Он шевельнул трубу телескопа, обозревая берег к западу от Николаева и Херсона. Степь… По местному времени — конец сентября… Пожухлые серые травы, бурые пашни, по которым ползает множество крохотных жучков — не разобрать, машины или упряжки лошадей… В одном районе, меж Днестром и Бугом, вздымалась пыль, расползаясь рваными темными островками, и в эту тучу с востока и северо-запада словно впивались тонкие изломанные стрелки, похожие на неторопливо ползущих змей. Битва, догадался Саймон; конная схватка или целое сражение. Он насчитал семнадцать стрелок, прикинул, что в каждом таком отряде могло быть от пятисот до тысячи бойцов, и скривился. Война… повсюду война… и здесь, в Старом Свете, и в Новом, где неведомых гаучо будут разделывать в живодерне…
Труба телескопа двинулась вниз, к Одессе. Согласно архивным данным, здесь в двадцать первом столетии базировался украинский флот — суперновейший крейсер-тримаран «Полтава», авианосец «Крым» с истребителями-стратопланами, торпедоносцы на воздушной подушке, минные заградители, десантные корабли… Но теперь меж серой степью и синим морем тянулось овальное черное пятно выжженной земли, отливавшее стеклянистым блеском, — в тех местах, где не было кратеров. Этих воронок насчитывалось семь, и казались они непохожими на огромные пропасти с вертикальными стенами, какие оставлял трансгрессор. Эти были помельче, с кольцевым валом по краю, сходившиеся на конус — следы давних взрывов, возможно — ядерных, но не слишком мощных. Кое-где, вплавленные в почву, торчали груды бетонных плит, балок и камней, Саймон припомнил отрывки из передачи: «…перший козацький регимент… слетати до руин Одесы з витром… немаэ ничого…»
Немаэ ничого… А чо искати?
Он нахмурился, соображая, что валы над кратерами вроде бы выше с северо-западной стороны — значит, стреляли с моря. Откуда? С кораблей или с Кавказских гор? И куда подевались стрелки?
«Пальмира» уже торила путь над горами Кухруд, картины перед взором Саймона расплывались и тускнели, скрытые надвигавшейся ночью и полупрозрачным занавесом атмосферы. Где-то здесь он должен спуститься, если решит обследовать причерноморский регион… Спуститься, пересечь Кавказ, минуя пропасти на месте городов, добраться до Кубани, Азовского моря и Крыма… Трехтысячекилометровый путь, без транспорта, без лошади, без пищи, зато с приличным грузом — один маяк тянул на двадцать килограммов… Сомнительное предприятие! Тем более что Украина — вернее, то, что от нее осталось, — являлась, как считал Саймон, не лучшим местом для контакта.
Равным образом его не соблазняли сибирские просторы. Кто бы ни таился там, в бескрайних степях и безбрежных лесах, он будет представлять угрозу — или, во всяком случае, лишнюю сложность. Саймон, потомок русских и англосаксов, не мог надеть личину азиата; белокожий, рослый, светловолосый, он был бы заметен, как гвоздь, торчащий в доске. Существовала еще языковая проблема: русский и английский были ему родными, испанский, португальский, украинский и арабский он знал в совершенстве, мог объясниться на французском, немецком и итальянском, однако татарский — тем более бурятский или монгольский — не изучал. В его резерве еще оставался тайятский, но вряд ли язык четырехруких аборигенов Тайяхата мог пригодиться в Сибири или байкальских степях. К тому же, в свете нынешней ситуации, гигантские территории за Уралом являлись абсолютно бесперспективными. Все ракетные базы России, все, что находилось на юге и севере, на западе и востоке, в Монголии и Казахстане, в Приморье и на Курильских островах — словом, все смертоносные игрушки были разобраны и уничтожены, а ценное оборудование перебазировано в Новый Мир, на планету, которую Россия делила с теми же Монголией и Казахстаном, с Индией, Балтией, Эфиопией и десятком других государств. Ergo[4], то, что осталось здесь, не представляло для Саймона никакого интереса.
«Пальмира» пересекла линию терминатора, и сейчас он мчался над мрачным пространством — быть может, над кратерами Ташкента и Бишкека, медленно поглощаемых песками, или над чудовищным Новосибирским разломом, затопленным обскими водами. «Пальмира» свершала один оборот за восемь часов, и, значит, часа через три Саймон увидит зарю над океаном, меж Новой Зеландией и Антарктидой; еще полчаса, и он пронесется над Андами, где-то в районе озера Вьедма…
«Ведьмино озеро», — подумал он на русском, невольно улыбнулся и, покинув смотровую палубу, зашагал в командный отсек, соображая, где бы лучше произвести десантирование. Если не в Закавказье, не в Средней Азии и не в Сибири, то лишь в Америке — ибо Сахара, как и Нубийская пустыня, безлюдна и совершенно непривлекательна. Однако Южноамериканский материк, откуда шли передачи на русском, был территорией немалой, и тут существовали варианты — от мыса Горн до плоскогорий Каатинги. Десантный скафандр обеспечивал мягкое приземление с любой высоты до трехсот километров, но, разумеется, не заменял ни вертолета, ни боевой капсулы. Погасить скорость, доставить хрупкий груз боеспособным и живым — вот что являлось главной его задачей; он не предназначался для горизонтальных перемещений и, лишенный топлива, был абсолютно бесполезен.
