Его, например, в коридоре завидят и скорее сворачивают, стараясь куда-нибудь юркнуть, не попасть на глаза, из которых несло стужей казематов; как говорят: взглянет — лес вянет. Он шествовал по красной ковровой дорожке вдоль строя трехметровых дубовых дверей, как будто принимал парад. Каждый шаг его был значим.
Торжественное заседание предстоит. Сообщают, допустим, известному ученому, что ему в президиуме надо сидеть. Он готовится, как-никак почет и уважение. Приходит. И тут ему администратор объявляет: "Извините, отмена произошла, не будете в президиуме".— "Как так, почему?" В ответ администратор выразительно закатывает глаза к потолку. И человек сник, сражен. С некоторыми сердечные приступы происходили.
Когда Роман Авдеевич устроился поплотнее в кресле, освоился, огляделся, увидел он, что сия высота заурядная. Подобных бугорков на просторах нашего отечества сотни. Персеки на них появляются и исчезают, не оставляя впечатления в памяти высшего начальства. Хочешь пробиться — умей отличиться! Легко сказать, но как именно? Многие поколения чиновников решали этот проклятый вопрос — как им выделиться? Как добиться успеха? Цена может быть любая, важно — как.
Выделиться — значит понравиться. Понравиться — значит заслужить внимание, не подчиненных, разумеется, не горожан, от которых ничего не зависит, а начальства, лучше всего наивысшего, чем-то им запомниться. Что касается нижестоящей публики, населения, то им надо обещать, обещать и обещать: назначать сроки, приводить цифры планов, ассигнований, выставлять нарисованные проекты, показывать, как растут уловы рыбы, изготовление холодильников, выпуск сыров. Начальство этим не привлечь, к начальству нужен ход необычный, потому что всё хожено-перехожено, перепробовано, какие только ключи и отмычки не подбирали, тысячный, можно сказать, конкурс идет из века в век. Толкаются, карабкаются со всех сторон, всё в дело пускают. Роман же Авдеевич не спешил. Не дергался попусту. Смотрел. Ждал. И вот однажды обратил он внимание на некую самую что ни на есть обыденную процедуру. Примелькавшуюся, формальную, которую никто не замечал, вроде наглядной агитации. Висит и висит. Так и тут — издавна повелось, что каждый праздник посылают открытки. Поздравительные. Стандартные. Ну, членам правительства улучшенного качества. И вся недолга. Роман Авдеевич задумался — почему, собственно, такое безразличие? Неужели они не заслужили особого внимания? Наш персек набрался духу и круто изменил порядок. Каждому члену ПэБэ он приказал готовить индивидуальную открытку. Допустим, новогоднюю. Уже в ноябре затребовал эскизы. Задачу поставил нешуточную. Создать рисунок такой, чтобы: 1) соответствовал деятельности; 2) учитывал проблемы, поставленные на сегодняшний период, соблюдая при этом меру (не рисовать же химические удобрения или подшипники!). Требовалась художественная фантазия, выдумка. Чтобы легким намеком повеяло, "как запахом хвои",— его слова! — и в то же время чтобы красиво. При этом текст тоже индивидуальный. Без казенщины, без вольностей, соблюдая почтение. Вариант за вариантом отвергал, добиваясь наивысшего качества. Наконец дал добро. Печатают. В одном экземпляре! Кроме общих праздников, еще стали создавать ко дню рождения. Ответственная работа была, печать проверялась тщательно, чтобы ни малейшего брачка. Лучших печатников ставили. Замысел Романа Авдеевича состоял в том, чтобы открытка эта была не просто почтовым отправлением, а произведением. Если к ней приложить внимание, все чувства свои, то заметят. Обязательно обратят внимание. Через такую мелочь легче оценить. Потому что сравнить можно, выявить из потока прочих поздравлений. Конечно, сил и времени эта работа отнимала много. Надпись — кому золотом, кому серебром, кому выпуклую, кому вязью, под старину... Сколько тонкостей было! Не хватало, например, прилагательных. Членов-то одиннадцать, плюс кандидаты. Кандидатам следовало чуть поменьше размером, а уж Генеральному — и обрез золотой, и конверт особенный. Роман Авдеевич психологию своего Олимпа изучал досконально, личное внимание значило больше, чем освоение какой-нибудь новой технологии или досрочный пуск. Новая технология может подождать, а "день ваших именин" ждать не будет. Уже тогда его прозвали "анализатором". От слова "лизать", то самое, анальное...
Ни от кого члены ПэБэ не получали таких роскошных открыток, как от нашего Романа Авдеевича. Кто-нибудь скажет — мелочь, и ошибется, потому что мелочей в деле внимания к человеку не бывает. Это были достижения искусства, ими можно было хвалиться, и спустя годы, уйдя в отставку, члены ПэБэ показывали их, как свидетельство народной любви.
Любой знак внимания, если в него вкладывать душу, дает результат. И результаты стали появляться.
