Командир затопал ногами.
– Из моей роты он. Наемник. Ты ведь тоже хочешь стать наемником, полковник? – Он замолчал и окинул меня внимательным, почти враждебным взглядом.
Не смея пошевелиться, я ответил:
– Да, я твердо решил.
Командир кивнул:
– Вижу, ты все тот же молодчага и прохвост, ты на все сгодишься, как тогда в курортном отеле. Ну вот смотри, малец, смотри внимательно, что я сейчас сделаю. – Медленно подойдя к повешенному наемнику, он ткнул его горящей сигарой в живот. – Валяй, можешь оправиться.
Наемник застонал.
– Нет, уже не может, бедняжка, – сказал Командир. – Горе-то какое. – Он толкнул наемника, тот закачался. – Гансик!
– Да, генерал?
– Этот барбос болтается тут уже двенадцать часов. – Он еще раз толкнул тело. – Этот барбос – молодчага, отличный наемник, он мне все равно что сынок родной.
Командир подошел ко мне. Громадный старик, на целую голову выше меня.
– А знаешь ли ты, Гансик, кто приказал устроить эту живодерню? – Его тон стал угрожающим.
– Никак нет, генерал. – Я щелкнул каблуками.
Командир помолчал, потом печально вздохнул:
– Я, Гансик. А знаешь почему? Потому что сынок родной вообразил, будто бы никаких врагов у нас нет. Возьми-ка ты, Гансик, автомат. Так будет лучше для моего сыночка.
Я выпустил весь магазин. На стену пещеры налипли кровавые ошметки.
– Гансик, – сказал Командир нежно, – пойдем к лифту. Душно мне тут, под землей. Пора на фронт.
Мы поехали на лифте, потом еще несколько раз пересаживались в другие лифты. Первый был по-старомодному роскошный, мы развалились на канапе, прямо напротив нас висела картина – голая девица, задом кверху, развалилась на канапе.
– Этот Буше[26] у меня из Старой пинакотеки,[27] – пояснил Командир. – От Мюнхена-то груда развалин осталась. Рай для мародеров.
Другие лифты были один другого паршивей – стены снизу доверху оклеены порнографическими картинками, исписаны похабщиной. А потом лифтов уже не было. В масках, с тяжеленными кислородными баллонами за спиной мы лезли все выше по отвесным стенам в каких-то вертикальных шахтах, но Командир не уставал, наоборот, у старого гиганта прибавлялось резвости и задора, повсюду у него были тайники, где хранились запасы коньяка; ловко преодолевая особенно трудные участки, старик радостно вопил, весело горланил тирольские йодли. Сгорбившись в три погибели, мы брели по низким галереям, куда-то поднимались в горняцких клетях, наконец, уже в нескольких метрах от поверхности земли на склоне Госаинтана мы заняли позицию в штабном бункере Командира.
Я спал долго и без сновидений. Расстреляв наемника, я сам стал наемником – впервые выполнил свой воинский долг на службе Администрации. Вопрос о враге не должен возникать у наемника по той простой причине, что этот вопрос для него – смерть. Как только вопрос возник, хотя бы и в бессознательном, – все, наемник не боец. Если же этот вопрос допечет наемника так, что он, набравшись храбрости, задаст его, тогда наемнику конец и спасения не будет; спасать всех должны Командир и другие наемники. Так что стрельбой своей я горжусь – я стрелял от имени всех. И больше вопрос о враге никогда не ставился. Зимняя война приучает наемников ставить такие вопросы, которые хотя и не имеют ответа, однако не бессмысленны. Наемнику безразлично, кто враг, но ему важно знать, за что он воюет и кто его командир. Эти вопросы имеют смысл, меж тем как в вопросе о враге есть тайный соблазн отрицать существование врага, то есть того, с кем мы воюем изо дня в день, врага, который существует потому, что мы его уничтожаем. Война в отсутствие врага – это бессмыслица, сущая бессмыслица. Поэтому наемник либо не ставит вопрос о враге, либо ставит себя самого под дуло автомата первого встречного стрелка. И только это он знает наверняка. Поступают донесения о фантастических успехах, уже близка окончательная победа над врагом, она, вообще-то, уже одержана… однако Зимняя война продолжается. Наемники не знают, за что сражаются, за что гибнут, для чего выживают после ампутаций в примитивных лазаретах; их, с кое-как прилаженными протезами, с крючьями и сверлами вместо пальцев, слепцов, с ободранным до мяса лицом, снова бросают в адское пекло фронта, а фронт здесь проходит везде. Наемники знают одно: они воюют с врагом. Они совершают бесчеловечные и бессмысленные геройства, не зная для чего, они давно позабыли, что пошли на войну добровольно, они задумываются, ищут, в чем смысл Зимней войны, и выстраивают фантастические теории, якобы объясняющие, зачем нужна эта бойня и почему от них, наемников, зависят судьбы человечества – ведь только эти вопросы для них еще имеют смысл. Надежда отыскать смысл придает им силу, а сила им нужна. Пока эта надежда жива, бойня может продолжаться, бойню можно выдержать. По этой же причине наемник сражается не только с врагами, но и с наемниками, воюющими на одной с ним стороне. А это значит, что у наемника есть понятие о враге и есть понятие о противнике: противник – это наемник, имеющий иное представление о смысле Зимней войны; противника наемник ненавидит, враг же ему безразличен. Противника он убивает с лютой жестокостью, тогда как врага просто уничтожает. Поэтому наемники объединяются в секты и перебегают к тем, кто, считая их секту сектой противников, все же готов примириться скорее с ней, чем с такой сектой, с которой нет принципиальных разногласий, но возникли расхождения по какому-нибудь не слишком важному поводу или в мелких нюансах. Эти-то нюансы оказываются более важными, чем принципиальные вещи. Некоторые секты измышляют на редкость оригинальные теории о том, кто руководит военными действиями и в недрах каких горных массивов скрыт генеральный