Саймон не стал включать компьютер — задачка элементарная, и вычислительный модуль в его браслете справился с ней за пару секунд. Он спустится вниз по нисходящей параболе; покинув станцию на пятидесятом градусе широты, окажется где-то в бывшем Уругвае, чуть северней Ла-Платы — она разливалась широко, поглотив два кратера на месте Монтевидео и Буэнос-Айреса. Если отправиться в путь с сороковой параллели, он попадет к заливу — большой серповидной бухте, лежавшей там, где возносились когда-то небоскребы Рио и Сан-Паулу. На берегу есть город, новый город, довольно большой… и район вокруг весьма оживленный… Саймон раздумывал. Пожалуй, лучше уругвайский вариант: тихое место, пустынная степь с холмами и рощами да сотня поселений, деревушки и городки, а меж ними — по тридцать-сорок километров. Не совсем безлюдье, но и под локоть не толкнут… прекрасные возможности для адаптации…
Он занес свои соображения в браслет. Широкое кольцо из десяти сегментов являлось многофункциональным приспособлением, где содержался не только компьютерный модуль, но и другие полезные вещи — гипнозер, погружавший в беспробудный сон, миниатюрный голопроектор и дешифратор. Сделав запись, он стал облачаться: надел скафандр и прозрачный шлем с кольцом воздушного регенератора, проверил поглотители тепла, тормозные движки, ранец и пояс с оружием. В ранце хранились запасные обоймы, контейнер с гранатами, тубы с пищей, фляга и Шнур Доблести — в прочном кожаном мешочке, расшитом тайятским жемчугом. На самом дне лежал тяжелый пупырчатый сфероид из синеватого металла — драгоценный маяк, который Саймону полагалось спрятать в надежном месте, а коль такого не окажется, таскать с собой. Он положил ладонь на холодную поверхность сферы, нащупал пальцами пять почти незаметных углублений, нажал… В ответ подушечки пальцев кольнуло; теперь маяк был активирован, и оставалось самое простое: выжить и вернуться. Такой инструкцией начальство снабдило Саймона, причем Уокер напирал на «выжить», а Леди Дот — на то, чтобы вернуться. Она считалась дамой безжалостной и крутой, как и положено шефу Учебного Центра, и Саймон полагал, что труп агента в приемной камере был бы для нее вполне удовлетворительным результатом.
Он забросил ранец на спину, прислушался к тихим щелчкам магнитных креплений и вышел в коридор, к служебному шлюзу. Двигался Саймон, широко расставляя ноги и подпрыгивая; идти нормально мешали слабое тяготение и цилиндры тормозных движков, закрепленные у голеней. Шлюзовой отсек, тесный, темный и невысокий, был заранее наполнен воздухом. Саймон протиснулся в черную дыру люка, задраил его, бормоча сквозь зубы проклятия на тайятском, нашарил запор выходной диафрагмы, ткнул пальцем в нужную кнопку и повернул рычаг. Тьма стояла кромешная; казалось, ничего не происходит, но вдруг он заметил, как темнота будто бы сделалась глубже и на фоне ее засияли звезды — четыре звезды, две синие, алая и голубая. Саймон решил, что это доброе предзнаменование. У народа тайят число четыре считалось счастливым, и, желая удачи, они говорили: да пребудут с тобой Четыре алых камня, Четыре яркие звезды и Четыре прохладных потока. Звезды уже имелись в наличии, потоки Саймон мог отыскать на Земле, а вот с камнями получалась неувязка. Найдется ли хоть один? Такой, который можно метнуть, надеясь, что он озарит лунный кратер алой вспышкой взрыва?
Сильно оттолкнувшись, Саймон ринулся в черную пустоту, одновременно включив блок пространственной ориентации. Его тряхнуло — раз, другой; двигатели плюнули огнем, гася орбитальную скорость. Теперь «Пальмира» удалялась, будто летела к самому Солнцу, сиявшему в черной бездне у него за спиной, а прямо под ним круглился огромный белесоватый шар, таинственный и незнакомый, и все-таки чем-то похожий на Тайяхат и Колумбию и на другие миры, доступные людям. Этот был пока что закрыт, но посланец небес уже явился — серый ангел с ключом, подходящим к любой двери.
«Теперь бы только до нее добраться…» — мелькнула мысль.
Падая на Землю, будто снаряд из пращи Горьких Камней, паря в стратосфере и пронизывая облака, он размышлял о своем задании. Как уже говорилось, задание было простым — выжить и вернуться, но эти два слова подразумевали очень многое не сказанное и не написанное в полученной директиве, однако понятное и как бы разумевшееся само собой. «Выжить» означало, что ему предстоит разобраться в ситуации, выяснить, в чьих руках власть и как эту власть используют; вероятно, приобщиться к ней, поскольку лишь с вершин власти, явной или тайной, можно управлять событиями, направляя их к пользе порученного дела. «Вернуться» являлось столь же емким понятием; чтобы вернуться, он должен был уничтожить передатчик помех, открыть доступ на Землю для Транспортной Службы и не расставаться с маяком. Лишь тогда устье Пандуса раскроется перед ним — покатый склон, подсвеченный багровым, тоннель мгновенного перемещения в пространстве… Он сделает шаг — здесь, на Земле, а второй — уже по каменным плитам Колумбийской станции, запрятанной под холмами в окрестностях Грин Ривер… Он возвратится! В привычный мир, в знакомый век, двадцать четвертый от рождества Христова, в свою эпоху, когда человечество расселилось среди звезд…
Выжить и вернуться!.. Так приказали те, кто его послал, но у Ричарда Саймона была и своя задача, которую он формулировал столь же лаконично: карать и защищать! В определенном смысле она вытекала из Поучений Чочинги, ибо они гласили, что тайятский воин бьется за славу и честь, а высшей честью для человека-воина было спасти безвинных и покарать обидчиков. Инстинкт подсказывал Саймону, что на Земле он найдет и тех, и других.
