Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вальс в четыре руки - Наринэ Абгарян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   — Надо же, Тоха. Неужели в школе? У меня дед ее пел. А еще чего — степь да степь, может? — спросила меня Санька.

   — Давай, — сказал я. Стало легко. Все смотрят на меня, а мне легко, надо же.

— Степь да степь кругом, путь далек лежит... Хорошо как. Хорошо петь вместе. Легко вместе петь, просто... Ну идеально с ней вместе петь, ни с кем еще так не было. Интонационно точно выходит. И кроме того, что очень точно... Кроме этого — есть что-то еще. Не знаю, как сказать, — затем ведь и музыка, что словами не скажешь.

Нам пытались подпевать, и неплохо. Надо же, знают. Как странно — откуда? А потом перестали, опять остались наши два голоса. Видно, решили не мешать.

Как хорошо с Сашкой петь. И голос ее — главный, она ведет.

И вдруг я представил, как будто на самом деле зима. И этот ямщик замерзает в степи. Замерзает, и сделать ничего нельзя. И степь. И всё.

Передай жене, Что я в степи замерз, А любовь свою Я с собой унес...

Потом не хотелось ничего больше петь. Хотелось чаю и снять мокрый носок. И анекдотов, и смеяться. Потому что невозможно это, что человек вот так замерз в степи, и всё.

И голос Сашкин, он такой... Как будто прохладный. Без лишних обертонов, разливов-переливов. Чистый, как вода. Иногда же хочется просто воды, а никакой не фанты, и не чаю даже. Хотя чаю — тоже неплохо. Из железной кружки, непонятно какой заварки, зато с дымом. В голове все ямщик этот. Какая красивая песня все-таки. Прямо как-то... В самую середину.

— Э, а про сгущенку забыли! — Пал Палыч искал что-то в мешке и нашел сгущенку.

Открыли, налетели, и ложкой из банки — кто в чай, а кто прямо так. Я — прямо так, конечно. Вкусно как!

   — Саньке слух от отца моего достался, — рассказывал Пал Палыч, — а мне вот Бог не дал. Слышу, а петь не могу — сам понимаю, что фальшиво очень.

Вот и помалкиваю...

   — Это значит, что слух у вас хороший как раз, — сказал я. — Просто координации нет между слухом и связками. Бывает, детей в музыкалку не принимают, потому что они плохо поют. А потом оказывается — у них слух хороший. Это развивается, кстати, — связки, голос...

   — Да мне поздно уже развивать, — покачал головой Пал Палыч.

   — И ничего не поздно, — сказала Санька и почему-то надулась.

А мне было так странно, что я чего-то такое длинное и умное сказал при всех.

А потом Пал Палыч стал нам рассказывать про походы. Как он свой первый поход повел в шестнадцать лет. И как они там с местными что-то не поделили, еле ноги унесли. А потом — как они в прошлом году ходили на Эльбрус, не на самый верх, но все равно. Из детей были только два мальчика лет пятнадцати и Санька. Взрослое восхождение, но она дошла, как все.

Сама же Санька куда-то исчезла. Ей, видимо, совершенно не хотелось слушать, как про нее рассказывают. Про то еще, что у нее компас в голове — всегда чувствует направление. Что с ней не заблудишься.

   — Это только в лесу, — сказала Санька — а, вернулась все-таки. — В городе у меня все настройки сбиваются, теряюсь на ровном месте. Кирюха, а поиграй еще чего-нибудь, а?

   — Всё для тебя, — сказал Кирилл. Все-таки он получит у меня в нос когда-нибудь.

Он потянулся за гитарой. Как-то через Сашкину коленку. Ну незаметно так задел, будто случайно. И Санька отодвинулась. Просто отодвинулась — не демонстративно, а так, молча. Ладно, пусть живет этот Кирилл, черт бы с ним. И я вдруг заорал вместе со всеми:

   — Ничего на свете лучше не-е-ту! Чем! Бродить! Друзьям! По белу све-е-ту!

Тоже хорошая песня, кстати. Там так хорошо расщепляется на голоса. Все верхний поют, простой. А я могу второй, и Кирилл может. Так странно, у меня будто какой-то узел был на горле, а тут вдруг распустился — и запелось само.

...Потом все потихоньку разошлись. Кто в палатку, в карты играть, а Кирилл с Ольшанской вдвоем куда-то слились. И ладно.

Остались мы с Санькой. Я не мог уйти — у меня кроссовка сохла у костра.

   — А меня папа сначала сдал в музыкалку, но я сбежала, — рассказывала она. — Мне, понимаешь, сразу играть хотелось! А тут — локоть выше, кисть там... Бред какой-то, и сольфеджио еще...

