Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка - Николай Григорьевич Никонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Николай Григорьевич Никонов

Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка

Впервые опубликована в журнале «Урал»

Издания: Весталка: Роман. — Свердловск: Сред. — Урал. кн. изд-во, 1988; Весталка: Роман. — М.: Современник, 1989; Весталка: Роман. — Свердловск: Сред. — Урал. кн. изд-во, 1991; Весталка. Чаша Афродиты: Романы. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2000 (Библиотека прозы каменного пояса).

Текст печатается по изд.: Н.Г. Никонов. Весталка: Роман. — Свердловск: Сред. — Урал. кн. изд-во, 1991. Предисловие автора по изд.: Весталка. Чаша Афродиты: Романы. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2000.

Роман включен автором в цикл «»Ледниковый период», куда вошли также романы «Чаша Афродиты» и «Стальные солдаты».

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

ЖЕНЩИНА И ВОЙНА

Женщина и Война. Несовместимость этих понятий как будто очевидна, хотя если взять даже не историю человечества, а события более близкие, отстоящие всего на полвека с небольшим, можно отметить совершенно ясно: самая тяжелая минувшая война не обошла женщину, и не только в прямом смысле — заставила воевать, быть снайпером, телефонисткой, радисткой, разведчицей, партизанкой, даже механиком-водителем танка, летчиком-истребителем и штурмовиком, зенитчицей, не говоря уж про медицину, — везде на войне была женщина, часто наравне с мужчиной, а иногда и превосходя его по терпению, упорству, молчаливому страданию. Для меня, очевидца той войны, даже начальный зрительный образ совмещался с плакатами, где была изображена ЖЕНЩИНА: «РОДИНА-МАТЬ ЗОВЕТ!» или «ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ ДЛЯ ФРОНТА?» Плакаты эти, наверное, памятны всем, пережившим войну. И все-таки несовместимость ЖЕНЩИНЫ, существа, рождающего ЖИЗНЬ, и конкретно-убийственного понятия война не могло быть признано нормальным человеческим сознанием, нормальным восприятием, если человек действительно Хомо сапиенс, а не бесчувственный чурбан с глазами. И тем не менее, помню, когда я работал над романом «Весталка», я столкнулся с вопиющим общественным непониманием упомянутого выше парадокса. В «Весталке» я писал о женщине и войне, но главным образом, не с позиций описания военных эпизодов и событий, хотя без них роман невозможен, а о той губительной сверхсущности, какую содержит и несет в себе человечеству война, калечащая людей не только физически, но и духовно. При этом я отрицаю понятие «пацифизм», ибо в данном случае он не подходил для войны не без права называвшейся Отечественной. Главная мысль, которую я разделяю и поддерживаю, четко усматривается сегодня: «Человечество будущего XXI века должно исключить войну из своего «обихода». Оно должно, обязательно должно научиться жить без войн и желательно также без «революций».

Беру не себя смелость утверждать, что сверхзадача романа «Весталка» о женщине на войне подчинена той же цели и подчеркивает ее главную организующую идею. Но раз уж я коснулся изображения войны, незамедлительно встала передо мной и проблема ПРАВДЫ, особенно трудная в тех условиях — торжества тогдашнего «социалистического реализма», где количество разного рода благонамеренной лжи и замалчивания ужаса и горя военного времени стараниями разного рода ханжей, историков и критиков-баснописцев превышало всякую меру.

Сказанное не значит, что о войне совсем не было правдивых книг, они «просачивались», пробивались, их-то в первую очередь и выбирал читающий народ, будь то воспоминания Жукова, книги Тендрякова, Некрасова, Горбатова, в какой-то мере Симонова… Но сколько же появилось, спустя годы, бодренькой полуправды, той набившей уже оскомину «штамповки», где задействованы словно одни и те же, кочующие из книги в книгу лихие разведчики, мудрые «комбаты», рядовые, так скажем, «под Васю Теркина» и, конечно, медсестры с именем Маруся, главное дело которой на передовой будто бы только любить и стать любимой, а там, через весь роман, повесть ли, скажем уж штампом, красной нитью счастливая любовь и под салют Победы веселая свадьба с приданым.