Его скафандр нагрелся, внешняя оболочка засветилась вишневым, потом — закатным багрянцем и, наконец, полыхнула красными отблесками зари. Но он не почувствовал жара; одетый в непроницаемый кокон, объятый огнем, он мчался вниз, к Земле, как выпущенный из пращи снаряд.
Искать, карать и защищать!
Эдну Хелли, шефа Учебного Центра, называли Леди Дот[5]. Конечно, за глаза; никто не знал, было ли это прозвище официальным, зарегистрированным в кадровых файлах ЦРУ, или творчеством курсантов и коллег — и, в силу последнего обстоятельства, являлось оскорбительной фамильярностью. Фамильярничать же с Эдной Хелли — опасное занятие. Точки, расставленные ею, попахивали свинцом. В тридцать пять она считалась лучшим агентом-ликвидатором ЦРУ, да и в нынешние пятьдесят былой сноровки не растеряла. Дейв Уокер ее уважал. Работать с ней было почетно и небезвыгодно, и эта работа сулила определенные перспективы — к примеру, он мог перескочить из инструкторов УЦ в руководящий персонал. Стать главой отдела или шеф-резидентом на одной из престижных планет, на Монако или на Мирафлорес… А лучше всего на Южных Морях, в чарующем полинезийском мире, где девушки прелестны и смуглы, мужчины — щедры и дружелюбны и где не происходит ровным счетом ничего криминального.
«Долго бы я там не продержался», — решил Уокер, ухмыляясь. Ухмылка его была кривоватой, поскольку давний шрам на подбородке оттягивал нижнюю губу. Зато зубы выглядели великолепно — белые и ровные, как у лихого ковбоя с рекламы «Вас ждет Техас». Эти зубы стоили Уокеру месячного жалованья.
— Вас что-то развеселило, инструктор? — Глаза Эдны Хелли вдруг превратились в два серых стальных буравчика, и Дейв Уокер поспешил придать лицу выражение суровой сдержанности. Впрочем, с определенным оттенком торжества: операция разворачивалась по плану, и он принес добрые вести.
— Никак нет, мэм. Прошу прощения, мэм. Я только подумал…
— В этом кабинете думаю я, — промолвила Леди Дот. — Вы — докладываете. Быстро, сжато и без дурацких ухмылок.
— Слушаюсь, мэм. Докладываю: он активировал маяк. — Инструктор покосился на часы и уточнил: — Сорок две минуты двадцать секунд тому назад.
— На пятый день… — Эдна Хелли с неодобрением поджала сухие губы. — Раньше он действовал быстрее.
— Обстановка, должно быть, сложная. Все-таки Старая Земля, мэм… — заметил Уокер и, выдержав паузу, добавил: — Нам повезло, что сохранился этот спутник. Я имею в виду «Пальмиру», мэм… И вдвое больше повезло, что парни из Транспортной Службы смогли до нее дотянуться. Орбитальный спутник — прекрасная возможность для рекогносцировки. Вероятно, этим он и занимался.
— На протяжении четырех суток? Полагаю, хватило бы восьми часов, чтобы засечь передатчики. Кажется, таков период обращения «Пальмиры»?
Дождавшись кивка Уокера, Леди Дот повернулась к окну, задумчиво хмуря брови. За широким окном ее кабинета небесная синь сливалась с изумрудной океанской поверхностью; в небе мельтешили чайки, а под ними птичьей стаей, подняв вверх белоснежные крылья, скользили легкие парусные суденышки. Грин Ривер, вблизи которого находилась штаб-квартира Центрального Разведуправления, был уютным университетским городком и славился прекрасной погодой — купались здесь триста дней в году. Впрочем, на Колумбии всюду отменный климат. В Египте, Израиле, ЮАР и Мексике чуть жарковато, в Канаде — холодновато, но остальные страны, включая некогда туманный Альбион, наслаждались ровным теплом и ярким солнцем. Здесь, не в пример Старой Земле, не было разрушительных ураганов, цунами, землятрясений и прочих катаклизмов, как социальных, так и природных. Колумбия, наряду с Россией, Европой, Китаем и Южмерикой, являлась гарантом стабильности Разъединенных Миров и надежной опорой ООН.
Эдна Хелли отвела взгляд от чарующей океанской панорамы. Задумчивость исчезла из ее глаз; теперь они смотрели пронзительно и остро, напоминая дульный срез «амиго», ее излюбленного оружия.
— Четверо суток… — медленно протянула она. — Четверо суток наш лучший агент провел на спутнике и лишь затем решился десантироваться… Нет, Уокер, я полагаю, он занимался не только рекогносцировкой, чем-то еще… И, вероятно, появились осложнения, что-то не учтенное первоначальным планом… Может, пошлем ему в помощь всю группу? Ходжаева и Божко? Как вы думаете, Дейв?
Уокер вытянулся в струнку перед огромным столом; зрачки его сделались оловянными.
— Думать — ваша прерогатива, мэм! Я только докладываю.
— В этом кабинете, — подчеркнула Леди Дот, скривив тонкие губы в улыбке. — Но мы можем спуститься в Первую Совещательную, чтобы не было повода для ваших техасских шуточек.
— Повод для техасских шуточек всегда найдется, — пробормотал Уокер. — Я думаю, мэм, если вы позволите мне думать, что помощь ему не помешает. Но не Ходжаев и не Божко. Саймон — сугубый индивидуалист, из тех людей, которым не нужны советы и соратники. Ему удобнее работать в одиночку или с очень преданным партнером, который ест, спит, подчиняется и молчит.