   — А мне сначала все равно было, — ответил я, — говорят — я делаю. Ну, мне нравилось просто, что пианино полированное такое, большой зверь. Такой... динозавр. Ручной. Разговаривает... Ну и получалось чего-то там, хвалили... А на музыку потом пробило, в прошлом году. Как это... Ну, все не зря. И локоть — это все ерунда, когда чувствуешь мелодию, он сам идет. А сольфеджио — дааа... Я раньше думал — это жесть. А сегодня понял зачем. Я, знаешь, никогда раньше так не пел.

   — А у меня дедушка пел, мы с ним вместе... И на рояле он играл. Я под роялем этим сидела все время. Знаешь, там так снизу интересно, двигаются такие штуки деревянные... Знаешь? — Я кивнул, а она продолжала: — Шопена играл. Ты умеешь Шопена? — Я опять кивнул. — Круто... А еще Баха он играл, такого... А Баха умеешь? — Я кивнул еще. Чего-то разучился разговаривать, только киваю. — Дедушка любил очень Баха. Полифонию, когда разные голоса переплетаются. Он говорил — чувствуешь, что в твоих руках целый мир... И там несколько героев, и ты управляешь сразу всеми... Не одного героя ведешь, а целый мир. Такой Толкиен. Понимаешь?

Я неожиданно понял. Именно то, что Валентина из меня столько пыталась выбить: что ты именно ведешь разные голоса, и ни один нельзя бросить. Целый мир. Попробовать бы!

Тут резко поменялся ветер, и на Саньку повалил дым. Но она не сбежала и руками не стала махать, просто сидела в дыму, и все. Только слышно было, как она засмеялась вдруг:

   — Знаешь, Тоха. Я ведь раньше думала — ты такой совершенно неинтересный, как валенок.

Я ей хотел сказать, что она вообще-то тоже серая мышь, совершенно. Но не стал. Значит, теперь она Думает, что я интересный, да? И что мне теперь — интересное ей говорить? У меня вообще язык отнялся. Но тут дым повалил на меня, и я не выдержал — заслезились глаза, вскочил, закашлялся...

Откуда-то нарисовался Кирилл:

   — Они тут про полифонию разговаривают! Интеллектуальные беседы ведут! Вообщеее!

Сашка даже головы не повернула. А я посмотрел на Кирилла и вдруг увидел: он совершенно обыкновенный. Два глаза, рот и нос, обычный нос, вообще ничего особенного. И вдруг вся моя злость на него куда-то делась. И голос ко мне вернулся, и я сказал ему:

   — Слушай, Кирюха. А покажи мне аккорды, а?

Лариса Бау

Школьный хор

В нашем славном городе Джерси-Сити есть небольшая площадь. Там стоит огромный бронзовый Колумб: грозное лицо, рука простерта на запад. На запад, поверх деревянных домишек, пыльной листвы, в сторону бесконечных старых мостов над Хагенсакскими болотами, в сторону заброшенных фабрик, невысоких гор и счастливых городов за ними. Под Колумбом в хорошую погоду на лавочках лежат горожане, которым некуда спешить. Потягивают пиво из бутылок в бумажных пакетах, лениво клянчат мелочь и мусорят. Иногда захаживает к ним усталый полицейский, оглядывает, они улыбаются: сидим тут мирно, не извольте беспокоиться. Это тихое место днем, а вечерами я там не бываю, и вам не советую.

По пятницам перед Колумбом на небольшом возвышении развлекают публику. Немолодые певицы в ковбойских сапогах и шляпах. Пышные юбочки над венозными ногами. Джаз, кантри, даже рэп бывает, но тогда полиция особо бдит публику. Денег не собирают — оплачивается муниципально. Прохожие притормаживают, тут же и мороженое, и сосиски, впереди выходные, почти праздник.

Однажды прохожу, смотрю — толпятся. На возвышении строятся рядами дети, разные, кому лет десять, а кто почти взрослый. Орут, пихаются, смеются, но как-то установились в четыре ряда. Школьный хор. Ну что можно ожидать от школьного хора? Здесь, в нищеватом районе, из наверняка безнадежной школы, где дежурит полицейский, по углам наркота, учителя отбывают, а дети отлынивают, унылая каторга лет до пятнадцати, потом — бросают.

Перед ними встала тетка, узнаваемая: стрижка кудельками, крепдешиновая кофточка с оборками, старые часики на руке — мамины еще, наверное, бережет. Ну как из моего школьного детства. Они не меняются нигде и никогда — эти вечные русские училки пения в шелковых кофточках. Подняла руки. Дети замерли.

— Джонни, ю бегин[1] — ах, этот русский акцент!

И Джонни запел. Взмах рукой — уверенно вступил хор. Вдруг исчез их привычный мир: безотцовщина, карманные деньги, на пиццу хватит, окурок за углом, драки, полиция... Бабушка одна на три квартиры — присмотреть, а мать всегда на работе, старшие уже отсидели или сидят... Вытянулись шеи, замерли, руки по швам, голоса послушны движению рук.

Holy Магу, Mother of God, pray for us sinners, now and in the hour of our death...[2]

Над пыльной площадью, над вечными пьяницами на скамейках, над усталыми прохожими, полицейской машиной на всякий случай (дети ведь, район неблагополучный), над воем тормозящих на перекрестке грузовиков, наперекор всей этой мелкой, занудной, копошливой жизни в неистребимой бедности, — плывет голос Джонни, и так хочется поверить в Бога, если кто не поверил еще...

«Мы оперу мы оперу мы очень любим оперу»

На втором году насильной музыкальной школы один талантливый мальчик (в будущем мой муж) выкинул скрипку с третьего этажа.

С тех пор он очень полюбил музыку. Полюбил отважно и всеядно, как грохот рока, рваность джаза, истошноголосие, так и Бахную прелесть. А если еще и с представлениями — там, чем заковыристей, тем и лучше. Я же, тварь дрожащая от культуры, отбатрачила семь лет музыкальной школы при полной неспособности, но не рассталась с любовью послушать классическое и с мужеством претерпеть громыхательное. А со временем набралась храбрости для живых представлений — всего-то поглядеть-послушать, не зубы сверлить, если что.

И вот на днях мы отважно пошли на монооперу современного японского композитора «Ворон» по одноименной поэме Эдгара По. Ну вы помните:

Что б ему ни предлагали, Каркал ворон: да ни в жись!

Постановка: Готтем-опера. Готтем — это прозвище Нью-Йорка, чтоб отвлечься и представить его дьявольским (как будто, если не отвлекаться, это не так!).

Театр начался с удивления: перед входом толпились коммунисты и марксисты разного рода, у них в соседнем зале был пленум. Лезли с листовками, пришлось огрызаться. Культурно довольные — налево, идеологически недовольные — направо.

Сели, ждем. Это знакомое чувство — и скорей бы уж, и еще продлить ожидание хочется. Как секс, в общем, только подуховней, как принято считать.

Сначала была сюита современного французского композитора, эпигона Дебюсси (как он сам с гордостью признается), на тему этого «Ворона». Арфа и струнные. Представьте себе, если играть Дебюсси, но нечестно: ноты не подряд, а через одну, или через две даже, или задом наперед несколько тактов. При этом громко, отрывисто и еще периодически стучать кулаком по арфичной раме. Слушатели рукоплескали новаторству, даже скептические русские старушки, которые сначала оторопели, переглядывались: не сошли ли они с ума случайно. Но потом попривыкли, глаза закрыли и отдались чувствам.

Ну и я рукоплескала. У меня ребенок в детстве Дебюсси обожал, требовал каждый день пластинку крутить, прорвалась через новаторство к привычности.

Перед оперой народ накашлялся заранее, русские старушки расслабились: что им ворон, они видали, как град Китеж утоп прямо на сцене — ничем не удивишь, даже если уже огромный глаз повадился моргать на заднике, светящиеся квадраты заползали, а музыка еще не начиналась вовсе. Культурным было заранее известно, что так надо, это в антитрадициях японского театра Но, все знаменитые — в общем, вам повезло сегодня, и нечего тут ерзать, кашлять и скрипеть сиденьями. Тем более что билеты недешевые.

На сцене — страшная темная пустота, редкие лучи солнца сквозь щели, маленький оркестр в углу, две женщины — меццо-сопрано и балерина, обе в грязно-сером — больные печальные птицы. Музыка завораживающая, навязчивая, монотонная, с шорохом и ветром. Странное действо. Балерина обвивалась вокруг певицы, замирала, отторгалась, прихрамывала в углу. Голос переходил от речитатива к пению, из-за легкого немецкого акцента казался совсем потусторонним, загробным. Не отпускало ни на секунду, до последнего шепота: nevermore, nevermore.

Никогда больше, никогда...

Мы вышли. Марксистский шабаш был в разгаре, красные майки с серпомолотами — давно такого не видала. На душной станции метро играли джаз, мы потанцевали, пока ждали поезда. А потом поезд стоял в туннеле полчаса — на рельсах обнаружилась куча мусора. Кто ж его приволок туда? Крысы налущили орехов? Демоны нашвыряли? Машинист подбадривал пассажиров: вот уже убирают, немного осталось, сейчас поедем.

В переходах бездомные укладывались спать, галдели туристы, где-то выла скорая, люди спешили домой. Ночной Нью-Йорк — всем есть место. Всегда.