Может быть, так и было… бывало… Случайности нередко именуются счастливыми. Но это ли главное содержание слова ВОЙНА, где мне, пережившему, слышится главным образом ее первый корневой слог. И это даже не вой снаряда, минного осколка, а тот безумный и потрясающий крик ЖЕНЩИНЫ, матери, получившей похоронную на сына (кстати, уж никто тогда не называл эти страшные серые бумажки сокращенно пренебрежительно на манер «тушенка»), жены, ставшей вдруг вдовой. Я сознательно не беру здесь слово «плач». Не то слово. Плачем можно назвать ведь и голос собаки, неисповедимым звериным чутьем вдруг узнавшей, что нет и не будет уже никогда ее любимого хозяина, которого каждый день лаем и визгом встречала она у ворот и провожала взглядом, полным любви и бесконечной преданности. Не продолжаю.

Бодряческая литература о войне напоминает те письма с фронта и на фронт, где живая и больная человеческая мысль и душа словно вымарывалась чьей-то сверхбдительной рукой и получалось трафаретное: «Бьем проклятых фрицев…» и в ответ нечто такое же: «Все хорошо, лучше не бывает». Впрочем, зачем трогать письма. Они-то, как и люди их писавшие, не виноваты, виновато время и те лгуны, что еще не так давно в серьезных вроде статьях доказывали, что и вся Отечественная была выиграна на «Малой земле».

Автору же этой статьи пришлось выдержать буквально бой с теми, кто доказывал, как славно было воевать и все, вплоть до госпитальных нянек и техничек, были, оказывается, героинями. Война в сущности своей самая высшая несправедливость. Лучшие ее герои хорошо если вернулись живыми, пусть и калеками. И было им все: забытые заслуги, открывающиеся раны, неврученные награды… Впрочем, были награды и незаслуженные. Были. Было все, и во имя правды войны сегодня особенно нет нужды полировать прошлое, пудрить его и закрашивать розовой краской, вещая молодым и невоевавшим, как хорошо, геройски славно было «драться с фрицами», а потом еще сетовать: не слушает, мол, молодежь или слушает с показным вниманием, которое до порога.

Столкновение понятий «война» и «женщина», может быть, исподволь и вело меня к написанию романа. Работая в подвалах библиотек и хранилищ, я лишний раз убеждался, что куцую правду войны и там изымали подчас чьи-то прилежные приказные ножницы. Даже страшный день 22 июня не пощажен. А кстати, кто читал «Ультиматум Германии об объявлении войны»? Он не опубликован и по сей день. Но правда минувшей войны всюду опрокидывала бодрую политуру, звала к справедливости изображения.

Повторю, что сам видел и горько пережил войну. Я встретил ее десятилетним мальчиком, а в 45-м мне шел пятнадцатый год, и в нашей мужской школе не было десятого класса. Вместо десятого — фронт.

Войну я пережил, и не случись этого, возможно, не имел бы морального права писать о ней. Война и сейчас с ее госпиталями, воздушными тревогами, затемнением, карточками, голодом, дистрофией и цынгой, вареной лебедой, керосиновыми коптилками, бесконечными раздумьями, что там, на фронте, стоит во мне и сейчас тяжелым отстоем, дополненным тем, что довелось и случилось узнать.

О войне нужно знать правду, правду и только ПРАВДУ. Это я и пытался сделать, отбирая верное и отбрасывая то, что внушало хоть какое-то сомнение. И если удалось мне показать тех девушек, что, пройдя войну, непорочно служили богине Родины и домашнего очага Весте, это не снимает главного вопроса: совместима ли Война и правомерно ли в ней участие ЖЕНЩИНЫ?

В меру своих сил я постарался показать в образе «весталки» Одинцовой, как женщина может противостоять войне, может подняться над ней, вопреки обстоятельствам, остаться личностью и женщиной, сохранить свою честь, не ступить на стезю благополучного и спасительного приспособленчества или порока. А такие примеры были и нашли отражение в романе.