Пару минут Эдна Хелли переваривала это замечание, потом ее брови медленно поползли вверх.
— Есть подобная кандидатура, Дейв? Что-то уникальное?
— Да, мэм, сплошная уникальность. Пять метров длины, изумрудная чешуя, абсолютная преданность и во-от такая пасть!
Дейв Уокер разинул рот пошире и расхохотался.
ГЛАВА 2
Приземлился Саймон благополучно — в безлюдной холмистой саванне, пересеченной оврагами и мелкими ручьями. На склонах холмов зеленели редкие деревья — какая-то разновидность акации с гроздьями белых цветов и пабуки, точно такие же, как в колумбийских умеренных широтах. Овраги заросли по краю колючими кактусами, а ниже — непроходимым кустарником; его узловатые ветви скрещивались и переплетались, словно каждый куст стремился сжать соседей в отчаянных объятиях. Прикинув, что с укрытием проблем не будет, Саймон стащил скафандр и сунул его в шлем вместе с цилиндрами движков, переключив их на самоликвидацию. Раздался негромкий хлопок, блеснуло пламя, и теплый ветер взметнул серую пыль.
Развеял ее над землей — над Старой Землей! Закружил, повлек к востоку и западу, северу и югу, бросил на скалы, схоронил в лесах, просыпал над морем, оставил темный след в саванне, донес до селений и городов…
Саймон замер на несколько долгих мгновений, пытаясь осознать, что он — на Земле. На Земле, которая была колыбелью его далеких предков, их единственным домом на протяжении тысяч лет; скудным домом, неуютным и небогатым, если вспомнить о сокровищах звезд, скорей лачугой, чем дворцом. Но в этой лачуге обитали его пращуры — те, что жили под Смоленском, на берегах земного Днепра, и те, что, переплыв океан, добрались до большого соленого озера в горах Юты и осели там, назвав себя мормонами. И хоть обе эти точки земного глобуса были далеки от Уругвая и даже, в определенном смысле, не существовали на нынешней Земле, Ричард Саймон ощутил, как душу его охватывает трепет. Он, сын Елены Стаховой и Филипа Саймона, имел двойные корни в этом мире, в Старом и Новом Свете; он, потомок двух величайших народов Земли, был связан с нею двойной цепью. И внезапно он осознал, что эта цепь такая же прочная, как соединявшая его с Тайяхатом, где жили и умерли пятнадцать поколений его предков.
Вздохнув, он взвалил на плечи ранец и огляделся. Солнце стояло почти в зените — полдень миновал, и время двигалось к двум часам. Было жарко; пахло цветущей акацией, свежей травой и листьями, Саймон вспомнил, что сентябрь в этих краях — первый месяц весны. С юга задувал ветерок и нес другие запахи, соленые, терпкие, морские — до залива, поглотившего прежнюю Ла-Плату, насчитывалось не больше десяти-двенадцати лиг. Кажется, там был город. Небольшой городишко тысяч на пять жителей… и еще один — на севере, километрах в семидесяти от побережья… Их соединяла дорога, которую он разглядел с высоты — почти безлюдный тракт, узкий и пыльный, петлявший среди холмов, с двумя или тремя мостами, переброшенными через самые крупные речки. Прикинув, что дорога проходит где-то совсем рядом, на западе, Саймон втянул ноздрями жаркий влажный воздух и направился к ближайшему холму.
Деревья тут росли не густо, и временами среди них попадались высокие конические сооружения, в которых он признал термитники. Одни были заброшены и мертвы, вокруг других роились насекомые, мириады крохотных существ, покрывавших землю живым ковром. Саймон старался держаться от них подальше, но, обнаружив пустой конус с рваными проломами в боку, приблизился и заглянул внутрь. Дно термитника усеивали человеческие кости — посеревшие, высохшие, старые; в их груде скалил зубы череп и торчали перекрученные проволочные мотки. Проволока была толщиною в палец, свитая из нескольких жил и тоже серая — вероятно, из алюминия. Нахмурившись, Саймон покачал головой, обошел термитник и полез по склону холма.
Он еще не достиг вершины, петляя между пабуками и тонкими стволами акаций, когда услышал чьи-то вопли. Кричали неразборчиво, в несколько голосов; в одних слышался ужас и смертная мука, другие звенели яростью и торжеством. Раздался выстрел, за ним — протяжный стон раненого животного, лошади или мула; еще два выстрела, звон клинков и жуткий хрип, какой издает человек с перерезанным горлом.
Когда Саймон, перешедший на быстрый бесшумный бег, добрался до гребня холма, все было кончено. Холм круто обрывался вниз; у его подножия, огибая овраг, извивалась дорога, и там, в пыли, лежал ничком человек в темном длинном балахоне, а рядом топтался, натягивая повод, серый мул. Другой путник, в подобном же одеянии, скорчился дальше, шагах в пятидесяти, у самого оврага; его мула пристрелили, но всадник, видимо, успел соскочить и выхватить длинный нож. Он так и упал с этим ножом, пробитый пулями, — колени поджаты, рука вытянута вперед, словно и в смерти ему хотелось поразить убийцу.
Убийц было трое. Один, коренастый, в пестром плаще, заправленном под ремень, стоял у обочины, придерживая лошадей, другой склонился над мертвым мулом, шаря в седельных сумках, третий носком сапога перевернул труп в балахоне и что-то сдернул с шеи — как показалось Саймону, большой серебряный крест. Человек сунул его за пазуху, повернулся к державшему лошадей и отпустил какую-то шутку. Они расхохотались; потом тот, что взял крест, рявкнул:
— Эй, Утюг! Чего копаешься, сучара?