9
Отметка на дверном косяке снизилась на три миллиметра. Разом. Величина для Романа Авдеевича была ощутимо болезненной. И произошло это вскоре после того, как ему передали от Самого благодарность за превосходную открытку.Роман Авдеевич смотрел на новую нижнюю черточку на белой краске косяка, и ликующее его настроение испортилось. Одна за другой черточки, еле заметные, спадали. Когда-то, в детстве, они лесенкой поднимались. Мать отмечала на таком же, только некрашеном косяке, и они бодро скакали вверх. Не так резво, как он хотел, но вверх. Теперь же, когда он стал ступенька за ступенькой подниматься, метки двинулись вниз, чуточку, но неукоснительно вниз и вниз. От чего-то это зависело. "Корреляция", как сказал врач. В словаре иностранных слов "корреляция" означала "связь между явлениями", то есть одно явление вызывает другое. Странная, неприятная догадка мелькнула у Романа Авдеевича, настолько она показалась дикой, что он отогнал ее. Тем не менее, она упорно возвращалась, она не могла не вернуться, ничего другого не было, чем-то надо было заполнить недоумение.
10
Среди своих предшественников Роман Авдеевич особо интересовался судьбой одного персека, которого он для себя назвал Персек первый, или Персек Красивый. Первый, потому что из всех наших персеков он единственный, кто сумел проделать весь путь, предстоящий Роману Авдеевичу. Вскарабкивался, долез, используя каждую трещинку, и забрался в салон-вагон. Красивый, потому что был и впрямь красавец. Рослый, лицо мужественное, волосы волнистые, чуть тронутые сединой, весьма представительный мужчина — этакий русский богатырь. Роман Авдеевич подозревал, что внешность более всего помогала ему. И голос, раскатистый, душевный. Роману Авдеевичу показывали кинохронику — Красавец на трибуне — в каракулевой шапке, сам что-то кричит демонстрантам в микрофон. Тогда еще артистов на это дело не использовали.
Аппаратная история существует без письменных источников. Она передается от поколения к поколению, изустно живет, пробиваясь сквозь протоколы и отчеты, живет, как мох на скалах, невидная история, но ах, какая поучительная. Начал Красавец с того, что разоблачил предыдущего персека. Тот решил построить ресторан на телевизионной башне. И чтобы ресторан вращался. Где-то он в таком пировал. Построили. Строили долго. Когда закончили, тут-то наш Красавец пригласил на башню комиссию, комиссия стала смотреть и установила, что из башни видны военные объекты. Ресторан запретили. Предыдущего прогнали. Поставили Красавца, тот выяснил к тому же, что все средства на строительство больниц вбуханы в эту башню и ресторан, тем самым все медицинские проблемы нашего города были отложены на несколько лет.
Все у Красавца ладилось, все у него выглядело надежно, образцово, как бы специально выделанное под руководителя. Такого хотелось иметь во главе, и обязательно изображать в полный рост. Со временем, видно, и он сам стал любоваться собой, прямо-таки не сводил глаз с себя.
Возможно, черточку эту опасную Роман Авдеевич различил, поскольку знал дальнейшую его судьбу.
В один прекрасный день Красавца взяли в столицу, в салон-вагон, где он быстро обустроился, характер у него был компанейский, любил выпить, спеть, ходок был по женской части, это не запрещалось. Коллеги его большей частью в этом разделе работы не отличались, однако любопытство проявляли. Постепенно укрепилась за ним репутация "рубахи-парня", "свойского мужика", и так, шажочек за шажочком, приближался он к Главному. Одних оттолкнет, других переорет, переговорит — технология втирания сложная. Слово "втирание", пожалуй, несправедливо, в то время Красавец действовал искренне, без задней мысли, иначе бы его обнаружили. Его облекли доверием и сделали вторым лицом. Как поясняли Роману Авдеевичу — глуповат и не опасен.
Второе лицо — роковое лицо. Казалось бы, рядышком, один шажок стоит сделать, а никак. Не перешагнуть. Существует невидимая, заколдованная черта. Сколько примеров история давала — допустим, происходит естественная смена, должно на место усопшего прийти второе лицо; вдруг поднимается вихрь, в результате второе лицо куда-то уносит, на месте первого обнаруживается совершенно неожиданный человек. Второе лицо всякий раз исчезает. Не удастся ему достигнуть. История терпеливо учит нас, но никто не хочет обучаться у нее. Начальства на ее уроках не увидишь. Начальство уверено, что с его приходом наступает нечто такое, чего никогда нигде не было.
Неизвестно, по какому поводу в голову Красавца закралась мысль, что он мог бы управлять народами не хуже Главного, и осанкой, и вальяжностью он более соответствует. А уж прической и говорить нечего, у Главного никакой прически быть не могло. Для первой роли в такой огромной стране нужен был и человек державного вида. Нехитрая эта мысль утвердилась в его искусно причесанной голове, и когда Главный отбыл в очередной заморский вояж, наш претендент стал посещать одного за другим своих содельщиков. Речь он заводил о том, как Главному совмещать разные должности. Надо бы позаботиться о его здоровье, освободить его, допустим, от секретарства. Оставить ему сельское хозяйство, и ли какую-нибудь почетную должность. Есть такое мнение. С ним осторожно соглашались, не зная, чье мнение. Формула насчет мнения всегда срабатывает. Тем не менее, возникал вопрос, от которого никто не мог удержаться — кого ставить будем?