Вот и сейчас, спустя десятилетия хочется вспомнить героизм женщины, поставленной лицом к лицу с ВОЙНОЙ. Вспомнить, чтоб еще и еще задуматься: не пора ли совершенствующемуся убрать и изгнать из обихода страшное это и бесчеловечное понятие ВОЙНА. И как самое противостоящее напоминание о ней воздвигнуть памятник женщине, символу ЖИЗНИ, нет, не с винтовкой на плече, не со снарядом в руках (да, и этим занимались женщины, стоя у станков, трудясь на полях, катая желтые госпитальные бинты и просто перегорая в нервном потрясении, ожидая тех, кто уже никогда не придет), воздвигнуть памятник женщине, стоящей на поверженном чудище с именем «война».

Такой памятник был бы, наверное, не менее величавым, чем фигура воина — спасителя жизни, — так подсказал мне, а, может быть, и скульпторам один из инициаторов выпуска этой книги.

КНИГА ПЕРВАЯ

Автобуса не было, и народ столпился на остановке, на скамьях около въездной площадки. Женщины с детьми, старухи с кошелками, сумками, сетками, где сваленным натюрмортом гляделись бутылка молока, притиснутая красными помидорами, глянцевый перец, пучок небрежно согнутого укропа. Пенсионер в летней шляпе с огромным узбеком-арбузом в сетке, на который он то поглядывал с сомнением, то приподнимал, как бы пробуя вес, то осторожно опускал и придерживал, как тяжесть, готовую взорваться. Арбуз тревожил душу владельца, и все отражалось на уныло-хмуром, удлиненном и резком лице пенсионера: купил сгоряча этакую «дуру», истратил деньги, а он вдруг — белый, невкусный, как кочерыга. И тяжеленный..[1] Да вдруг лифт еще не работает… Пенсионер явно был из отставных служивых, из тех, кто хлебнул жизни, воевал, командовал, был, вероятно, и крут, и жесток, и даже сейчас, когда время осадило, морщины и немощи съели прошлое, сделали человека мирным, как его шляпа, как садоводный этот загар на носу и лбу, по впалым щекам, от неизбывной военной выправки что-то осталось, проглядывало и говорило в дополнение к широкой орденской колодке с цветной рябью ленточек и к давнему, когда-то бугристому, а теперь глянцево-гладкому шраму, точно проведенному утюгом поперек морщин на пенсионерском лбу. Живы были и глаза этого пожилого мужчины, чтобы не сказать — старика. Уже порядком обезличенные временем, водянисто-кисельные, они все-таки прицельно трогали женщин, пробегали без остановки по старухам и снова с ожиданием высматривали из-под шляпы даль улицы.

Не было автобуса. И толпа уже переполнялась раздраженным томлением, готовым выйти из берегов.

Прошел под лавками хмурый, облезлый к осени кот. Кот был стар, равнодушен, открыто презирал толпящихся двуногих всем своим мужским, не теряющим веры хладнокровием. Он хромал на переднюю лапу — был бит, дран, царапан, палевая шерсть на боках отвисала, был бездомен, несчастен, по крайней мере, казался таким, если б не взгляд, по-котовому дерзкий, выдающий решительную, опасливую и непреклонную натуру.