штаб врага – то ли Шан-цзе, то ли Лхо-цзе; насчет своего штаба они предполагают, что он находится в бункере под Дхаулагири или под Аннапурной. Есть секта, правда единственная, против которой ополчились все, даже враги: эти сектанты уверовали, что на Зимней войне существует только один штаб, а размещается он в недрах трехглавого Броуд-пика в Каракоруме. Еще говорят, была секта – ее искоренили, – выступившая с заявлением, что якобы на этой войне только один главнокомандующий, престарелый слепой генерал-фельдмаршал, он-то, затаившись в бункере под колоссальной горой Чогори, и ведет войну, можно сказать, сам с собой – потому как подкуплен обеими сторонами. Еще какие-то сектанты утверждают, что этот генерал-фельдмаршал выжил из ума. Секты образуют внутренние фронты и бьются друг с другом, фронты разваливаются, тут же возникают новые. Понятно, что дисциплина у наемников не на высоте, во время смертельных побоищ они слишком часто группируются по-новому, перестраиваются и истребляют не врагов, а тоже наемников, только из других сект. Их рвут в клочья гранаты, прилетающие от своих, автоматные очереди, выпущенные своими, их сжигают заживо огнеметы, они замерзают в ледниковых трещинах, мрут от удушья из-за нехватки кислорода, но из последних сил удерживаются на невообразимых высотах, лишь бы не возвращаться к своим, потому что у своих наверняка уже образовались новые секты и группировки, а тем временем в кровавую мясорубку поступают все новые порции человечины, пополнения из всех стран, от всех рас и народов. Впрочем, в таком же положении находится и враг. Если он, враг, вообще существует. Теперь-то я об этом могу подумать. Я давно уже Командир.
Когда голого великана стащили с девки, когда уволокли его труп, я надел его мундир. Теперь уже я внушаю почтение наемникам. Они знают, что это я зарезал старика, а я знаю, что они это знают. Но им незачем знать, что он сам этого пожелал. Перед тем как мы отправились в бордель, он подошел к стене, на которой два года тому назад болтался повешенный наемник, встал там и, посмеиваясь, сказал: «Гансик, давай-ка, шарахни очередью. Идиотская мысль – что существует какой-то враг. Ну, валяй, сынок!» Я промолчал, будто не понял. Ионатан, отъехав на своей коляске, что-то выцарапывал на стене главного туннеля. Мы выдвинулись к борделям. Нужно было преодолеть бесконечные, сложно ветвящиеся галереи и хитроумные системы пещер. Я проткнул старика, когда, ерзая на своей девке, он наконец замычал – мой командир заслужил сладкую смерть. Девка заорала благим матом, подоспели другие шлюхи, положили старика на пол, встали кружком, голые, в тупом оцепенении. Я вытер кинжал краем простыни. Тут я заметил, что Командир смотрит на меня.
– Гансик, – прошептал он.
Пришлось опуститься на колени, иначе было не расслышать.
– Ты в университете учился?
Я ответил:
– Да, на философском.
– Диссертацию писал?
– О Платоне. Перед устным экзаменом началась Третья мировая.
Командир захрипел. Я не сразу сообразил, что он смеется.
– А я, Гансик, поэзию изучал. Гофмансталя.[28]
Я поднялся с колен.
– Умер, – сказал кто-то из девок.
Командир был великим командиром. Сегодня он был бы вдвойне благодарен за то, что я его прикончил: борделей больше нет, а они были его единственной страстью, в отличие от коньяка, к которому он просто привык, как и ко многим другим вещам. Борделей нет, зато на войне появились бабы-наемницы. Не могу не признать – в своей отчаянной смелости они дают мужчинам сто очков вперед, а так как дают и еще кое-что, адское пекло фронта теперь стократ жарче: напропалую спариваются и убивают, кровь, сперма, слизь, потроха и последы, блевотина и дерьмо, ошметки плоти и выкидыши, выбитые глаза, месиво из мозгов – все это сползает вниз по льду необозримых глетчеров, стекая в бездонные трещины.
Мне все это уже безразлично. Я, безногий, сижу в инвалидном кресле, в той же старой пещере. Рук у меня тоже нет – вместо левой к плечу приделан протез-автомат. Я стреляю в каждого, кто сунется, в туннелях навалено трупов, хорошо хоть крысы не переводятся. Вместо правой руки тоже протез, набор инструментов: клещи, молоток, гвоздодер, ножницы, резец и прочее, все из стали. В пещере по соседству находится огромный склад – консервы и отборные коньяки. Мой предшественник был запаслив. Сейчас-то тишина, у моей левой нет работы, а вот несколько лет назад все здесь ходило ходуном, – наверное, Администрация шарахнула бомбой. Мне-то какое дело. Времени у меня навалом – чтобы размышлять и запечатлевать плоды размышлений, стальным резцом правого протеза вырезать надпись на каменных стенах. Эту идею я подхватил у Ионатана, метод тоже. Каменных стен предостаточно, они тянутся на сотни километров, есть кое-где и освещение, хотя перегоревшие лампочки никто не заменяет. Но я и в кромешной тьме – надо значит надо – вырезаю на камне свою надпись. Уже написал о Зимней войне и о том, как я на нее пошел, о встрече с Командиром, о его смерти, стены пещеры сплошь покрыты моими письменами. Теперь я пишу на стенах большого Главного туннеля, который раньше вел к борделям. Надпись делаю длиной двести метров. Добравшись до конца, еду обратно и принимаюсь за новую двухсотметровую строку, всего их семь, одна под другой, и каждая двухсотметровой длины. Закончив седьмую строку, перехожу на другую стену туннеля. Когда и на ней вырезаны семь двухсотметровых строк моей надписи, возвращаюсь к первой стене и пишу на ней, продолжая с того места, где остановился, и опять выцарапываю строки двухсотметровой длины. На каждой стене семь надписей, в каждой надписи семь двухсотметровых строк. Так вырабатывается стилистическое мастерство.