Красавец улыбался, блистая крепкими зубами. Ясно кого, кого же еще, если не его. Никаких уклончивых формул он не применял, рубил напрямую — его ставить! И похохатывал. И ему ответно смеялись. Конечно, он мог бы ответить изящнее, допустим, как Отелло: "Когда явилось сомнение, то с ним и решение". Но он не читал Шекспира. Мог бы привести английское выражение: "Подходящий человек на подходящем месте"; сказал бы "как повелят боги", сказал бы что-нибудь многозначное в духе Талейрана или Вольтера, не называя вещи своими именами. Ну, хорошо, не привык к таким тонкостям, пожал бы плечами и скромненько: "Это уж вам решать". Мог бы, а в том-то и шутка, что не мог, язык бы не повернулся себя не выставить. Попутно приходится заметить, что почему-то все крылатые слова, и изречения произносят Наполеон, Кромвель, Людовики, Черчиль, русские цари и их министры. Наши же начальники говорят, говорят, а произнести ничего прочного не могут.
Хоть бы промолчал наш соискатель, нет, не сумел, и на том просчитался. Когда вернулся Главный, ему доложили. Один за другим докладывали и закладывали, ибо многие считали себя достойными. Вызвал Главный к себе претендента и начал его препарировать: "Интригами, значит, занялся, на мое место собрался?" Тоже прямым текстом шпарит и раскрывает досье о прошлых делах нашего Красавца-жизнелюба. Жалобы на него, письма наших горожан-идеалистов. Мы смеялись над их надеждой, что там, в столице, прочтут и примут меры, оказывается кто-то прочел и положил в папочку до нужного момента. Подошел, наступил этот момент. Было там еще кое-что, Главный взял его за шкирку и мордой об эту папочку. Заговорщик! Наш отрекался, молил о прощении, чего-то нес жалкое, только всхлипы доносились из кабинета. Рык, матюг, и в ответ всхлипы. Главный разошелся: "Смердюк! .. Мудила! — слышалось.- Нарумянился, буй кудрявый! Мы с тебя портки снимем и пустим голяком, покажем, какой ты есть ...дун!" Язык у Главного был богатейший, в этом, между прочим, была разница между ними, не говоря об остальном.
Заговорщик выполз из кабинета чуть ли не на карачках, измочаленный, мокрый, ничего не осталось от его красы. Передают, что волосы его висели, сам он крупно дрожал, никто не осмелился подойти к нему помочь. Побрел он в коридор, держась за стену, и там грохнулся на пол. Вызвали врачей. Появился Главный, постоял над ним, посмотрел, произнес беспощадно: "Если загнется, похороним на Красной площади, выздоровеет — исключать будем!" Нравы там, на верхотуре, суровые.
Определили инсульт. Отнялась речь, парализовало. Лечили, как положено, заграничными лекарствами. Консилиумы. Улучшений не наступало. Днем сажали в коляску, возили по саду. Уход был наилучший. На праздниках портреты Красавца вешали в ряду прочих, как положено. Обыватель знать не знал о происшествии. Жизнь членов происходила по неведомым законам. Однажды кто-то из них исчезал, куда неизвестно, появлялся новый, художники на том же туловище малевали другую физиономию. Говорят, что цоколь еще не статуя. У нас же важнее был цоколь, статуи на нем могли меняться.
Бывший Красавец слушал радио, смотрел телевизор, вроде что-то понимав но говорить не мог, мычал, моргал, кривился — словом, выражал какие-то свои суждения но разным вопросам.
Шли месяцы, и наступил день, когда объявили обуходе Главного, конечно, по состоянию здоровья. И о назначении нового. Красавец наш, несмотря на сплошной паралич, оставался членом всего, а Главный — несмотря на могучее здоровье, был от всего отставлен. Переворот все же произошел, свергли только аккуратнее, умнее, учтя опыт Красавца.
Он же, бедолага, услыхав это и увидев на экране изображение Нового, пришел в страшное волнение, задергался, захрипел, вдруг руки его затряслись, он приподнялся в коляске, встал во ве сь рост, закричал довольно внятно: "Я должен быть Главным, я, это я...!" Можно было подумать, что к нему вернулась способность говорить. Становился синий и повторял без конца эти слова, ничего другого, выкрикивал, как заклинание. Вскоре он скончался.
Хоронило его новое руководство как полноправного члена своего синклита. Соблюли принятый ритуал — речь от руководства, от рабочих, от молодежи и от интеллигенции. Траурные флаги, оркестр... На поминках помощник его, подвыпив, сказал, что у нас — то слишком рано, то слишком поздно, никак не попадем в срок, история сбилась с ног, выправляючи.
Раздумывая над этой судьбой, Роман Авдеевич доходил до маленького сосудика в мозгу, который вздувался, вздувался от страха и лопнул. От него все зависело. Неустойчивая система. А если бы не лопнул — Главный поорал бы и отошел, успокоился, наверняка простил бы, очень он был самоуверен, беспечен.
В этом месте автор хочет продолжить мысль своего героя. Сосудик или тромбик не предусмотреть, и получается, что жизнь сотен миллионов зависит от тромбика в примитивном полушарии того Красавца. Если так, то никаких закономерностей в истории не установить, и история — это скорее искусствo, чем наука. Коллеги немедленно начнут про поступательное движение производительных сил, нужды народов, диктующие сквозь хаос случаиностей, автор знает про это, читал, однако что можно возразить обывателю, которого не интересуют сотни лет, нужные для поворота истории? Ему про личные его сроки извольте, про отпущенные шестьдесят или семьдесяг лет. Мелочь? А зачем ему тогда вся наука, если она в сроках человеческой жизни ничего понять не может? Нет уж, вы будьте любезны в микропроцессах разберитесь, если вы считаете жизнь обыкновенную малой величиной. Астрономы и те предсказывают кометы и затмения, а историки прошлое не могут предсказать, какое оно будет, наше прошлое, спустя десять, двадцать лет.