Этим взглядом кот и нацелился вдруг на невысокую женщину, что стояла несколько поодаль у края дороги, не доходя на шаг до забрызганного грязью поребрика. В нагло-зеленом котовом взоре мелькнуло нечто раздумчивое. Приостановившись, кот изменил маршрут, вышел из-под скамейки и, не таясь, направился к женщине, остановился у полноватых ее ног в светлых чулках, в коротких ботинках-ботиках на полувысоком каблуке. Такие ботики на полувысоком носят чаще женщины-одиночки, не желающие сдаваться возрасту и потому, возможно, долго сохраняющие неведомую замужним однолеткам независимую статность. Кот дважды повел носом. Он явно ждал, что его заметят, быть может, инстинктом животного угадывал в этой женщине какую-то особую душу. И женщина тотчас заметила его и поняла, как он голоден, потому что открыла свою сумку, вытащила завернутый в бумагу бутерброд с колбасой и, отломив половину, положила ее перед котом. Кот, галантно задрав хвост, изобразил благодарность, взглянул на женщину и стал есть с той осторожной жадностью, с какой едят только кошки и донельзя воспитанные голодные люди. Женщина глядела на кота. Она даже отступила еще от поребрика легким, почти танцевальным шагом. Без сомнения, это была одиночка: семейные женщины имеют обычно другое оперение.

Вдруг кот отскочил. Рядом с поребриком визгнула, зашуршала, останавливаясь, черная в голубых сполохах новая «Волга». Задняя дверка машины раскрылась, из нее довольно неловко выставилась полная женская нога в черном прозрачном чулке, а за ногой выбралась и вся женщина — грузная, крупная, немолодая, в блестящем, облегающем крутые формы платье зеленого трикотина. Женщина была ярко подкрашена, в прошлом брюнетка, из разряда вызывающе красивых плотской, бесовской красотой, увялой теперь до степени той благопристойности, через которую она, красота, просвечивает былой и вульгарной истиной. На секунду женщина приостановилась, не отрываясь от дверки машины, и, чуть прикусив полную, в шоколадной помаде губу, смотрела на ту невысокую в голубоватом плащике, что стояла поблизости. Женщина как бы сомневалась или догадывалась о чем-то. Но вот на лице ее обозначилась уверенность, она захлопнула дверку машины, не то позвала, не то крикнула:

— Лида? Лида?!

Женщина в голубом плащике, погруженная в свое ожидание, испуганно-недоуменно подняла взгляд. Она не узнавала какое-то мгновение. Всего мгновение, потому что через секунду взгляд ее озарился и заблестел.

— Валя?! — так же полудогадливо вырвалось у нее. И обе двинулись навстречу друг другу, охваченные уже чем-то тянущим, дальним, неведомым тем людям, что стояли на остановке и смотрели на них. Женщины обнялись, прижимаясь щеками, целуясь, как целуются сестры или родные после долгой разлуки, всхлипывая и вытирая слезы.

Женщины отошли в сторону, потому что автобус наконец появился и как будто сдвинул их, сдул, отделяя от прихлынувшей толпы. Но и когда он ушел, женщины все стояли, разглядывая друг друга через слезы, через что-то большее, чем простое любопытство давно не встречавшихся, хоть некогда дружных знакомых.

— Ну, Лидка! Я же тебя сразу узнала! На ходу! Из машины. Заворачивали медленно, и я вижу: стоишь ты. Ты?! Это как в сказке! Я тебя сразу узнала. Ты будто не меняешься и как сорок лет назад… Сорок! Понимаешь ты… Нет, тридцать девять… Ну, что там! Сорок лет! И ты так сохранилась… Лицо… Фигура… Даже седины нет. Мало. Незаметно. А я уж крашусь, крашусь… Ничего не помогает. Старуха стала… Лидка, ну, как ты? Где? Как живешь? — всхлипывая и несколько в нос говорила полная.

— А ты? — вопросом ответила светловолосая, улыбаясь и тоже стряхивая слезы. — Ты как вишня… И осенью цветешь.

— Я… Да вот, знаешь, домохозяйка. Возраст. Да и дети… Дважды бабушка. Сын. Дочь. Оба женаты. Сын уже второй раз успел. Не везет ему..

Да и сам — золото самоварное. Гуляка. Пьет… А-а… — потрясла крашеной коричневой сединой. Задрожали щеки, и, может быть, посыпалась пудра. — Ой, я тебя выпачкала. В помаде… Дай уберу… — щелкнула сумкой, достала надушенный платок, провела ей по щеке, вытерлась сама. — Наверно, и я… — Достала зеркальце. — Боже! Лидка, что ты молчишь… На кого я… Ресницы потекли! Держи сумку… — начала стирать тушь, лишь размазала, втерла в морщины, глаза сделались несчастно старыми. — Ужас! Ой! Ну, ладно… Дома… А ты не красишься? Нет? У тебя химическая?