Чистейший русский, отметил Саймон, доставая нож и скользя от ствола к стволу, от куста к кусту. Человек, которого назвали Утюгом, выпрямился, прижимая к груди объемистые кожаные сумки, раскрыл рот, но ничего не успел сказать — нож, сверкнув в воздухе, вонзился ему в горло. Затем резкие хриплые звуки донеслись из зарослей — тайятский боевой клич, каким воин, убивший врага, отмечает победу.
Коренастый, державший коней, отпрянул:
— Гаучо, Хрящ! Делаем ноги!
Грабивший труп не промедлил ни мгновенья: рванул повод из мертвой руки, ринулся на обочину, таща за собою мула, взлетел на лошадь и ударил ее каблуками. В его повадке ощущалось что-то волчье, немалый опыт битого койота, который знает, когда кусать, когда рычать, когда бежать. «Похоже, на гаучо здесь не рычат», — думал Саймон, выбираясь на дорогу и поглядывая на всадников и конские крупы, мелькавшие среди высоких трав.
Он наклонился над мертвецом, лежавшим теперь на спине. Мужчина лет сорока, смуглокожий, с полными губами, черный волос в мелких колечках… Мулат? Скорее всего мулат, и наверняка — священник: темный балахон оказался рясой, из-под которой торчали стоптанные сапоги. Саймон похлопал по одеянию, проверил за пазухой и в голенищах: в одном был спрятан короткий нож, в другом — бамбуковый пенальчик с вложенным внутрь свитком. Он вытряхнул его и развернул, машинально отметив, что писано чернилами, на плотной сероватой бумаге, на русском языке.
МАНДАТ СВЯТЕЙШЕГО СИНОДА
— гласила надпись сверху, а под ней сообщалось, что отец Леон-Леонид Домингес и брат Рикардо-Поликарп Горшков направляются из Рио-де-Новембе в приход Дурас, что в Юго-Восточной Пустоши Уругвайского Протектората, дабы служить в его церквах и храмах во славу Бога Отца, Бога Сына и Святого Духа, исповедовать и отпевать, крестить и венчать, накладывать епитимьи и свершать всякое иное священнодейство в соответствии с Господней Волей, просьбами прихожан и саном означенных выше Леона-Леонида Домингеса и Рикардо-Поликарпа Горшкова — и да помогут им Заступники наши Иисус Христос и Дева Мария, а также власти предержащие. Подпись, печать и приметы обоих. Против Домингеса стояло: имеет жену и двух отпрысков, лет — 43, кожей смугл, волосом черен, невысок, телом обилен, слева под мышкой — большое родимое пятно; Горшков же, как гласил мандат, был тридцатилетним, холостым, высоким, светловолосым и светлокожим, без особых отметин. Решив, что это описание ему подходит, Саймон направился ко второй жертве.
Рикардо-Поликарп и в самом деле был высок, но худощав и тощ — цыплячья грудь и плечи, как у пятнадцатилетнего подростка. Однако, несмотря на субтильную конституцию, был он храбрецом, так как пробовал защититься — его длинный нож при ближайшем рассмотрении оказался отлично заточенным мачете. Его убили ударом в горло; ряса на груди пропиталась кровью, и еще одна рана, огнестрельная, была в правом боку.
Саймон перекрестил мертвеца, пробормотал заупокойную молитву — из тех, какие слышал в детстве в одной из смоленских церквей; потом спустился в овраг, отрыл с помощью мачете могилу и схоронил в ней Рикардо-Поликарпа. На шее погибшего висели два креста: большой, вырезанный из твердого темного дерева, Саймон воткнул в рыхлую землю, маленький нательный, оставил себе. Пробормотал: «Прощай, тезка…» — и вылез обратно на дорогу.
Они и в самом деле являлись тезками — если не по второму имени Горшкова, так по первому. И цветом волос и глаз были схожи; правда, у мертвеца зрачки казались уже не синими, а мутно-голубыми.
Такими же были глаза у мертвого бандита. Физиономия его в самом деле выглядела так, будто по ней прошлись утюгом, но расплющенный нос и отсутствие бровей не скрывали расовой принадлежности: белый, без всяких признаков цветной крови и, несомненно, славянин. Огнестрельного оружия у него не оказалось — только мачете, подлинней и пошире, чем у погибшего брата Рикардо.
Обыскав Утюга, Саймон взялся за седельные сумки. В них хранились книги — Библия, Евангелие и требник; еще там были две смены белья, просторная ряса, рубаха, штаны и парадное церковное облачение, завернутое в чистый холст. В одной, на самом дне, лежал тяжелый кожаный мешочек, и, раскрыв его, Саймон обнаружил монеты. Сорок блестящих серебряных монет неплохой чеканки; на аверсе стояли крупная цифра «1», слово «песо» и год — 2393; на реверсе был изображен двуглавый орел, а вокруг орла шла надпись: «ФРБ — Федеративная Республика Бразилия».