Во всяком случае, Роман Авдеевич сделал вывод. Не переживать, беречь сосуды. Пока сосуды целы, есть шанс, всего можно дождаться. Не принимать к сердцу. В голову не брать. Гори все прахом. Соратникам генералиссимуса сносу не было, железные мужики были, без нервов, без душевной маеты, им все по касательной шло. Жили соответственно по девяносто и больше, и в ус не дули, хотя вроде в страхе, жен ихних и брагьев-сестер сажали, ссылали, а они хоть бы хны. Геронтократы. "У нас не автократия, сказал один из помощников Главного, а гарантократия".
11
Нашего дорогого Романа Авдеевича заметили. Все чаще стали приглашать наверх. Допускали и присматривались. Никто его не учил, не предупреждал, он сам, своим чутьем, своим умом должен был ориентироваться в чащобах власти. Надо было следить за каждым своим словом, как ты его произносишь, какой жест при этом делаешь. Например, если Главный хекал, то и другие начинали хекать, и Роман Авдеевич перешел на хекание. Хлопать не раньше, чем они захлопают, смеяться тоже со всеми.
Малейшее не то, и пропал, перетолкуют, преподнесут в самом скверном виде, и все многолетние усилия насмарку. Там, точно охотник в лесу, хрустнуть веткой нельзя, вспугнешь свою добычу.
Он стал вхож. Великое понятие тех времен. Людей его должности и прав много, а вхожих — несколько. Вхож — значит можно позвонить наверх, и соединят. Можно приехать, и примут, не сегодня, так завтра. Вхож — значит можно прийти просто так — посоветоваться, и с тобой поговорят не только по делу. Вхож туда — значит к обычным начальникам — министрам, зампредам, можно запросто, с ходу, с поезда. Не так важна должность, как вхожесть. Быть вхожим — значит иметь особые привилегии, тайный знак превосходства.
С тех пор как нашего Романа Авдеевича стали приглашать на заседания в Москву, почти на самый верх, помощники его, готовя материал, ломали головы. Фактически это должен быть не материал, а полный текст выступления. Тема была известна, но вот "за" или "против", отклонить или поддержать — неизвестно. Предположим, вопрос об абортах: запретить? разрешить? воззвать к сознательности? Какие факты подбирать — не поймешь. Мнение самого Романа Авдеевича выяснить невозможно. Не говорит. Произносит слова о защите интересов женщин, об укреплении семьи, толкуй как хочешь: хочешь в пользу абортов, хочешь — наоборот. Помощники никак опознаться не могут, Роман Авдеевич, похоже, одобряет и тех, и других. В результате одни готовят ему выступление — за аборты, другие — против, соревнуются, кто убедительней. И представьте — берет оба текста. Одно выступление кладет в один карман пиджака, другое — в другой. На заседании, смотря куда склоняются прения, вынимает то или другое выступление и читает. Важно не перепутать. Оказывается, такая избрана была альтернатива. Помощники, когда раскусили, в чем тут нюанс, обрадовались, большое облегчение почувствовали, никто не увидел в этом ничего предосудительного. Наоборот, поняли, что искусство руководителя, видимо, в том и состоит, чтобы не идти против обстоятельств, а умело использовать их — вот задача!Престиж руководителя поднимает престиж города. Зря некоторые намекали, что Роман Авдеевич подлаживался, ловчил, не имел своего мнения. Критиковать легко, а как быть, если мнения расходятся, колеблются, и на чьей стороне Сам, не определить? Попробуйте точно угадать момент, когда взять слово. Тут нужна тончайшая наблюдательность. Сверхчувствительность нужна. Нельзя оказаться в противоречии, нельзя и запоздать. Если мнение Самого выяснилось, тогда уж поздно высовываться.
По каким-то ему одному ведомым признакам Роман Авдеевич первый определял единственно решающую минуту, поднимал руку, делал ею движение, обозначающее — "Ладно, рискну!", доставал из нужного кармана бумагу и попадал в яблочко. Постепенно, раз за разом, Роман Авдеевич наращивал репутацию человека решительного, прозорливого. Надо было видеть, как, достав бумагу, он зачитывал свое мнение, с выкладками, цифрами, цитатами из первоисточников. Волновался, голос его дрожал, как будто Роман Авдеевич- набрался духу и осмелился изложить наболевшее. Чувствовалось, что человек давно обдумывал проблему, имеет твердое суждение, основанное на фактах.
Со временем аппарат его — вышколенные ребята, вежливые, чисто выбритые, с непроницаемо-зеркальными глазами — стали находить нормальным, что настоящий крупный руководитель имеет не одно мнение, а два. Такова диалектика роста и закона нового мышления. Иначе нельзя.