…тут не какая-то мистика – я даю описание бредовых видений наемника, с великим трудом слепленного, залатанного, не годного к строевой службе, – в конце концов, моя-то черепная коробка тоже из хромированной стали. Я пишу не о чем-нибудь, а о сущности Администрации. Возможно возражение: дескать, чтобы отобразить ее реальность, у меня нет необходимой дистанции, которая позволяет нам здраво судить о событиях; дескать, у того, кто обретается в пещерах и туннелях, прорытых в глубине исполинских горных массивов, не может быть дистанцированного взгляда на события. С этим не поспоришь. Даже пытаться спорить было бы смешно, но надо принять во внимание, что у меня, сидящего в кресле-коляске, ничего не осталось, кроме моих мыслей, стальных протезов вместо рук и бесконечных каменных стен. Так что мое мышление поневоле априорно. Как я полагаю, появление Администрации в ходе Третьей мировой войны было неизбежно. Законы, действующие в человеческом обществе, это не что иное, как законы природы. Законы, якобы открытые диалектическим материализмом, на мой взгляд – сущая бессмыслица: гегелевская логика бессильна, когда речь идет о законах природы! Несостоятельны и доводы в защиту причинно-следственной модели. Совокупность всех процессов можно разбить на пары, в которых действуют причинно-следственные отношения, но самый тезис о том, что на все есть своя причина, – избитая истина. Ни один процесс не бывает вызван лишь одной причиной – их бесконечно много. Ведь ни один процесс не отсылает лишь к
В главную пещеру мне не удалось вернуться. Я же не знал, по каким туннелям ездил, вырезая надпись на стенах. В темноте случайно наткнулся на запасы продовольствия, банки с дешевым мясным бульоном хранились на складе, в пещере куда меньше размерами, чем командирская. Нашел я и лифт, но он отключен, стены внутри голые, Буше исчез. Провозившись целый день, я прицепил к своей коляске, орудуя правым протезом, ящик с консервами. В темноте непросто нашарить что-то протезом. А левый протез-автомат мне теперь и вовсе ни к чему. Несколько раз принимался его развинчивать, но пока что не преуспел. Ящик с консервами я волочил за собой, а сам ехал незнамо куда, изредка останавливаясь, чтобы сделать на стене кое-какие заметки, относящиеся к моей надписи. Прочитать свои заметки я, конечно, не мог, но вырезать их все же надо было. Я ведь не астроном и не физик, о звездах имею лишь смутные понятия. До Третьей мировой я читал книги на эту тему, но сегодня-то все они устарели. Прочитанное я постарался вспомнить, а на основе того, что вспомнил, реконструировал процесс жизни и смерти звезд. Поэтому я создал три версии своей надписи.
Впрочем, незачем приводить примеры из истории, пришельцам они будут непонятны. Первоначально функцией государства была защита от внешних врагов, защита от внутренних врагов и защита от защитников, для этого индивид и дал государству власть. Если провести параллель между этой функцией и равновесием давления, энергии и равновесием на поверхности стабильного солнца, то в государстве подобным равновесием будет его отношение к каждому отдельному индивиду, а также отношения индивидов друг с другом. Что такое равновесие давления в стабильном государстве? Это значит, что отдельный человек обладает максимальной свободой, возможной в его отношениях с другими индивидами. Чем больше людская масса, тем больше ограничивается свобода индивида, потому что возрастает давление на него – масса накаляется, все сильнее ощущает воздействие государства, выплескиваются негативные по отношению к государству эмоции и так далее. Энергетическое равновесие солнца мы понимаем так: материя превращается в такое количество энергии, какое солнце способно излучать, и не большее. Применительно к государству: оно производит не больше, чем расходует. Энергетическое равновесие нарушается, если давление возрастает либо, напротив, ослабевает. Например, у звезды S Золотой Рыбы, голубого гиганта в 80 тысяч раз ярче нашего Солнца, конвекционная зона слабая, поэтому давление внутри недостаточное, так что материя ядра беспрепятственно преобразуется в энергию, которая излучается в окружающее пространство, словом, звезда сама себя сжигает.