Пожалуй, эти монеты изумили Саймона больше всего. Не потому, что был на них отчеканен древний российский герб, и даже не потому, что двуглавая хищная птица соседствовала со словами «песо» и «Бразилия» — это еще он мог осмыслить и понять. Но монета сама по себе являлась удивительным артефактом, столь же древним, как рыцарские доспехи или бритва, которой некогда скребли щетину на щеках и подбородке. Нигде, ни на одной планете Разъединенных Миров, не выпускалось металлических монет — только банкноты, а большей частью кредитные диски и кодовые ключи, дававшие доступ к лицевым счетам. Так что Саймон впервые за свои двадцать восемь лет держал в руках монету; и, несмотря на блеск и четкость надписей, она казалась ему такой же архаичной, как виденные в музеях американские даймы, британские фунты и русские рубли.
Выпятив нижнюю губу, он подергал ее пальцами — детская привычка, оставшаяся со смоленских времен; потом бросил монетку в мешок, припоминая, что это кожаное вместилище вроде бы называют кошельком. Он был доволен, так как, едва успев приземлиться, обрел права гражданства в ФРБ. У него имелись мандат, фамилия, имя и даже назначение — служить во славу Бога Отца, Сына и Святого Духа; он успел обзавестись деньгами, одеждой и кое-какой биографией — за счет почивших в бозе брата Рикардо и Утюга. Священник был достойным человеком, и смерть его не радовала Саймона, но, как говаривал Чочинга, отрезанный палец на место не пришьешь. Брат Рикардо-Поликарп Горшков ушел в Погребальные Пещеры, и Ричард Саймон мог занять свободную вакансию.
Он стащил свой серый комбинезон и нательное белье и облачился в одежду брата Рикардо, сунув в карман кошелек. Рубаха была маловата, но штаны пришлись впору, да и просторная ряса тоже; кобура с «рейнджером» и нож были под ней совсем незаметны. Обувь Саймон менять не стал, только присыпал свои башмаки пылью — если не приглядываться, они не слишком отличались от сапог. Потом он занялся сумками: сложил в них все имущество из ранца, бросил поверх белье, комбинезон и книги, а ранец зашвырнул в овраг; поразмыслив, снял с запястья браслет, с пояса — кобуру и тоже сунул их в сумку.
Едва он успел покончить со всеми этими делами, как на дороге возникло пыльное облачко. Оно приближалось с севера, со стороны ближайшего городка, и вскоре Саймон разглядел небольшой фургон, который тащила пара мулов, и возницу, хлеставшего их кнутом. Подняв мачете покойного Рикардо, он ткнул Утюга в шею, затем бросил оружие, шагнул к трупу отца Домингеса, опустился на колени, сложил руки у груди, понурил голову и принял удрученный вид. Таким его и застал возница — рыжий плечистый парень с россыпью веснушек на щеках и здоровенным синяком под глазом. Чем-то он напомнил Саймону Дейва Уокера — то ли огненной мастью и веснушками, то ли своей лукавой рожей.
Не обращая внимания на парня, он продолжал творить свою безмолвную молитву. Пекло жаркое солнце, мулы шумно отфыркивались и поводили боками, возница, преклонив колени напротив Саймона, вздыхал и часто крестился. Наконец, выждав приличное время, он произнес:
— Стреляли…
— Это верно, — откликнулся Саймон, перекрестил отца Домингеса и встал.
— Вот несчастье-то… беда… — протянул парень. — Гниды огибаловские, тапирьи отморозки… Ведь платим же, платим, по сотне песюков со двора… И отморозкам платим, и Хайму-кровососу, и Гришке-живодеру, и Хорху с его крокодавами, а толку — ни хрена! Вот батюшку пришили… А ведь обещались двоих прислать… — Рыжий перевел взгляд на Саймона. — Как же теперича, отец мой, мы тебя с кибуцниками разделим? Стенка на стенку пойдем, как из-за пастбищ? Или церкву у них спалим?
Саймон молчал, осмысливая новую информацию. Кое-какие имена были ему знакомы — к примеру, Хайма-кровосос являлся, вероятно, доном Хайме-Яковом, главой Финансового департамента, а Гришка-живодер — не иначе как доном Грегорио-Григорием, заведовавшим Общественным здоровьем. Но огибаловские гниды, крокодавы и кибуцники не вызывали знакомых ассоциаций. Ясно было лишь одно: ко всем этим личностям рыжий возница любви и почтения не питал.
Наставив на него палец, Саймон поинтересовался:
— Ты кто таков? И откуда?
— Павел-Пабло, а по-простому, по-нашему, — Пашка Проказа, отец мой. Ты не сумневайся, ничем таким я не болен, а Проказа — оттого, что проказлив… — Зеленые глазки лукаво сощурились. — Проказлив бываю во хмелю… Я, батюшка, сам-то семибратовский. Давеча гонец к нам прискочил, из Дуры — мол, ждите двух попов, для вас и для кибуцников, и будут те попы в городке на двадцать шестой сентябрьский день… А может, на двадцать седьмой, но будут наверняка. Мол, приласкай лешак дубиной, ежели не так! Вот наш паханито, староста дядька Иван, меня и послал навстречь… чтоб, значитца, лучшего попа к себе от кибуцников перенять. Я в Дуру приехал, встал у корчмы и жду. День жду, другой, а на третий огибаловские прискакали, выспросили, чего жду, и подвесили мне фонарь, — тут Проказа огладил синяк под глазом, — чтоб попов вернее высмотреть, ежели ночью пожалуют. Ну, я без обид, сам понимаешь, отец мой, их — четверо, я — один, у меня — старый винтарь, у них — карабины… В общем, утерся, плюнул и поехал. Думаю, встречу святых отцов по дороге… Вот и встретил!
— Отцом меня не зови, — сказал Саймон, размышляя над нехитрой Пашкиной историей. — Отец Домингес — вот он, мертвый лежит. А я — брат Рикардо… Рикардо-Поликарп Горшков из Рио-де-Новембе.