Найдутся, особенно в наше время, молодые, которые возразят — ради чего, собственно, следовало так угодничать? Так терять свою личность? И будут при этом брезгливо кривиться. Но человечно ли презирать игрока, проигрывающеro последнюю рубашку? Влюбленного, готового терпеть унижения? Разве они вольны в том чувстве, что безраздельно властвует над ними? Так и с Романом Авдеевичем. Одна, но пламенная страсть владела всеми его помыслами, определяла все его действия. Каждый его поступок так или иначе был связав с великой целью, поставленной им. Автору не в каждом поступке удавалось найти эту связь, случались у Романа Авдеевича и отступления, жизнь самого целеустремленного человека не выглядит как прямая линия. Но, несмотря на путаницу зигзагов, обходов и уклонений, можно проследить неукоснительное движение Романа Авдеевича вперед и вверх. Только вперед, только вверх. На четверть века раньше, где-нибудь в 1937-1938 годах, движение его происходило бы куда быстрее. То были хотя и опасные, но дивные времена головокружительных взлетов. Буквально за несколько месяцев люди делали блестящие карьеры. Быстрее, чем на войне. Ныне же приходилось прорубать свой тоннель сантиметр за сантиметром. Мускулы души Романа Авдеевича крепли в этой каждодневной работе, воля росла, ум изощрялся, стал гибким, находчивым. Если бы удалось незаметно подменить Роману Авдеевичу цель, подставить ему, допустим, научную цель, то нет сомнения, что человечество приобрело бы крупного изобретателя, получило бы средство от ураганов, новый пятновыводитель, лекарство от СПИДа, словом, что-то для всеобщей пользы.
Боже ты мой, стоит придумать устройство переводить страсть властолюбия в иную, такую же могучую, все одолевающую энергию, допустим, милосердия или мастерства, и какую добавку сразу получило бы человечество, сколько выдумки, живительных сил приобрели бы наши чахлые добродетели!
Увы, нет такого средства, и замечательные характеры, подобные Роману Авдеевичу, все так же рвутся к чинам, сминая все на своем пути, к возможности владеть судьбами населения, править, приказывать, ибо если не они, то кто же?
Вопрос этот отнюдь не риторический. Роман Авдеевич считал себя достойным высоких постов. Наивысших. Впрочем, и пост, и должность — не те понятия, они из словаря карьериста. Автора, к сожалению, все время сносит на какие-то привычные ему типы, тех же карьеристов, которых наше время плодит в несметных количествах. Роман же Авдеевич нечто иное, автор даже затрудняется его определить, потому что надо войти в такую психологию, которую и вообразить не хватает духу. Сам Роман Авдеевич не решался себе сформулировать. Карьеристу нужно иметь под собой все больше учреждений, предприятий, людей. У нашего Романа Авдеевича мысль шла другим путем, в качественно ином направлении, и отнюдь не безопасном: он хотел стать вождем! Руководить народом. Не обязательно всем народом, но какой-то частью народа, например, республикой. Формально у него для этого имелись все данные: читал он доклады отчетливо, имел неплохую дикцию, имел диплом, поскольку кончил какой-то технический институт, имел хорошую анкету. Всего у него было в меру, тут тоже надо избегать перебора. Один из конкурентов Романа Авдеевича имел ученую степень, кандидат, может, доктор наук. На этом и спекся. Чересчур ученый. Докторская его степень раздражала начальников. Равняться надо было на верх, а там — один с грехом пополам кончил железнодорожный техникум, другой — заочно педагогический институт, и то когда заведовал отделом в республике, так что преподаватели приезжали к нему в кабинет принимать экзамены. У третьего числилось: "Учился в пищевом техникуме". Кончил или нет, это перестало иметь значение с тех пор, как человек достиг. Раз достиг, то, значит, дело не в образовании, может, потому и достиг, что "мы университетов не кончали". Диссиденты злословили, что все члены, мол, были недоучки — инженеры были никудышные, учителя плохие, специалистов из них не получалось, вот и устремились в общественную работу. И к нашему Роману Авдеевичу тоже пытались приложить эту теорию. Всякие мудрецы — схоласты. Не понимали, что, может, тупыми инженерами-обалдуями члены были потому, что призвание имели другое: знамя нести хотели, взвалить на себя бремя государственных забот. Если бы они попали в техникум, где готовят вождей, они были бы там отличниками. Так ведь нет такого училища.
В любой конторе, от министерства до жакта, на вокзалах и больницах, в домах отдыха и на пароходах висели плакаты с портретами членов и кандидатов. Этакая галерейка олигархов — членокотека. Все в одинаково черных костюмах, черных галстуках, одинаково суровые, они испытующе взирали на Романа Авдеевича, начиная с его детских лет, а затем — в школьные и студенческие годы. Можно сказать, он вырос под их присмотром. Они были почти бессмертные, а уж непогрешимые — это точно, как боги.
Однажды, будучи еще аппаратным чиновником, находился он в столичной командировке и там попался на глаза тогдашнему нашему персеку. То ли у него приболел помощник, то ли еще почему, но взял он с собою Романа Авдеевича на охоту. Да не просто на охоту, а с участием Самого. Был тогда наш персек на "взлете", пригласили его, а он взял нашего героя, ибо полагалось иметь при себе помощника.
После охоты расположились на пикник по-русски, что означает выпивон. На природе, под дубами, по-простецки, стол некрашеный, табуретки, костер, кабан на вертеле. Когда олигархи хорошо "приняли", пошли байки-потешки, и двое приближенных олигархов повздорили. Из-за чего, Роман Авдеевич не слышал, ибо стоял поодаль, с прочими помощниками. Слово за слово, и сцепились. Задрались. Самым простейшим образом: матерясь, лупили друг друга кулаками, ногами, таскали за седые волосы... Никто их не разнимал. Сам хохотал, остальные подзуживали. Роман Авдеевич взирал зачарованно,— это были те самые боги, бессмертные, чьи лики словно на иконостасах сияли перед ним все эти годы. Вот тут и посетила впервые его дерзкая мысль, крамольнейшая, которая никому из окружающих не пришла в голову, а ему пришла: а чем он хуже? Несмотря на весь его трепет выходило — не хуже. Он из их рода.