Такая судьба постигла и некоторые государства. В большинстве государств, до Третьей мировой войны, все подчинили своей силе зоны конвекции, то бишь структуры государственной власти. Государственная власть усилилась. Появились сверхмощные государства, которые тратили энергии меньше, чем производили, энергия накапливалась. Государства стали заложниками своих собственных властных структур. Ведь энергетическое равновесие сохраняется, пока энергии вырабатывается столько же, сколько потребляется. У голубого гиганта, звезды со слабой конвекционной зоной, – хотя она гораздо мощней, чем у нашего Солнца, – предложение энергии превышает спрос; внутри звезды идет жесточайшая конкурентная борьба. Перед Третьей мировой то же самое наблюдалось в индустриальных державах. Напротив, у сверхтяжелых звезд спрос на энергию превышает предложение, – материя хоть и преобразуется в энергию, однако всю энергию поглощает конвекционная зона. Такое государство становится жертвой своих же органов власти. Им нужна военная сила для защиты от внешних и внутренних врагов. Но и не только военная сила – властям нужна идеология, и они создают сверхмощное духовное силовое поле. Власть, или конвекционная зона, не терпит никакой идеологии, кроме своей, инакомыслящих объявляют асоциальными элементами, психически ненормальными или вообще расправляются с ними как с государственными изменниками. Государство все прочнее, все крепче, а значит, неуклонно возрастает давление на народ – ядро. В ядре, в недрах народа, начинается термоядерная реакция, в нее вовлекаются все более широкие слои населения, но это выгодно только государству, точнее его органам и структурам, они постоянно наращивают потенциал своей власти, отнюдь не по злому умыслу, а от беспомощности. Царь и бог в сверхтяжелых государствах – планирование. Об энергетическом равновесии тут не приходится говорить, так как давление может только расти, а не уменьшаться, и в конце концов происходит гравитационный коллапс. Такой была политическая ситуация накануне Третьей мировой войны. Сверхтяжелые государства-звезды не стремились завоевать весь мир, но постоянно давили на него своей тяжестью. Их гравитация будто всасывала в себя аннигилированную материю голубых гигантов. Из-за этого гиганты съежились, внутреннее давление в них неимоверно возросло; поскольку нарушилось экономическое равновесие, они стали «социальными», а затем также превратились в сверхтяжелые звезды. При этом не играло роли, каким был их экономический, социальный и идеологический строй; дело в том, что государства, «приверженные свободам», тоже усилили давление на свое ядро – народ, издав указы об инакомыслии. Процесс был необратим. Началась гонка вооружений. Все государства производили больше энергии, чем тратили. Рост внутреннего давления приводил к деградации общества на всех уровнях: большие семьи распадались, вместо них появлялись маленькие семьи, но и те утрачивали стабильность, сбивались в коммуны или всевозможные сообщества, которые в свою очередь тоже разваливались. Всех охватила жуткая лихорадка, безумная суетливая деятельность, беспощадная борьба за существование, связанная с ненасытным потреблением жизненных благ. Общество все больше распадалось на два класса: тех, кто, проникнув в конвекционную зону, обеспечил свою безопасность, и тех беззащитных, которые испытывали неимоверное давление и чудовищный перегрев внутри солнца. Однако колоссальная энергия в недрах солнца, возникшая из этой лихорадки, поглощалась конвекционной зоной, то бишь властями, которые, дабы сдерживать эти внутренние силы, повышали налоги. Все политические события разыгрывались на поверхности, не оказывая влияния на ядерные процессы внутри солнца, политика превратилась в пустословие, поэтому внутренние события вышли из-под контроля: давление стало чрезмерным, конвекционную зону все чаще пробивали энергетические удары, поднимались и рушились экономические империи, разражались кризисы, свирепствовала инфляция; фантастические махинации, дикие теракты, уголовщина, катастрофы и бедствия – все нарастало, грозило взрывом, – государства утратили стабильность. Бессильная как-то повлиять на эти чудовищные протуберанцы, политика стала циничной, то есть так же, как мертвая церковь, культовой, наконец оккультной. Проповедовали классовую борьбу или либерализм, даже не подозревая, что все дело в том, как масса превращается в энергию, и не считаясь с тем, что народ, ставший массой, непредсказуем. Шла пропаганда за социальное государство, либеральное государство, государство всеобщего благоденствия, христианское, иудейское, мусульманское, буддистское, коммунистическое, маоистское и так далее, и никто ни сном ни духом не ведал, что чрезмерно мощное государство может стать структурой столь же взрывоопасной, как сверхтяжелая звезда. И взрыв грянул: разразилась Третья мировая война. Никем не предвиденные последствия бомбардировки нефтеносных районов водородными бомбами можно считать своеобразным подобием взрыва сверхновой; а что уж говорить о других бомбах… Внутреннее давление и внутренний накал перешли критический предел, равновесие на поверхности нарушилось, чудовищным взрывом разметало гигантские конвекционные зоны – армии, обеспеченные немыслимым количеством оружия и уже давно не только ставшие частью органов государственной власти, но и контролировавшие эту самую власть. Катастрофу страшно усугубило то, что государства-солнца имели общие границы, тогда как в космосе расстояние между звездами – в среднем три с половиной световых года. Взрыв сверхновой, затем конец: человечество как нейтронная звезда. Выжившие – а сколько жизней унесла только катастрофа проекта «Сахара»! – мучаются в тесноте на жалких клочках земли, пригодных или сделанных пригодными для обитания; эти люди образуют теперь конвекционную зону, для которой подходит астрономический термин «нейтронное газовое облако» или «вырожденный нейтронный газ», их масса взята под тотальный административный контроль, масса стала «Администрацией», потому что нет никакой возможности понять, кто кому административно подчинен. Правда, у человечества, в точности как у нейтронной звезды, сохранился первоначальный вращательный импульс, это его агрессивность. Но он сойдет на нет: в случае нейтронной звезды об этом позаботится время, а в случае человечества – Зимняя война на Гауризанкаре. На ней перебьют друг друга агрессивные особи, кому необходим образ врага, а под каким предлогом они будут воевать, не важно. (Перед Третьей мировой террористы действовали под самыми несуразными предлогами – тут нечто вроде самогипноза. Они чистосердечно считали себя борцами за всемирное братство людей. Пожили бы при таком братстве – сдохли бы со скуки.) Расчет Чандрасекара подтвердился.
Перед тем как двинуться дальше, отвечу на одно возражение, которое, надо полагать, как раз здесь выскажут инопланетные существа, если, конечно, вообще прочитают мои надписи. Материя подчинена закону энтропии, она стремится вернуться в максимально вероятное для себя состояние. Вначале вся материя представляла собой сгусток такого объема, что он поместился бы в орбите Нептуна, – подобный объем занимали все элементарные частицы Вселенной, пока не разлетелись кто куда. Это было максимально невероятное состояние, в каком может находиться материя. А максимально вероятное состояние – это ее гибель. 95 процентов материи аннигилирует: от звезд останутся черные – бывшие красные – карлики, черные – бывшие белые – карлики, черные дыры, скопления мертвых планет, астероидов, метеоров и проч. Но в живой природе все наоборот: условия, при которых возникла жизнь, хоть и были невероятными, но как раз эта невероятность породила самое вероятное – вирус, затем одноклеточный организм. Но потом органическая жизнь становится все менее вероятной, а мыслящее существо – это самое невероятное, потому что самое сложное, существо во Вселенной. Оно, по-видимому, сопротивляется энтропии, этому вселенскому закону, ведь за три миллиарда лет этот редкий биологический вид так размножился, что теперь его масса составляет шесть миллиардов особей. Да только видимость обманчива: чем невероятней жизнь, тем вероятней ее конец, смерть. Вирус и даже одноклеточный организм может «жить» вечно. Животные умирают, однако о смерти не ведают. А человек знает, что однажды он умрет, и потому его смерть будет значить для него больше, чем просто самый вероятный конец жизни, она будет заведомым, несомненным концом. Смерть и энтропия – на самом деле это один вселенский закон, они идентичны. А значит, мы, «люди» (это слово ничего вам не скажет), и вы, читающие мои строки, идентичны: вы-то ведь тоже умрете.