— Никакой..

— Ну диво… И все-таки кто ты? Где? Не молчи!

— Сестра, — ответила невысокая. — Все там же, сестра милосердия, — усмехнулась.

— Неужели до сих пор?

— До сих пор… Работаю в госпитале инвалидов. Патронажной сестрой..

— Но ведь ты же должна быть давно на пенсии? Фронтовичка! — Брюнетка круглила запачканные тушью ресницы.

— Должна… Но… Не хочу быть пенсионеркой..

— Узнаю тебя… Это ты, ты..

— Конечно — я.

— Ну, а семья? Личная жизнь..

— У тебя не сложилась? Неужели одна?

— Сложилась… Есть дочь. Сын… — она не договорила.

— Так ты все-таки замужем?

— Нет.

— Разошлись?

— Нет.

— Ничего не понимаю.

— И не надо понимать.

— Ты вдова?

— Нет.

— Господи… Но как же?

— А так… Спроси что-нибудь полегче.

— Да-да… Прости… Наверное, я..

Светловолосая отрицательно и, как могло показаться со стороны, горьковато качнула головой. Луч низкого солнца из-за крыши пал ей на лицо, и стало видно, если глянуть близко и пристально, что женщина немолода, с морщинами у переносья, как у людей, привыкших к частой сладости или постоянной боли. И это же было у нее в глазах, похожих на отраженное в них небо теплого городского сентября, где голубизна отошедшего лета еще спорила с осенней холодной зеленью. Но солнце так же внезапно потухло, и стало ясно — глаза ее зелено-серые, с желтовато-песчаным дном, а не голубые.

— Неужели с тех пор все одна?

— Расскажи лучше о себе.

— О себе… Ну, что… Я… я — генеральша, — сказала полная, при этом лицо ее несколько изменилось — не то чтобы стало строгим и важным, хотя чаще всего, обращенное ко всем людям, оно, видимо, таким и было, но просто с этими словами женщине вспомнилось и вернулось ее собственное положение вместе с нежеланием как-то оттолкнуть или унизить встреченную, но все-таки с тайной, далеко припрятанной гордостью за это звание, хотя, быть может, в этот момент ей хотелось спрятать гордость и еще поглубже.

— Вот так, Лидочка… Но как я рада, что тебя нашла, встретила, увидела. Сколько воды утекло. Слез… Жизни улетело… А я где только не была. Куда нас не заносило… И в Германии жили, и на Сахалине, и на Таймыре. Правда… Моего все переводили. Туда-сюда… Служба… И я с ним, с ребятами… Тоже маялась, таскалась… Всю красоту растеряла. А ты? Будто я с молодостью встретилась… Право… Ах, молодость… Чего там! Счастливая ты… Так выглядишь. Конечно, следишь за собой?

— …Только этим и занимаюсь.

— Нет, правда? Лидка! Лидуша… Милая… Фу, чего он сигналит?! Да, сейчас… Он на службе… Сейчас! Лида! Заходи к нам. А может, поедем? Сейчас? Моему на службу. А там… Шофер довезет. И к нам… Познакомлю с мужем. Идем! — Привычка важных офицерских жен все решать на ходу.

— Что ты? Я же на работе.

— Лидочка, едем! Вот машина! — убеждала генеральша.

— Не могу, Валя. Что ты? В другой раз. Выберусь к тебе сама. Сейчас еду навестить больного.

— В Комсомольский? Там же новостройка. Грязюка… Ну, хочешь я тебя довезу?

— Да что ты..

— Лидка, поедем. Сказано, довезу… Вот еще..

— Нет-нет, — оборонялась светловолосая. — Сейчас будет автобус. Народу немного. Да на машине там и не проехать. Грязи по колено. Осень..