С того дня все определилось, выстроилось. На примере Романа Авдеевича можно показать, как человек, который все силы ума и воли сосредоточит на поставленной цели, может пройти ох как далеко. Желание — оно и есть способность.
А если желание страстное, все себе подчиняющее, то это вообще как талант. Роман Авдеевич ведь не желал стать поэтом, музыкантом. Он желал стать вождем, в виде члена ПэБэ. Значит, у него к этому ПэБэ был талант. Может, были у него еще к чему-то способности, только он в себе их не разыскивал и путь свой по лестнице успеха представлял наиболее почетным. С годами, чтобы удержаться на этой скользкой лестнице, приходилось все больше гнуться, пластаться так, что не осталось в нем ничего своего, все было принесено в жертву, все было запрятано и там сгнило.
Ряд историков доказывает, что Роману Авдеевичу способствовали случайности, историки прослеживают, как одна случайность за другой выталкивали его на поверхность. Получается, что личных заслуг у Романа Авдеевича не имелось, вместо него мог быть и другой. Однако почему-то этого не произошло, хотя в соседних краях появлялись такие выжиги, такие начальники, про которых и вспоминать неприятно, лишь руками разведешь, каких прохиндеев земля рожает. Уж они бы никакой случайности не упустили. Нет, наш Роман Авдеевич обязан своему возвышению не легкомысленной игре случаев, не слепой безответственной фортуне, только самому себе он обязан, своей целеустремленности.
12
Жизнь даже крупного начальника, которому все подчиняются, все его боятся, полна неприятностей. Дорога его идет "через тернии к звездам". Древнее это выражение чрезвычайно нравилось Роману Авдеевичу. Смысл его был многозначен, например, "к звездам" можно было понимать по-разному, не обязательно астрономически. Тернии тоже. Тернием, например, оказался знаменитый в городе человек, академик Сургучев. Сколько раз ему предлагали переехать в Москву, должность давали, он отказывался. Одно это выглядело в глазах Романа Авдеевича странным. Числились за академиком и другие проступки. Например, на одном научном семинаре его коллега, выступая, сравнил многообразные таланты Романа Авдеевича с универсальностью Петра Великого, на что академик в своем слове согласился, сделав лишь одну ого ворку, что "Петр Первый получил свои таланты от природы, а Роман Авдеевич от льстецов". Согласитесь, замечание бестактное.
Куда серьезней дело обернулось с очередной работой академика. Выяснилось позднее, что она была как раз неочередная. Это была внеплановая работа. Никто не заставлял ее делать. Она и в план, и в показатели не засчитывалась. Директор Института утверждал, что ни в каком плане ее не утвердили бы. Она шла по разделу инициативных работ. Что-то в этом роде. В науке это почему-то разрешается. Директор ссылался на то, что в прошлом многие работы так делались, периодическая система тоже Менделеевым не планировалась. Сам Сургучев заявил, что он якобы случайно набрел на открытие методики.
Редакция вполне благопристойного академического органа, ознакомясь со статьей Сургучева, пришла в волнение. Принесли ее Главному редактору. Тот прочитал, схватился за голову, позвонил Сургучеву, уговаривал взять статью обратно. Сургучев наотрез отказался. Редактор вызвал сотрудников, преду предил, чтобы все сохраняли редакционную тайну, и отбыл наверх посоветоваться. "Наверх" это великое благо каждого руководителя. Правда, последнее время там стали отпихиваться, "решайте сами", "тут мы не указчики", но, перелистав статью Сургучева, отпихиваться не стали. Передали ее еще выше, этажи перезванивались, засовещались, сделали запрос Роману Авдеевичу, тот ничего не знал, зато насчет Сургучева высказал неудовольствие. Он резонно полагал, что от ученого, который печатается за границей, вряд ли можно ожидать чего хорошего.
"Ладно болтать,— довольно грубо оборвала Москва, — не владеешь вопросом, сперва ознакомься, до чего вы там дошли",— и предупредили, чтоб уладил, "снял вопрос", и "по-хорошему". Рукопись переслали. Засекреченную. По наивысшему грифу: "совершенно секретно, особой важности". Так что самому Роману Авдеевичу выдали под расписку. Без права показать своим консультантам-референтам.
Давно он не занимался самоличным чтением. Политическая литература, философская — все это ему обзор делали. Художественную (местных авторов) — излагали содержание.
Статья Сургучева была небольшая, но плотная. Вникнув, Роман Авдеевич понял, почему наверху всполошились, почему бросили ему упрек: "Ничего себе, пригрел...". Сам он, захлопнув папку, заходил по кабинету, расстроенно поглядывал на телефоны, позвонить бы кому, посоветоваться, да кому позвонишь с таким делом? Это надо же додуматься — предложить способ, как определить эффективность работы партийных руководителей. Мало предложить — разработал методику! Всестороннюю, поскольку, как отмечал академик, считалось испокон веков, что партийную работу нечем измерить, нет таких показателей, что она неуловима, невещественна, как эфир. Нечто нематериальное, во всяком случае, недоказуемое. И в то же время кое-кому ведомая. Тайна ее в том, что видима она была лишь сверху, снизу же или сбоку оценить ее никак невозможно. Кажется, работник и туп, и невежда, а его выдвигают, и тянут, и опекают. Значит, что-то имеется. Объективный метод Сургучева применялся просто, как термометр. Измерить можно было любого персека. С поправками на местные условия. Любой обыватель, если получил бы данные, мог бы определить.