С Глухонемым я впервые встретился в своем родном городе. Это было уже после Третьей мировой. А незадолго до ее начала правительство, государственные органы и парламент, обе палаты, укрылись в громадных бункерах, вырытых под Блюмлисальпом. Ибо непременным условием успешной обороны страны считали наличие законодательной и исполнительной власти, надежно защищенной от любых атак. В недрах Блюмлисальпа была построена точная копия покинутого здания парламента, со всеми подземными секретными убежищами, которыми оно оборудовано, и радиостанцией. Даже вид из окон воспроизвели, о чем позаботились художники-декораторы городского театра, использовав фотографии и подсветку. Вокруг разместили жилые дома, кинотеатры, часовню, бары, кегельбаны, больницу и фитнес-центр. Дальше проложили три кольца: кольцо снабжения, с провиантскими складами и винными погребами (не забыли о винах из кантона Во), и два кольца обороны – внутреннее и внешнее. На следующем уровне под этими грандиозными сооружениями – банковские бронированные залы, а в них золотые слитки, сокровища чуть не со всего света. Еще уровнем ниже – атомная электростанция. Правительство и парламент заседали в непрерывном режиме. Машина управления вертелась на полных оборотах. Когда я, приняв к исполнению секретное задание, докладывал о своем отбытии для дальнейшего официального вступления в должность офицера связи при Командире, в парламенте шло утверждение новой доктрины обороны страны: власти постановили, что в ближайшие десять лет будут закуплены сто танков Гепард-9 и пятьдесят бомбардировщиков Вампир-3. Я взял под козырек, члены правительства и обеих палат парламента встали и затянули «Швейцарский псалом».[30] Настроение у всех было подавленное. Даже после всеобщей мобилизации никто не верил, что будет Третья мировая война. Надеялись на бомбы – вот, дескать, гарантия, что до войны не дойдет. Бомбами-то все обзавелись, даже мы. Да, мы создали бомбу, невзирая на ожесточенные протесты борцов за прогресс, противников атомной энергии, уклонистов-пацифистов, попов и прочих непотребных элементов. А как же! Ведь нас опередило даже княжество Лихтенштейн, и у всех стран Африки уже были свои бомбы. Так что мы уверовали: если дойдет до войны, в ход пустят обычное вооружение, да только мы не верили в возможность обычной войны. С одной стороны, производство бомб вылилось в такие суммы, что на обычное оружие денег не осталось, воевать на обычной войне было нечем. С другой стороны, бомбой мы обзавелись для того, чтобы обычной войны не произошло. Скверное положение на международной арене – вот в чем была наша печаль. Мы без конца заявляли о своей позиции вооруженного политического нейтралитета, однако понемногу укреплялись в подозрении, что наше священное политическое кредо ни один из участников противостояния не принимает всерьез. Одни считали нас политическими союзниками, а значит, и соратниками в случае войны, для других мы являлись потенциальным военным противником. Поэтому мы были вынуждены провести мобилизацию и подтянуть нашу армию, как-никак 800 тысяч бойцов, к восточным границам страны. А то ведь неизвестно, чего пришлось бы ждать от западных держав, которые были бы вправе считать нас слабым участком своего фронта. Нельзя умолчать и о том, что население не доверяло правительству, а солдаты подчинялись только потому, что куда же денешься. С некоторых пор мы были вынуждены приговаривать к пожизненному заключению уклоняющихся от призыва. Их спасали от расстрела – его требовали военные ведомства – только акты о помиловании. Население относилось к правительству прямо-таки враждебно. Все знали, что правительство, государственные чиновники и парламент, общим числом пять тысяч человек, засели в надежных подземных убежищах, а простые люди беззащитны. Хорошо хоть управились с мобилизацией до всеобщих выборов в органы власти. Третья мировая, начавшись, целых два дня шла как обычная война, наша армия, впервые после взятия Милана в 1512 году, одерживала победы: когда мощная бомба упала на Блюмлисальп, другие мощные бомбы – на правительственные бункеры в других странах, когда пошла цепная реакция ударов и ответных ударов, – мы в Тироле, под Ландеком уже остановили русских, между тем в Северную Италию они вторглись. Известие о капитуляции союзных и вражеских армий застало моего Командира в одном из курортных отелей Нижнего Энгадина. Мы сидели в просторном холле, расположившись в глубоких мягких креслах, вокруг – офицеры штаба. Напитков тогда было еще вдоволь. Общее настроение – хоть кого разбомбим. Командир наслаждался музыкой – это его страсть. Струнный квартет исполнял «Девушку и смерть» Шуберта. И тут ординарец приносит радиограмму. Командир, заглянув в текст, осклабился:
– Ну-ка, Гансик, прочти всем эту писульку.