— Ах, какая ты! — брюнетка поежилась… — Даже холодно… Нет, ты не изменилась. Как была несговорчивая… Так и есть. На номер, телефон. Звони. Надо встретиться. Нельзя же так… Квартиру посмотришь. Мы в городке, за штабом округа сразу. Дом пятнадцать, квартира семь. Запомнишь? А ты где, не в Комсомольском ли?

— Нет. В Юго-Западном.

— Квартира какая?

— Однокомнатная. Нам хватает.

— Нн… Хватает… Но как это я тебя заметила! Сорок лет — и я узнала… Ты так сохранилась..

— Спасибо тебе.

— А помнишь наш класс? Уже, наверное, половины в живых нет. Особенно ребят. У нас ведь тогда и выпускного не было.

— Да. Нет многих. Я узнавала. И Миша Пирогов погиб, и Алеша Золотов..

— Постой, постой. Какой Пирогов?

— Ну, Пирогов. Миша… Мишка… Ну, твой же. — Глаза и губы светловолосой выразили удивление, такое удивление, что толстая женщина задумалась.

— Мишка? А-а… Ну, да… Но… Ведь за мной… За нами то есть… Вся школа бегала. Да… Мишка, Мишка… Пирогов… Теперь помню. Такой был худой, высокий, черненький? Да?

— Да не высокий он был. Как раз из-за этого ты его и не любила, кажется.

— Ну, может быть… Время, Лидка… Время… Все спуталось… А помнишь, нас «две ягодки» звали? Это из-за моей фамилии, наверное. Теперь уж я ее почти забыла. На себя не похожа стала. А уж про вес не говорю. Худею, худею — ничего не получается. Мой даже ругает: «Фу, какая ты толстая!»

Из «Волги», стоявшей неподалеку, опять раздался сигнал.

— Ну, какой! — раздраженно сказала генеральша. — Не может подождать… Ты извини, Лидуша. На службе он. Надо ехать. А то еще командующий… Надо. Ну, как я тебе рада, Лидка! Звони… Приходи. Ради бога, приходи. Не исчезай!

Они расцеловались.

— Ой, опять тебя вымазала, — сказала генеральша.

— Ничего..

Женщина, махнув, заспешила к машине, подрагивая круглыми объемистыми бедрами. Усаживаясь в машину, еще раз махнула. «Волга» резво взяла с места.

Длинный оранжевый «Икарус», «безразмерный», опять подкатил к остановке. И накопившаяся снова толпа хлынула, как на абордаж, но автобус был пустой, всосал всех и даже не заполнился. В числе последних поднялась на ступеньку женщина в голубом плаще.

Вслед ей с мрачным раздумьем глядел из-под скамейки заброшенный кот.

В жилом районе осень. Над новыми крышами стаей кружились голуби. Цвенькали, перелетали синицы-новоселки. Редкие, по ранжиру посаженные липки стояли печально желтые, иные облетели. Круглые листья-червонцы лежали, прилипнув к асфальту дорожек, и в колеях около отражалось бездонно и ветрено просквоженное грядущим холодом окраинное небо. Листья желтели и по обочине канавы, через которую был брошен мосток-времянка — две хлипкие, гнучие доски. Во дворах со стенами многоэтажья неизбежно блажило чье-то радио — назойливое зло коллективного бытия; кое-где мыли окна, перед тем как заклеивать; кучки старух у подъездов грелись на позднем солнце. Безнадежный шатун-ветер бродил вдоль бетонных стен, путался в балконах и лоджиях, колыхал цветные женские штаны, мужские рубахи, простыни и полотенца. Микрорайон жил своей объединенной повседневностью, многолюдьем и отчуждением, пресыщением и одиночеством. Мозаика окон, балконов, лоджий затопляла и закрывала даль трезвой фантазией холодного чертежника, настроенного на вечную бесконечность жизни. И бесконечность эта объединяла как будто в одно целое всех новоселов — счастливцев и горюнов, молодоженов и обреченных, тех, кто, лоснясь от счастья, еще только подвозил фургоны со стенками, зеркалами и гарнитурами, ошалело таскал подушки и книги, по-хозяйски удерживал лифт, и тех, кто уже никуда не спешил и не рвался, покоренно курил, уставясь безличным взглядом в новодельный газон под стеной, зеленеющий по ровному торфу редкими необжилыми травинками, меж которых желтели замоклые окурки.