А там, в темном пустом театре, замерло nevermore...

Московские соловьи шестидесятых годов

В шестидесятые годы прошлого века в Москве существовал хор старых большевиков. Они выступали в домах культуры, пели революционные песни всех народов — в общем, бодрились как могли. Дамы были одеты каторжно-элегантно — в серое. Мужчины — в бесформенные советские костюмы. Хормейстером у них была молодая пламенная женщина: все-таки не под силу старикам махать руками два часа.

Пели с огоньком, с кокетством даже. В некоторых песнях в революционный процесс вовлекался соловей. За соловья у них был усатый буденного вида старик с клюкой, который сидел в стороне. Хормейстерша его незаметно подзывала, он вытягивался и свистел соловьем, а потом, сорвав аплодисменты, ё покорно садился на свой стульчик.

После концерта происходила общая тусовка большевиков и аудитории.

   — Вы когда сидели, в тридцать седьмом?

   — А я, берите раньше, уже в тридцать пятом...

   — На Беломоре?

   — Ну конечно, а потом там...

   — И Комсомольск-на-Амуре строили.

   — Вас когда реабилитировали?

   — А меня в пятьдесят восьмом, после Берии.

   — А я потом еще два раза в партию подавал заявление, только в шестьдесят втором вернули партбилет.

Каждый год, приезжая с бабушкой в Москву, мы обязательно ходили на их концерт: у бабушки там пела подруга. Звали и бабушку спеть с ними. Но она предпочитала романсы и оперные арии.

Аккордеонист

Куда может пойти музыкант с аккордеоном, давно никому не нужный?

В детский кружок танцев в парке Горького. Тапером при старой балерине-наставнице, вышедшей в тираж еще до войны, чесеирке[3]. Она из Ленинграда.

— Потом, сами знаете, война... Жизель, конечно... Жизель — вот так руками... научу, конечно, научу...

Начало в четыре, еще трезвый, но уже для вдохновения опрокинул стакашок.

Девочки — все худые, с косичками, в сарафанчиках: стали в рядок, ручки подняли и пошли... Под аккордеон.

Что замолчал вдруг? Слезы покатились. Менуэт невмоготу? А что вмоготу?

   — Сергей Васильевич, ну пожалуйста, еще раз, сначала. Подбородки подняли. И-раз, и-два...

Еще полчасика — и можно окурок засмолить.

Еще двадцать минут — и все.

И эта старуха с внучкой угостит — всегда приносит и балерине, и ему по пирожку. Всё, раскланялись, вот она подходит, из сумки пирожки достает.

   — Спасибо, уважаемая, дай Бог вам здоровья. Руки начинают дрожать, стесняется, берет гостинец, отворачивается, ковыляет прочь.

Это его предназначение? Со скрипкой до войны, с ружьем во время и после с пустыми руками... На дороге подобрал немецкий аккордеон. Знакомый сапожник починил, залатал, кнопочки приладил. Играет вот. Хрипит, правда, маленько, но слушатель простой, не ропщет.

После танцев он еще на аллейках поиграет, а завтра у цыган. С вокзала гонять стали, а там неплохо было, в теньке, и поднесут провожающие-встречающие, и угостят.

Крутиться надо, чтоб с голоду не умереть под забором.

   — Во все времена «блажен, кто посетил сей мир...» — кричит спьяну.

Постовой цыкает: ишь, блажен, ты мне религиозную пропаганду не разводи тут, пшел вон.

Надо героическим удобрением лечь для неведомых поколений! Вот ногу потерял на войне, но не руку же, на аккордеоне могу. Только бы из комнаты не выгнали. Непрописанный, медаль пропил.

«...в его минуты роковые...»

А у него все роковые.

Особенности приручения к музыкальной культуре

Первый раз детская душа летит в оперу охотно.

Она доверчиво надеется увидеть клоунов, буратинов, пирожных и лимонад. Она не ожидает всяких непостижимостей уму, громких звуков, протяжных криков, неуместного звона литарвов и других оглушающих орудий. Она не ожидает, что надо сидеть, как неживая, не смеяться и хлопать только со всеми.

Ну, что в носу ковырять — так это и на буратине бабушка не позволит, это даже и не осмелилась бы. Вы скажете, что меня опера не восхитила, потому как пели не очень хорошо в провинции. Это неправда, они старались, пели громко и с выражением.

Эта опера — сама по себе нелогичное занятие: если надо что-то сообщить, то лучше быстро сказать, чем долго петь. И нечестно: все уже поняли и догадались, а делают вид, что не ожидали и несказанно удивлены. Или якобы не слышат, если отвернувшись поют. Но вежливо: ждут, когда другие допоют, и не перебивают.



Поделиться книгой:

На главную
Назад