На улице радостно вопили – радист успел-таки разгласить сообщение. Командир взял автомат. Я встал. Квартет замолк. Я зачитал радиограмму. Эффект был грандиозный. Квартет врезал что-то из венгерских рапсодий Листа. Офицеры орали от радости, обнимались. Автоматные очереди Командира уложили всех до единого. Три рожка он расстрелял. В холле дикая свалка: трупы, изодранные кресла, осколки стекла, разбитые бутылки от коньяка, шампанского, виски, вина… Смертельно перепуганные, дрожащие музыканты запиликали Andante con moto из «Девушки и смерти», вариацию «Не бойся, зла не причиню, ты будешь сладко спать в моих объятьях». Когда сели в джип, Командир сказал:
– Все как один трусы и изменники.
Он вернулся в отель и расстрелял музыкантов к чертям собачьим.
В Скуоле мы с Командиром расстались. Дальше ему нужно было в Инсбрук, а я поехал в Верхний Энгадин. Ближе к Цернецу, на обочине, где они лежали рядком, я насчитал более трехсот офицеров, от командующего корпусом до лейтенанта, все – расстреляны своими солдатами. Я, проезжая, держал под козырек. В Санкт-Морице шел погром, пылали роскошные отели, с треском рассыпались искры над шале знаменитого дирижера. Надо было переодеться в штатское, я зашел в шикарный магазин мужской одежды, в таких сливки общества одеваются, и взял джинсовый костюмчик, на нем еще ценник болтался – три тысячи. Где-нибудь на распродаже за него и трехсот не запросили бы. Продавцы не показывались. Заправить джип было негде и нечем, так что я его бросил, оба автомата тоже, оставил себе только револьвер. На улице я подобрал чей-то велосипед и покатил на Малойю. Поднялся на перевал и тут впервые за долгое время увидел ясное ночное небо. Внутренний край месяца был зловеще-багровым, – отблеск пожаров, бушевавших, должно быть, на огромных территориях. Спустившись в деревеньку, неподалеку от места, где прежде проходила граница, я стал искать ночлег. В деревне было темновато, зато противоположный склон долины заливало алое, как киноварь, зарево. Я осторожно подобрался к дому, который принял за нежилую постройку, вроде сарая. Обошел вокруг и обнаружил на задней стене лестницу на второй этаж. Дверь открыл легко. Внутри была темень, я посветил по углам фонариком. Ясно, я в мастерской художника. У стены стояла картина: люди, все как бы опрокинуты, сбиты с ног, а середина пустая, призрачная, там проступал слабо натянутый, кое-как загрунтованный холст, – словно сеть, подумал я, в которой запутались люди. На противоположной стене – еще картина: кладбище, белые надгробия и как бы пробитое, размозженное ими, несоразмерно крупное изображение какого-то человека; безумство – словно художник, из внутреннего протеста, пытался разрушить свою картину. Похоже, в этой мастерской конец света уже свершился. В центре помещения стояла жуткая железная кровать, с рваным полосатым матрасом, из дыр торчали клочья конского волоса. Рядом с кроватью – древнее, изодранное и заляпанное красками кресло. В глубине мастерской, под окном я заметил картину с изображением издыхающей суки, едва различимым в бесконечной желтизне охры. И вдруг я увидел портрет человека, похожего на моего Командира. Голый, жирный, он лежит на железной кровати, косматая борода разметалась по груди, необъятный живот раздут, печень заметно выпирает, ноги раскинуты. В глазах – гордость и безумие. Я поежился от холода. Взял нож, вырезал картину из рамы, лег на кровать и накрылся холстом как одеялом, хоть и воняло от него красками. Когда проснулся, вокруг был грязный утренний свет. Я сжал в руке револьвер. Перед пустой рамой, из которой я вырезал холст, стояла старуха. В грубых опорках, в черном платье. Нос острый, на затылке седой пучок. В руках большая пузатая чашка. Старуха вылупила на меня красные глаза. Я спросил:
– Ты кто?
Ответа не последовало. Я повторил вопрос по-итальянски. Она ответила:
– Антония.
Подошла с важным видом и подала мне чашку. В ней оказалось молоко. Я выпил молоко и выбрался из-под холста. Старуха поглядела на изображение и засмеялась:
– L’attore![31] – Потом важно сказала мне: – Non andare nelle montagne. Tu sei il nemico.[32]
Лишилась рассудка, как и многие другие. Я вышел на улицу. Велосипед мой украли, деревня всеми покинута, граница не охранялась. Городок Кьявенну разграбили турецкие офицеры, удиравшие от своих солдат. В каком-то гараже я взял мотоцикл. Хозяин равнодушно проводил меня взглядом, у него изнасиловали и убили жену и двух дочерей. За перевалом Шплюген я сбросил в озеро русского офицера, мотоцикл тоже пошел ко дну. Офицер напал на меня, когда я притормозил, чтобы полюбоваться грибом атомного взрыва, выросшим в небе на западе. Гриб я видел впервые в жизни. Немного дальше я набрел на обломки вертолета. Обыскал кабину, нашел документы того русского. Фамилию забыл, запомнилось только место рождения, Иркутск.