Сестра медленно шла вдоль нескончаемых подъездов. Ее голубенький плащик и светлая сумка были здесь летним пятном. Она остановилась возле новехонькой, только что возведенной шестнадцатиэтажки и сверилась с номером. Район явно был знаком ей, но этот дом вырос, как гигантский сетчатый гриб, и еще не вписался в ее участок, был для нее новостью. Она что-то прикидывала, не то высчитывала этаж, не то сомневалась, но вот, явно приняв решение, пошла по ступенькам в те двери, где был вход не в лифт, а на лестницу. По лестнице она поднималась так же, как шла, неторопливо, с терпением выносливой женщины, и не просто женщины, а медицинской сестры, и не просто сестры, но сестры с огромным, сорокалетним стажем, который, глядя на нее со стороны, никак не возможно было предположить. Никто не поверил бы, что этой красивой, пусть уже осенней красотой, женщине в плаще, в светлых чулках и ботиках на полноватых стройных ногах уже почти шестьдесят, что она была трижды тяжело ранена осколками в плечо и в грудь, что под правой грудью, наискось к животу, у нее большой, в две ладошки длиной, белый шрам, а одна из этих ног, со спокойной неторопливостью ступающих вверх по лестнице, хранит на нежной и пухлой поверхности много выше колена гладенькую воронку-вмятину, теперь уж, пожалуй, даже красивую, а некогда страшную, развернуто-черную, из которой толчками плыла кровь. Этого не знал никто, как не знал и того, что женщина не любила лифты и даже боялась их. Падающая пустота лифтной шахты, глухая безнадежность кабины, которая, будто считая пульс, несла вверх или опускала, всегда доставляла ей самые неприятные моменты, до одышки и сердечных перебоев, и, как-то едва пережив часы в битком набитом остановившемся лифте, где не было чем дышать от запаха табачных ртов, водочного гарева и псины (в кабине оказалась женщина с большим терьером и двое пьяниц), она никогда больше не входила в лифт, а поднималась пешком. Она не забыла тот случай и всегда вспоминала, что среди мата, стука, криков спокойнее всего, рассудительнее словно, оказалась собака, которая сперва поскулила, а потом просто легла под ноги и ждала. И может быть, эта собака, ее тепло в ногах помогли тогда не потерять сознание и дождаться освобождения… Может быть, вспоминая об этом сейчас, сестра даже прошла лишний этаж, выше. Опомнившись, тряхнув головой, она вернулась, миновала входную лоджию, отворачиваясь от воняющего помойкой мусоропровода, зашла в коридор и остановилась перед дверью в тупичке. Еще раз сверилась. Позвонила.

— Не закрыто! — раздался резкий, повелительного тона старческий голос.

Она вошла.

Это была типичная однокомнатная одинокого человека. Опрятная кухонька. Ковер. Телевизор в большой комнате. Телевизор, который, как видно, никогда не выключался, — вот и сейчас там бегали-мельтешили какие-то футболисты, взлетал и катился колобком неунывающий мяч. Пенсионер, худой и седой мужчина, тот самый, что был с арбузом на остановке, теперь, только уже без своей палевой шляпы и без пиджака, лежал на тахте, страдальчески полуоткрыв рот с коронками металлических зубов, холодно глядя на сестру из-под принахмуренной прицельной брови. Табуретка со стаканом, каплями, таблетками, куском едва розового недоеденного арбуза стояла у тахты. Арбуз все-таки оказался неспелым, ерундовым.

— Что же вы так долго?! — упрекающе-жестким голосом сказал старик. — Ждать надоело!

Он чуть приподнялся, опираясь на локоть и морщась.

Сестра молчала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад