и отрядили к нему ходоков.
Старец встретил их сурово: перейти ручей, за которым скит стоял, не позволил – остановил на берегу. Стали просить его – умоли, мол, батюшка, за нас святого Илью-пророка, дабы дал нам дождя, а Власий их оборвал: «Без вас ведаю, кого молить!»
Указал посохом на ручей: «Умывайтесь, – говорит, – столько раз, сколько каждый своих грехов припомнит, да не вздумайте утаить чего сами перед собой!»
Опустились мужики на колени, стали истово воду пригоршнями брать, умываться. Долго получилось, даже лбы от холода заломило – вода-то в ручье студёная: белый песок на дне кипит весь чистыми ключами, бьющими из земли.
Когда, наконец, спины выпрямили – а Власия уж и нет. Переглянулись, потоптались на месте, да и пошли обратно молча – вспомнилось каждому много, было о чём подумать.
К вечеру, как из лесу выходить стали, загремело тяжко да раскатисто небо за спиной, и обрушился дождь – прямой, обильный, неспешный – само спасение. Забыли мужики по усталость, побежали к селу вприпрыжку, как ребятишки малые, скользя и падая на скользкой тропе, дивясь и радуясь происходящему чуду…
Ближних своих в скиту Власий тоже не привечал, ещё и строже, чем чужих. Даже внука родного принял единственный раз, когда явился тот к деду-отшельнику за благословением на церковное служение. Встреча была странной и короткой, но в душе у Владимира запечатлелась она на всю жизнь.
Старик встретил его перед ручьём. Он заметно высох телом, но не согнулся, а казалось, наоборот, будто прямее статью сделался Власий и выше ростом. Лунно-белая борода струилась до пояса, и столь же седые космы лежали по плечам.
Особенно поразил его взгляд: ясный и строгий, исходил он точно не от мира сего, и проникал прямо в душу.
Велел дед-отшельник Владимиру приблизиться, возложил ему на лоб сухую жёсткую ладонь:
– Отныне на незримой меже встанешь, сыне! – сурово и торжественно произнёс дед. – С одной стороны – тьма и грех, с другой – свет и правда. Многие мимо тебя во тьму пойдут, ибо во грехе – падко да сладко, а в темноте – и грязи не знатко, и не каждый тебя услышит. Сам устоишь ли?
– Благослови! – выдохнул оробевший Владимир.
И ладонь старика на лбу него вдруг стала горячей, жар охватил голову, но тут же и схлынул, как наваждение. Будто что-то ещё сказал ему дед, только не словами, а неведомо как. И стоял Власий уже не рядом, а на другом берегу, и странное говорил, глядя в ручей:
– «Пришли чёрные поводыри, а слепых им не было. Тогда сказали они людям: «Мы всех вас поведём!», и кто перечить стал – тому глаза кололи. А младенцам с рождения очи зашивать велели, дабы света вовсе не ведали.
И вот многая люди за ними пошли, восхваляя поводырей своих…»
От слов тех побежал у Владимира мороз по спине, мелькнуло, со страху, в мыслях нелепое: не обезумел ли дед в лесу?
Пятясь меж деревьями, прежде, чем заслонили они деда, успел заметить Владимир, или почудилось ему, будто упали с небес два сокола-кречета и сели старику оплечь…
Как умер старец Власий – никто не знает: год спустя, рассказал Владимиру отец, что не нашли деда по весне в скиту ни живым, ни мёртвым.
Разное поговаривали потом: одни уверяли, что в болоте отшельник сгинул, другие считали, что по смерти растащили его кости дикие звери, но кое-кто с оглядкой пришёптывал, что ушёл, дескать, схимник Власий в пещеры к братьям-волхвам…
«Вот и пришли они, чёрные поводыри!» – думал теперь, сидя под лампадой, отец Владимир. – «Слепят людей, свет в душах гасят, дабы не разумели, что во тьму их ведут!»
К утру из-за леса наползли низкие тучи, крупными хлопьями повалил снег, началась настоящая метель, что в здешних местах вполне обычно после праздника Покрова.
Хоть и рассвело, а из окна дома уж не разглядеть было чёрных крестов на старом погосте, да и сама церковь еле просматривалась через густую метельную завесь.
Повозившись в кладовой, отец Владимир вынес большую ковригу хлеба, изрядный кусок солонины, пару головок чесноку и с дюжину тугих желтобоких яблок. Завернув это всё в чистую холстину, он заглянул на печь, где уже давно ворочался и вздыхал его нежданный гость.
– Слезай, парень, скажу тебе, как дальше быть.
Вид у паренька был незавидный: лицо распухло до неузнаваемости, под заплывшими глазами – иссиня-чёрные кровоподтёки.
– Голова болит? – спросил священник, с тревогой оглядывая Сергея. – Не мутит ли тебя?
– Терпимо, батюшка, – скупо промолвил тот, опускаясь на скамью у стола.
– А скит старый – знаешь ли, что за Катовым болотом, дорогу найдешь?
– Бывал я там с тятькой прошлым летом, найду.
– Ну, тогда прямо сейчас и побежишь. Тебя, поди, ищут нехристи эти. За порошей и скроешься, а к потёмкам, Бог даст, и на месте будешь – снегу в лесу ещё мало. Только не вздумай через болото путь коротить – топи там долго не промерзают – провалишься.
В скиту припасы должны быть кой-какие: сухари, крупа, муки малость. На неделю тебе хватит. Потом приду. А коли через неделю не приду – не обессудь, не жди боле, а выбирайся, куда подальше, из наших мест и – храни тебя Господь…
После скорого завтрака он приодел Сергея, как мог, потеплее, а затем вышел за ограду осмотреться.
Метель набирала силу, снег падал плотно. В сторону села, насколько проникал взор, было пустынно и тихо. Даже собаки не лаяли.
Тогда отец Владимир вернулся к дому, где ждал Сергей, осенил его крестным знамением:
– Господь с тобой!
Согнувшись, парень заспешил по дороге в сторону леса, почти неразличимого в снежной замяти.
Священник долго провожал его взглядом, хотел затем пойти к поленнице – печь растопить, но тут же и замер: от леса навстречу Сергею двигалось смутное пятно – кто-то ехал в санях…
Уйти бы святому отцу с крыльца, пока не заметили его из саней, а он, наоборот, снова поспешил за ограду, тревожно пытаясь разглядеть подъезжающих.
Он видел, как парень отпрянул с дороги, бросился бежать и быстро скрылся за косогором.
«Хоть свои, хоть чужие – всё одно плохо, – мелькнуло в голове у священника, –углядели-таки!»
Когда сани с ним поравнялись, он понял, что дела не просто плохи, а очень плохи: сидел в них заведующий сельским клубом Федька Жадков, ярый борец с религиозным дурманом, который однажды поклялся в кружке атеистов, что лично обрежет попу Вознесенскому бороду.
Проезжая мимо, Федька недобро ухмыльнулся, и ни слова не обронив, подхлестнул свою лошадь.
Первой мыслью отца Владимира было податься за Катово болото вслед за Сергеем, но тут же он понял, что нет у него уже сил – бегать зайцем по лесным оврагам, да и не к лицу. Всё в деснице Господней!
Пополудни за старым священником приехали трое милиционеров.
Двое из них оказались местными уроженцами, каждого когда-то отец Владимир даже крестил в своём храме, старшим же с ними был некто из городских. Старик заметил, что у одного из вошедших рука взметнулась, было, снять шапку, да на полпути остановилась. Старший шагнул к столу, бесцеремонно расселся под образами и вдруг, грохнув кулаком по столешнице, заорал:
– Что, сволочь долгогривая, – выблядков кулацких укрываешь?
Отец Владимир отрешённо молчал. Его спокойствие ещё больше взъярило начальника.
– Я эт-та у кого спрашиваю? – сдавленным от ярости голосом просипел тот. – Куда он, вражина, от тебя побежал?
Священник ощутил внутри такое спокойствие, какого желал себе перед смертным часом: ни тени душевного страха, ни телесного трепета. Отвечать что-либо взбешённому милиционеру не хотелось, да не было и смысла.