Пришел в Тузис, город полностью разрушен. Я начал осознавать, что происходит в нашей стране. Чтобы добраться до места назначения, мне понадобилось два года, этим все сказано. Ни к чему детально описывать мое странствие по кругам современного ада, хватит и некоторых беглых заметок. Люди, выжившие после ядерного взрыва, если вообще кто-то мог выжить, – возложили ответственность за Третью мировую на технику и образование. И разворотили не только атомные, но и гидроэлектростанции, а заодно и плотины. Жертвами наводнений стали сотни тысяч людей; опять же тысячи и тысячи погибли, отравленные, когда клубы ядовитого дыма поднялись над горящими химическими заводами, в своей ярости люди и на них подняли руку. Всюду взрывали бензозаправки, сжигали автомобили; разбивали радиоприемники, телевизоры, – на что они теперь? – проигрыватели, стиральные машины, компьютеры. Громили музеи, библиотеки, больницы. Картина самоубийства целой страны. Город Кур превратился в настоящий сумасшедший дом. В Гларусе сжигали «ведьм» – лаборанток, стенографисток и машинисток. В Аппенцелле толпа разнесла до основания монастырь Санкт-Галлен, вопя, что наука – порождение христианства. Бесценная библиотека с ее жемчужиной – «Песнью о Нибелунгах» – погибла в огне. На огромном пожарище, где некогда был Цюрих, власть захватили рокеры. Они топили в водах Лиммата сторонников партии прогресса и социалистов, а заодно профессоров и преподавателей обоих цюрихских университетов. На руинах драматического театра устраивали свои сборища сектанты, исповедующие учение о пустоте мира. Жрицы ходили брюхатые. Вынашивали, производили на свет что-то невыразимо безобразное и тут же, на сцене, насмерть забивали своих уродцев. Радения их были оргиями: пустомирцы совокуплялись вповалку, в надежде наплодить еще более отвратительных выродков. В Ольтене тысячи школьных учителей были распяты на высокой деревянной конструкции. Их согнали со всей страны. А в кантоне Граубюнден уже вовсю шла «великая кончина». В первое время тамошние жители предавались необузданному разврату, грабили, громили, крушили все, что попадалось на пути, устраивали чудовищные пожары, уничтожали транспорт и дороги, но затем началась всеобщая апатия. Люди понуро сидели, не в силах пошевелиться, на развалинах своих домов, ими же самими разрушенных, тупо уставясь в одну точку, или ложились и не вставали, умирали. Волна погромов пошла на убыль. Нигде ни машин, ни дорог – лишь руины, да еще неимоверные запасы продовольствия, сделанные в расчете на восьмимиллионное население, от которого хорошо если осталось сто тысяч. Люди мерли, подыхала скотина. На полях, сколько видит глаз, всё падаль и падаль. Зато птиц стало невероятно много. Мертвецов хоронили с почестями. Сколачивали гробы, да только их катастрофически не хватало, – стали разорять старые кладбища, вытаскивая из могил еще не сгнившие доски, или хоронили покойников в сундуках, шкафах. Нескончаемые пышные похоронные процессии. Лето выдалось небывало знойное, жара и осенью не ослабла, но люди в черных одеждах все шли следом за гробами или впрягались и тянули дроги, на которых штабелями громоздились гробы. После похорон устраивалась грандиозная поминальная трапеза, причем для большинства провожающих она становилась последней в земной юдоли: вскоре их тоже хоронили, и поредевшие процессии возобновляли свое скорбное шествие на кладбища. Казалось, народ сам себя хоронил. Потом в Шраттен-Ру по неустановленной причине загорелся наш склад нейтронных бомб. А в Эмментале я проходил через деревню, в которой был большой молочный завод. В деревне все чистенько, все прибрано, на окнах домов огненно-красные герани, однако нигде ни души. У меня живот подвело от голода. Завернул в трактир «У Креста». В зале – никого. В кухне – хозяин, мертвый. Здоровенный детина, колосс, он мирно лежал, уткнувшись лицом в миску с мороженым «фруктовая бомба». Я прошел в банкетный зал. За празднично убранными столами сидело человек сто – мужчины и женщины самого разного возраста, дети – мальчики, девочки. За длинным столом в центре зала сидели жених с невестой. Молодая в белом свадебном платье; по левую руку от жениха – дородная матрона в бернском народном платье. Все эти празднично одетые, совершенно мирные люди были мертвы. Еда на тарелках не доедена – кушанья подносили гостям, должно быть, не раз. На полу лежали трупы официанток. На каждом столе стояла громадная «бернская мясная тарелка»: окорок по-деревенски, свиные ребрышки, шпиг, языковая колбаса, и гарнир – фасоль, кислая капуста, отварной картофель. Справа от невесты стул был отодвинут от стола, на полу лежал пожилой мужчина с громадной, разметавшейся по груди бородищей. В руке он держал листок – я пригляделся – со стихами. Я сел на его стул, рядом с невестой, навалил себе полную тарелку бернских деликатесов. Мясо было еще теплое.
Не очень-то решительно я вырезаю эти строки на каменных стенах туннеля: многое в моих воспоминаниях сегодня вызывает у меня сомнение. Например, то, что жара простояла еще и всю зиму, ничуть не уменьшившись, – в воспоминаниях я снова и снова вижу огромные затопленные пространства. В родной город я добирался пешком, по пустынной автотрассе. Чем ближе был город, тем безлюдней становилась местность вокруг. Автотрасса на протяжении многих километров заросла густой травой, разворотившей бетонное покрытие; иногда я шагал вдоль нескончаемой вереницы машин, сверху донизу оплетенных плющом. Однажды разглядел вроде бы самолет в небе, но он был слишком высоко, шума я не слышал. Достигнув городских предместий, я увидел развалины – разбитые торговые центры – какой в них теперь смысл? – выгоревшие дотла высотные дома. Я свернул с автострады. Передо мной в лучах заката лежал Старый город. Он, словно бы целый и невредимый, стоял на полуострове, в излучине реки. Теплое золото заката изливалось в просветах между каменными стенами. Город поразил меня своей красотой – с ней не могли сравниться даже великолепные виды Макалу и Джомолунгмы, сразу потускневшие в моих воспоминаниях. Но мосты, ведущие в мой город, были разрушены. Я вернулся на трассу, по ней, хоть и разбитой, как-нибудь переберусь через реку. Атомный гриб теперь маячил в южной стороне неба. Когда я дошел до леса, гриб превратился в гигантский, нахлобученный на вершины Альп колокол, излучающий яркий свет, от которого посветлело ночное небо. Бункеры не получили повреждений, койки застелены чистым бельем. Я подождал. Бюрки не явился. Я заснул. Утром отправился в центр города. Вместо университета – развалины, здание философского семинара сгорело, фасад с окнами обвалился, книги библиотеки спеклись, стали черными комьями шлака. Стол, за которым мы занимались, лежал, со сломанными ножками, на полу. Не пострадала только доска на стене. У доски стоял какой-то человек. Спиной ко мне, сунув руки в карманы потертой солдатской шинели. Я окликнул его:
– Привет!