— Из столицы, значитца… ученый человек… — Проказа покивал с уважением. — Как же ты, святой брат, от огибаловских отбился? Они ж изверги лютые! Родную мать не пощадят!
У Саймона было уже заготовлено объяснение.
— Остановились мы, и я в кусты пошел… по нужде, понимаешь? Тут они втроем и налетели; двое — к отцу Домингесу, а третий — ко мне. Мула прикончил, а я его положил. Но к батюшке на помощь не успел. Убили его… И дали деру, когда я вылез из кустов. Вроде как перепугались…
— Ну! — восхитился Проказа, оглядывая могучую фигуру Саймона. — Ну, даешь, святой брат! Видать, до рясы в бандерах ходил? В бойцах? А может, в стрелках либо отстрельщиках?
— Ходил, — согласился Саймон, решив, что причастность к отстрельщикам авторитета ему не убавит. Кажется, в этом странном краю, в уругвайской саванне, где жили мулаты и русские — а может, и кто-то еще, — бойцы и стрелки ценились не меньше попов. Пока он размышлял над этим обстоятельством, Пашка направился к оврагу, к мертвому мулу и бандиту. Присмотревшись, рыжий хлопнул себя руками по бокам.
— А я ведь этого знаю! Знаю, чтоб мне в Разлом попасть! Огибаловский, точно! Из бригады Хряща! К нам за данью ездил, блин тапирий! И в корчме скалился, когда мне фонарь подвесили! Ловко ты, брат Рикардо, башку ему отчекрыжил…
— Бог помог, — пробормотал Саймон, взял на руки тело отца Домингеса, положил в повозку, на сено, а рядом пристроил свои сумки.
Пашка к тому времени вернулся с седлом и упряжью мула и с двумя окровавленными мачете, обтер клинки сухой травой и тоже бросил в фургон, ворча, что не стоит добру пропадать — ножики, мол, неплохие, да и седло потянет на пару песюков. Затем он вежливо поддержал Саймона под локоть, когда тот забирался на сиденье, сел сам, развернул упряжку, и они покатили на север, по дороге в городок со странным названием Дура.
Рыжий был человеком разговорчивым, тянуть его клещами за язык не приходилось, и Саймон, покачиваясь на жестком сиденье, припомнил слова Наставника: сев на скакуна удачи, не шпорь его, зато гляди, как бы не свалиться. Дела и впрямь разворачивались удачно: похоже, Четыре звезды, затмившись в ярком солнечном свете, не позабыли о нем и продолжали слать свои дары. К примеру, этого рыжего парня, болтливого, как попугай…
Вскоре Саймон обогатился массой сведений. Теперь он знал, что городок на побережье, из коего ведет дорога в Дуру, именуется Сан-Филипом; что весь этот край, от Ла-Платы на юге и до Негритянской реки на севере, зовется Юго-Восточной Пустошью, ибо тут и правда пустовато: бандиты, коровы, тапиры, заменяющие свиней, да полсотни деревень на четырех тысячах квадратных лиг — может, и на пяти, поскольку никто эти земли не считал, не мерил; что Пустошь является частью Уругвайского Протектората, и что столица его, Харбоха, лежит на северо-западе, у реки Параши (так Проказа называл Парану), и там есть «железка» — иными словами, рельсовый путь, которым возят шерсть, серебро, руду и мясо: мясо, тапирье и говяжье, из Пустоши, серебро — из аргентинских краев, что простираются за Ла-Платой и городком Буэнос-Одес-де-Трокадера, а шерсть и руду, само собой, с предгорий. Еще он узнал, что люди в Пустоши скромные и незлобивые, гуртовщики да скотоводы-ранчеро, платят исправно «белое» властям и «черное» — дону Хорхе, пьют умеренно, не буянят — разве только по праздникам; и что текла бы их жизнь тихо-мирно, если б не кибуцники и отморозки. Кибуцники, как выяснил Саймон, были пришельцами из городов, то ли сосланными в Пустошь, то ли переселившимися добровольно; им отводили участки на орошаемых землях и поговаривали, что вскоре воду станут делить — а летом с водой в этих краях всегда проблемы. Что же касается отморозков, то они определенно были изгнанниками — но не из тех, какие готовы выращивать скот или копаться в навозе. Местные с ними как-то справлялись, но года четыре назад явился из Рио дон Огибалов, бывший «плащ» либо «штык», и взял отморозков под крепкую руку. Теперь все ранчеро платили дань — не только «белый» и «черный» налоги (в чем их разница, Саймон понять не сумел), но также «особый огибаловский». Что, впрочем, от грабежей и насилий не спасало, только звались они не грабежами, а экспроприациями. Видно, дон Огибалов был человеком образованным.
На вопрос, куда же смотрят власти, рыжий заметил, что смотрят они за Парашку-реку, где гуляют в пампасах вольные гаучо. А как не смотреть? За Харбохой «железка» идет к горам и к Санта-Севаста-ду-Форталезе, что в Чили, за горами; река там широкая, не переплюнешь, а мост один — древний мост, но крепкий, четыреста лет стоит, теперь такие строить не умеют. Захватят гаучо мост, не будет в Рио, Херсусе и Дона-Пуэрто ни шерсти, ни руды. Шерсть, она ведь тоже с гор, от лам, а с Пустоши шерсть не возьмешь, ламы тут дохнут — от жары, поноса и общей слабости. Так что властям на Пустошь плевать, у ней заботы поважнее: мост, Харбоха и гаучо. Особенно гаучо. За голову полсотни монет дают, на трех лошаков хватит!
Саймон хотел полюбопытствовать насчет врагов народа из Харбохи, растерзанных возмущенными жителями, а заодно и о том, гуляют ли гаучо лишь за Параной или и в Пустошь заглядывают, но колеса фургона уже грохотали по деревянному мосту, за коим возвышались первые городские строения. Над мостом была арка с надписью: «Добро пожаловать в Дурас», и под ней Проказа натянул поводья и остановил фургон.
— Ты, брат Рикардо, ряску не снимешь? Одежонка-то заметная… Вдруг огибаловские в корчме сидят? А нам мимо ехать…
Саймон молча стянул рясу, оставшись в распахнутой на груди рубахе. У шеи она не сходилась, так как шея у него была мощной, под стать плечам, и рубаха покойного священиика уже трещала под мышками.
Рыжий, наклонившись, шарил под сиденьем и чертыхался вполголоса. Наконец он извлек огромное ружье и патронташ, пересчитал патроны и с лязгом передернул затвор. Блик света попал в глаза Саймону, он сощурился, покосился на оружие и вдруг почувствовал, как у него холодеет под сердцем. Это была реликвия, музейный экспонат, но вполне ухоженный, надраенный до блеска и готовый к бою. Массивный вороненый ствол, рукоять затвора с шариком на конце, приклад, отполированный прикосновением ладоней… Трехлинейка… Винтовка Мосина, двадцатый век… Точнее, самое его начало…
— Откуда? — произнес Саймон, с невольным трепетом погладив нагретый солнцем ствол.
— Хороший винтарь… Такого в городе не встретишь, разве что в наших краях. Конечное дело, не карабин, но хоть стар, да верен, — откликнулся Пашка-Пабло и пояснил: — От дядьки Ивана, от паханито нашего. Он дал. У нас в Семибратовке четыре таких винтаря. Пули сами льем, а вот порох…
— Погоди. — Саймон поднял реликвию в ладонях, ощущая ее надежную тяжесть. Весила она побольше, чем русская винтовка «три богатыря» с подствольным гранатометом и огнеметом, что выпускалась в Туле для спецчастей ООН, и была, разумеется, не столь смертоносной, но что-то их роднило: так в лице потомка проглядывают черты прадеда. Снова погладив оружие, Саймон спросил: — Откуда она вообще взялась? Ей же пятьсот лет, парень!
Проказа хитро прищурился.
— Ты — человек ученый, брат Рикардо, тебе виднее. А я скажу, что от Мигеля слышал: дескать, когда наши драпали из Одессы от срушников, то грабанули военные склады со старым добром — все вывезли подчистую, что уместилось в их корытах. Потом была свара с дружинниками и домушниками, Большой Передел и куча Малых… Винтари у народа поотбирали, да только все не отберешь — винтарь такая штука, что сам к рукам липнет. Да разве один винтарь? Вон, в Колдобинах, пулемет есть, «максимом» прозывается… Однако неразговорчивый, без лент.
«Дальше в лес, больше дров, — подумал Саймон, стараясь извлечь самое ценное из этого ливня информации. — Большой Передел и куча Малых… свара с дружинниками и домушниками… а еще — когда наши драпали из Одессы… из той Одессы, где нынче ветер гуляет над пепелищем…» Сотня вопросов вертелась у Саймона в голове, но, не желая пришпоривать скакуна удачи, он спросил лишь об одном:
— Этот Мигель… Кто он такой, Проказа?
— Учитель наш и писарь, из городских, из Рио. Ссыльный, хоть и не враг народа. Попал за какие-то вины в кибуц, на свекле чуть не подох, да дядька Иван его на бычков сменял. Голова! Одно слово, городской! Будет тебе, брат Рикардо, с кем умные речи говорить, а заодно и кружку опрокинуть.
— Я не пью, — сказал Саймон.
— Никто не пьет, батюшка. Все только выпивают.
С этими словами рыжий хлестнул мулов, и они въехали в городок.
Саймон, ожидавший увидеть дома из бревен, как в Смоленске, с просторными окнами, крылечками и верандами, был разочарован: тут строили по южноамериканским образцам, и беленые глиняные стены под черепичными кровлями тянулись вдоль пыльной улицы глухим и жарким монолитом. Его рассекали лишь узкие двери, закрытые или распахнутые. Иногда путнику удавалось заглянуть во дворик — тоже вымощенный утоптанной глиной, с неизменным деревом посередине, с очагом и крохотным бассейном или цистерной для воды. Но эти патио, как и знакомый быт небольших городков Латмерики и Южмерики, не занимали Саймона; он глядел на людей. Белых и смуглых, с кожей оттенка бронзы или цвета густого кофе, с негроидными или славянскими чертами, с глазами голубыми, карими и темными, как бразильская ночь, с шапкой курчавых черных волос или с льняной, выгоревшей на солнце гривой, с каштановыми локонами, с рыжими патлами, точно такими, как у Пашки Проказы… Это было поразительное зрелище — не потому, что в Разъединенных Мирах не случалось смешения рас, но совсем по иной причине: инстинктивно Саймон готов был услышать испанскую речь, португальскую или английскую, однако здесь говорили по-русски. И это казалось странным, будто он внезапно сделался зрителем какой-то неправдоподобной оперетты. Обличья — вавилонское столпотворение, а язык — один… Тот самый, что вывезен из Одессы — со всем, что уместилось в кораблях… «Где они, кстати?.. — мелькнула мысль. — Где флот, преодолевший океан? Сгнил? Проржавел? Или пошел в переплавку?»