Факт этот, конечно, весьма обеспокоил, само появление такой идеи было непростительно, она могла появиться лишь у человека чуждого.
Разговор с Сургучевым происходил трудно. Академик не хотел понимать идеологическую вредность своего открытия. Выпучив свои близорукие выцветшие глазки, он разводил руки, да господь с вами, да ведь вы должны радоваться, вам можно будет избавиться от болтунов и дураков.
— Подбор кадров, кадровая политика — важнейший рычаг партии,— втолковывал Роман Авдеевич.— Неужели вы думаете, что у нас нет методов, мы без вас, слава богу, разберемся.
— Не разберетесь, — говорил Сургучев.- Если до сих пор не разобрались, то не разберетесь.
— Но вам-то что? Вам-то какое дело?
— Это в каком смысле?
— Вы же не имеете отношения, вы же беспартийный человек.
— Имею. Очень имею. И страдаю от ваших охломонов.
Тут Роман Авдеевич оживился.
— От кого именно? В чем?
— Ах, если бы один,— сказал академик.— Их тьма. Попробуйте на моем месте,— он почесал свой малиновый висячий нос.— Они у вас, как на подбор.
— Напрасно вы обобщаете,— произнес Роман Авдеевич со значением.— Прислушались бы. Если у вас есть конкретно на кого материал, мы готовы.
— Что готовы? — недоуменно спросил Сургучев.
— Назовите, кто вам мешает. У нас должно быть взаимопонимание. Мы вам всегда шли навстречу. Мы же вас академиком сделали, премию дали.
— Вы? — спросил академик совершенно недопустимым тоном.
— А кто же еще?
— Я полагал, мои работы...
Роман Авдеевич хмыкнул, как можно язвительней. Ничего в городе не делалось без его ведома. Депутатов сперва выбирал он, потом население, и судей, и секретарей; он утверждал директоров, с ним согласовывали начальников и почты, и милиции, и вокзала, а уж кого на академика, это подавно.
— Значит, как у Щедрина,— сказал академик.— Только те науки распространяют свет, кои способствуют выполнению воли начальства,— и сам засмеялся, продолжая распивать принесенный чай и похрустывать печеньем.
Следовало ему вести себя поскромнее, учитывая, что биография его была и без того подмочена. Сидел! В молодости был на Беломорканале. Никакне научные труды этого не перекроят. Некоторые утверждают — почетная фигура для нашего города. И что с этого, спрашивается? Какая польза от него Роману Авдеевичу? Одни хлопоты и неприятности.
— Мы контролируем вашу работу, а вы, значит, хотите наоборот? Нас контролировать хотите? — спросил Роман Авдеевич и устремил на академика свой замораживающий взгляд, от которого люди теряли дар речи. Академик отставил чашку, вытер губы.
— Хочу, - признался он.
Собственно, это словечко окончательно решило его участь. Да еще некоторая надменность, как будто именно от него, Сургучева, что-то могло зависеть, от его мнения о Романе Авдеевиче и всех сидящих в этом здании.
С этого времени работу Сургучева засекретили, предупредили, что упоминать ее, ссылаться на нее нельзя, нарушение будет рассматриваться как разглашение гостайны. Сам академик по своим анкетным данным доступа к своим материалам был лишен. Выезд за границу ему был запрещен, сделали его невыездным. Настырным иностранцам сообщали, что он или болен или занят. Наперекор официальным сведениям Сургучев писал, что здоров, рад был бы приехать на симпозиум, да не пускают. Явно нарушал правила приличия. Пошел на конфронтацию. Нанес урон авторитету власти. Немудрено, что однажды вечером его избили в его же парадной. По его заявлению, трое парней, ничего не объявив, молча стали избивать. Он упал, они потоптали его, впрочем, аккуратненько, учитывая хрупкий стариковский костяк. Так что крупных телесных повреждений не осталось. Плащ порвали, костюм. В милиции интересовались, не взяли ли чего. Записали: "Факта ограбления, по словам потерпевшего, не было".
— Такой нюанс свидетельствует о личной почве,— сделал вывод начальник милиции. - Сведение счетов, может, ревность? .. Вам бы надо уяснить свою коллизию.
— Коллизия в том состоит,— сказал академик,— что еще при Николае Первом поставлено было, что имеющих высшее образование нельзя сечь и подвергать прочим телесным наказаниям.
Когда Роману Авдеевичу доложили о его словах, он резонно заметил: "А у нас нынче равенство!"
Академик слег. Кандидатуру его выдвинули на пост вице-президента Академии наук. Роман Авдеевич считал это выходом из положения. Ученых лучше всего усмирять, назначая их на высокие посты. Практика показывает, что они быстро становятся исправными чиновниками. Звания их создают ореол начальству.
Строптивый Сургучев, вместо того чтобы благодарить и радоваться, отказался, не оценив хлопоты персека, и остался в нашем городе. Пришлось за ним устанавливать постоянное наблюдение, чтобы он не вздумал каким-то образом опубликовать свою крамолу.