Он не шевельнулся. Я позвал громче:
– Эй!
Нет, не услышал. Я подошел, тронул его за плечо. Он обернулся. Лицо, почерневшее от лучевого ожога и без всякого выражения. Взяв с доски кусок мела, он написал: «Огнестрельное в голова. Глухонемой. Я читать твои губы. Ты говорить медленно». Он повернулся ко мне. Я раздельно произнес:
– Кто… ты?
Он пожал плечами.
– Где тут служба солдатских попечителей?
Он написал на доске:
– Тибет. Война. – И посмотрел на меня.
– Сол-дат-ские по-пе-чи-тели, – медленно, по слогам повторил я. – Где они?
Он написал: «60231023», бессмыслица, я запомнил число только потому, что на офицерской службе привык заучивать всякие номера. Шестьдесят, двадцать три, десять, двадцать три. Он все смотрел на меня, скривив обожженный рот. Не понять было, то ли в улыбке, то ли злобно. Я постучал себя по лбу. Глухонемой написал: «Искать смысл» – и опять воззрился на меня. Я взял мелок, зачеркнул последние слова и написал: «Чушь», бросив на пол, раздавил мел каблуком и зашагал прочь из разрушенного университета. Возле сгоревшей студенческой столовой мне встретился какой-то плюгавый человечек. На правой щеке у него была большая черная язва. Он толкал перед собой тачку со штабелем книг, сказал, что возвращается с развалин филологического семинара, и махнул рукой в сторону целого поля руин и обломков за главным зданием. Вот, пояснил он, книги там подобрал. Я взял ту, что лежала сверху, взглянул – «Эмилия Галотти».
– Я переплетчик, – сказал плюгавый. – Но у нас и издатель есть, тоже работает. Мы теперь книжку издаем. Сто экземпляров напечатаем. Потом еще сотню. Люди снова читают. Погодите, они еще будут глотать книги! Это успех! Это бомба! – Он прямо-таки лучился от радости. – Понимаете, я не умираю. Я выжил. А на щеке – чепуха, меланома.
Я с сомнением заметил, что Лессинг, пожалуй, не массовое чтиво.
– Лессинг? Кто такой?
Я показал ему «Эмилию Галотти».
– Эта? – удивился плюгавый. – Так эти-то книги не для чтения, их сжигают. Я печатаю «Хайди». Автор – Иоганна Спири. Запомните это имя: Иоганна Спири! Это классика!
И вдруг он заподозрил неладное:
– Ты, что ли, воевал?
Я кивнул.
– Офицер? – В его голосе зазвучала угроза.
Я отрицательно помотал головой.
– А раньше?
– Раньше студентом был.
Он угрюмо покосился на свою тачку.
– Такие вот книжки читал, да?
– И такие.
– Это вы, образованные, все просрали, – окрысился плюгавый. – Вы, с вашими дерьмовыми книжонками!
Я спросил, где искать солдатских попечителей.
– Возле ратуши, – ответил он. – Наверное, ты все-таки был офицером… – И покатил дальше свою тачку.
Я вернулся на развалины университета. Все там заросло зеленью. Раньше лес подступал к северным городским окраинам, теперь же он захватил самый город. В разрушенном здании филологического семинара я подобрал обрывки «Трагической истории литературы»[33] и пару страничек какого-то предисловия, что-то про важнейшие понятия поэтики. За университетом, ниже по склону, вместо городского вокзала высились гигантские груды щебня. Все дома в Госпитальном и Рыночном переулках были заброшены, пусты, окна магазинов выбиты. Но собор еще стоял. Я прошел к главному порталу – от «Страшного суда»[34] ничего не осталось. Когда я проходил вдоль центрального нефа, за моей спиной с грохотом рухнул на булыжники водосток. На углу Крестового переулка стоял, прислонившись к стене, какой-то оборванец.
– Нравится жизнью рисковать? – ухмыльнулся он.
Я спросил, кто уничтожил «Страшный суд».
– Я, – ответил оборванец. – Ни к чему нам «Страшный суд», теперь-то.
Служба солдатских попечителей находилась рядом с городской ратушей, в здании церкви, которую я вроде бы помнил. Внутри вдоль стен лежали матрасы, на них сложенные шерстяные одеяла. Вокруг каменной купели стояли три стула, а на самой купели – тарелка с куском торта. Я заметил остатки росписи, но такой облезлой, что и не угадаешь, что было изображено. В церкви ни души. Некоторое время я прохаживался туда и сюда. Никто не появился. Я открыл дверь, боковую, неподалеку от купели. Вошел в ризницу. За столом сидела толстая старуха в никелированных очках, ела торт. На мой вопрос, здесь ли находится служба солдатского попечения, старуха, смачно чавкая, объявила:
– Солдатское попечение – это я. – И, проглотив кусок, спросила: – А ты кто?
Я назвал свой псевдоним – «Рюкхарт».
Толстуха наморщила лоб, что-то соображая:
– У папаши моего была книжка какого-то Рюкарта. Ага, «Брамс многомудрый».
– «Мудрость брахманов», автор Фридрих Рюккерт, – поправил я.
– Может, и так. – Толстуха отрезала себе новый кусок торта и провозгласила: – Морковный торт.
– Где найти коменданта города?
Прожевав, она ответила:
– Армия капитулировала. Нет больше никаких комендантов. А есть Администрация.
Вот так я впервые о ней услышал.