Вся эта история притормозила восхождение Романа Авдеевича, но упорно, как муравей, он обходил препятствие за препятствием, так что эффективность его партийной работы была велика.
13
Однажды Роману Авдеевичу во сне явился художник Попонов, которого он велел выслать как тунеядца, за его выпады. Художник во сне раздавал прохожим открытки, где были кошечки с бантиками и поздравительным текстом для начальства. Все читали, смеялись и показывали пальцем на Романа Авдеевича. Он хотел утаиться, побежал. За ним погнались собаки, кошки. Он влетел в какой-то дом. Там сидел высоченный человек. Роман Авдеевич закричал ему: "Спасите, спасите!" Человек наклонился к нему, и Роман Авдеевич увидел над собой академика Сургучева. Лицо академика было в синяках. Криво улыбаясь, он двумя пальцами поднял за шиворот Романа Авдеевича и стал измерять его штангенциркулем. И все сдвигал и сдвигал губки штангеля. А вокруг сидели собаки, оскалив морды, и кошки с горящими лунными глазами.
Роман Авдеевич проснулся весь в поту. Страшная догадка проникала в него из этой ночной тьмы, и ее никак было не отогнать. Под утро он тихо встал, прошел к себе в кабинет. Отметки на косяке были помечены датами, и теперь перед Романом Авдеевичем ясно открылась подлая зависимость: как только он предпринимал что-то такое для своего продвижения — он уменьшался. Стоило подняться на ступеньку лестницы, ведущей туда, и он становился ниже. Смутное подозрение и раньше мелькало у него, теперь же все обозначилось явственно и безвыходно, это и была, очевидно, та самая "корреляция", которую искал доктор.
На следующий день Роман Авдеевич как бы невзначай осведомился у заведующего отделом науки,— был такой, поскольку надо было, чтобы кто то ведал наукой — как там дела у Сургучева. Оказалось, что академик не посчитался с фактом избиения его и продолжает выступать в прежнем духе.
Когда Роман Авдеевич увидел его во сне, академик чего-то бормотал. На следующий день он приснился опять и сказал уже явственно: "Лопнет чашка терпения!" Смысл был неясен, но неприятен.
С этого времени начался новый период жизни Романа Авдеевича, период трагических противоречий. Движение наверх требовало поступков, новаторских, заметных, на которые могли обратить внимание. Например, хотелось запретить итальянский фильм, не пускать его в прокат. По всей стране он шел, а в нашем городе чтобы не давать. И концерты рокеров. Шум, крик — почему? В Москву напишут. Из Москвы позвонят, спросят, в чем дело? А в том, что мы блюдем. Идеологию блюдем и не допустим. У вас в Москве иностранцы, дипломаты, вам деваться некуда, а мы чистоту держим, здоровье идеологическое сохраняем. Ну, конечно, докладывают наверх — вот, мол, что позволяет себе. А там на это вполне благоприятно замечают — молодец, твердый мужик, линию хранит, ничего не боится. И, явственно представив себе все это, Роман Авдеевич не мог удержаться — запрещал.
Бояться ему было нечего, устройство нашего механизма он изучил: чем правее, тем вернее; запрещай — не ошибешься; тот отвечает, кто разрешает,— всё это были азбучные истины. Мучило другое: всякий раз, принимая решение, он прикидывал, во что оно может обойтись, теперь-то цена была известна. Но ведь иначе не выкарабкаешься. Чтобы приблизиться, надо что-то совершить. А уменьшаясь в росте, можно дойти до того, что нельзя будет его взять туда, наверх, на самый верх,— неприлично станет, потому что есть предел. Правда, там, на самом верху, там пределов нет, там и совершать такого, чтобы уменьшало, не обязательно, там можно, наоборот, разрешить себе и ослабить, страху поубавить.
В понятии "самый верх" не было ничего отвлеченного. Роман Авдеевич имел на сей пост образ зримый, до малейших подробностей. Полыхали знамена, медно гремели духовые оркестры, и он, Роман Авдеевич, в цепочке нескольких человек поднимался по гранитным ступенькам на трибуну Мавзолея — на самую верхнюю трибуну страны — и занимал предназначенное ему место в коротком ряду людей, расположенных по обе стороны от Хозяина. Лицо каждого, здесь стоящего, было известно стране, их портреты плыли, колыхались над колоннами демонстрантов. Все глаза были устремлены наверх, к ним поднимали детей, чтобы те видели. И он, Роман Авдеевич, приветственно поднимает руку, отвечая их радости. И тогда внизу по площади перекатывается мощное "ура-а!", по всем прилегающим улицам, по всей стране. На боковых крыльях уступами стоят десятки, сотни избранных, и они тоже поглядывают не столько на идущих по площади, сколько наверх, на посвященных.
В праздники, с утра, он должен был выстаивать на нашей городской дощатой крашеной трибуне. Столицу он мог увидеть только по телевизору вечером. Вперялся, не отрываясь, ревнивым взглядом отмечая, кто где стоит, кто как выглядит, кто с кем перекинулся, и так вглядывался, что начинал различать там себя: он стоял среди них, тоже в шляпе, третьим от Хозяина, росточком всего чуть пониже других. На вершине, на такой высоте, что личный рост не имел значения. То был апофеоз, сладостный финал, ради которого стоило терпеть! Финиш, победа!