Денис Давыдов
Записки Дениса Васильевича Давыдова, в России цензурой непропущенные
От издателя
В 1860 году, старший сын Дениса Васильевича Давыдова, Василий Денисович напечатал в Москве прекрасное издание сочинений своего знаменитого и почтенного отца. Но в это издание не могла войти значительная часть записок Дениса Васильевича, цензурой непропущенная, и которая доставлена была ко мне сыном одного из друзей Дениса Васильевича, с приглашением напечатать. Исполняю это с величайшим удовольствием.
Считаю долгом уведомить С.П.Б правительство, что никто из детей и родственников Дениса Васильевича не принимал ни малейшего участия в доставлении мне рукописи.
Записки эти разделяются на четыре главы:
Глава первая. Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче.
Глава вторая. Анекдоты о разных лицах, преимущественно об Алексее Петровиче Ермолове (которому Д. В. Давыдов был двоюродным братом и искренним другом).
Глава третья. О польских событиях 1830 года.
Глава четвертая. Воспоминания о польской войне 1831 года.
Глава первая
Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче
В памяти всех не может не быть запечатленным образ цесаревича Константина Павловича; одаренный замечательною физическою силою, будучи среднего роста, довольно строен, несколько сутуловат, он имел физиономию поражавшую всех своею оригинальностью и отсутствием приятного выражения. Пусть всякий представит себе лицо с носом весьма малым и вздернутым кверху, у которого густая растительность лишь в двух точках над глазами заменяла брови; нос ниже переносицы был украшен несколькими светлыми волосиками, кои, едва заметные при спокойном состоянии его духа, приподнимались вместе с бровями в минуты гнева. Неглупый от природы, не лишенный доброты, в особенности относительно близких к себе, он остался до конца дней своих полным невежею. Не любя опасностей по причине явного недостатка в мужестве, будучи одарен душою мелкою, неспособной ощущать высоких порывов, цесаревич, в коем нередко проявлялось расстройство рассудка, имел много сходственного с отцом своим, с тем однако различием, что умственное повреждение императора Павла, которому нельзя было отказать в замечательных способностях и рыцарском благородстве, было последствием тех ужасных обстоятельств, среди которых протекла его молодость и полного недостатка в воспитании, а у цесаревича, коего образованием также весьма мало занимались, оно по-видимому было наследственным. Цесаревич говорил однажды некоторым из ближайших в себе особ: «не смея обвинять отца моего, я не могу однако не сказать, что императрица Екатерина, обратив всё свое внимание на брата моего Александра, вовсе не занималась мною в детстве». Будучи предоставлен самому себе, вовсе не любя, подобно и младшим братьям своим, умственных занятий, он не был окружен с самого детства своего наставниками, от которых император Александр заимствовал те возвышенные взгляды на вещи, тот просвещенный ум, ту очаровательную обходительность в обращении, которые не могли не произвести обаятельного действия на самого Наполеона. Конечно, блестящий ученик Лагарпа, коего подозрительный и завистливый характер немало всем известен, не был лишен недостатков; вполне женственное кокетство этого Агамемнона новейших времен было очень замечательным. Я полагаю, что это было главною причиною того, почему он с такою скромностью не раз отказывался от подносимой ему Георгиевской ленты, которой черные и желтые полосы не могли идти к блондину, каким был император Александр. Но эту слабость, столь несвойственную и непростительную мужчине, он вполне искупал тонким, просвещенным умом, мужеством, хладнокровием и очаровательным обращением. Но великий князь Константин Павлович резко отличался во всех отношениях от своего брата; то же отсутствие образования было заметно и в младших его братьях, коих воспитанием занималась императрица Мария Феодоровна. — Столь высокая обязанность далеко превосходила силы этой добродетельнейшей царицы, не обнаруживавшей никогда большого ума и немало любившей придворный этикет. Она однажды сказала князю П. И. Багратиону, назначаемому в начале царствования императора Александра летним комендантом Павловска: «Любезный князь, прикажите производить смену караулов без музыки, а то дети, услышав барабан или рожок, бросают свои занятия и бегут к окну; после того они в течении всего дня не хотят ничем другим заняться». Вступив на действительную службу, цесаревич, бывший неумолимо взыскательным начальником относительно своих подчиненных, дозволял себе нередко, в порыве своего зверства, бить юнкеров, кои не обнаруживали быстрых успехов в знании службы. Участвовав в итальянской войне, он имел при себе, в качестве наставника и руководителя, бесстрашного и благородного генерала Дерфельдена, высоко уважаемого самим Суворовым. Будучи однажды недовольным распоряжением цесаревича, Суворов отдал в своих заметках следующее: «зелено, молодо, и не в свое дело прошу не вмешиваться». встречаясь с ним, Суворов говаривал ему обыкновенно: «кланяюсь сыну великого моего государя». В течении этой войны цесаревич, оценив блестящие достоинства князя Багратиона, не переставал питать к нему чувство самой искренней приязни. Заведуя в начале царствования императора Александра Днестровскою инспекциею, он квартировал в Дубно, куда еще съезжались со всех сторон на время контрактов множество помещиков и торговцев; он здесь сблизился с генералом Бауером, высылавшим целые эскадроны гусар для конвоирования контрабандистов, уделявших ему за то значительную долю из своих барышей. Предаваясь пьянству с Бауером и Пассеком (отравившим себя после события 14 декабря 1825 года), цесаревич нередко позволял себе с ними весьма неприличные выходки. Так например, они, будучи одеты в мундирах, катались по городу без нижнего платья. Но зато на службе, во время похода или дороги, цесаревич, не дозволявший себе ради удобства ни малейшего отступления от формы, был поистине мучеником безумно понимаемого им долга. Хотя он никогда не обнаруживал отваги на поле брани, но на военном совете, в 1812 году, в Смоленске, он предложил наступательное против неприятеля движение. Впоследствии Барклай, недовольный тем, что окружающие цесаревича дозволяли себе публично порицать его действия и стесняясь присутствием его в армии, решился выслать его под благовидным предлогом в Петербург; ему было поручено лично передать государю письмо важного содержания. Он был заблаговременно извещен об этом намерении главнокомандующего, начальником штаба Ермоловым и правителем канцелярии Барклая, Закревским. По установлении русского владычества в Варшаве, цесаревич, сначала довольно милостивый к полякам, дал вскоре полную волю своему дикому, необузданному нраву. Посещая полки во время учений, он нередко, в припадках бешеного гнева, врезываясь в самые ряды войск, осыпал всех самыми неприличными бранными словами. Он говаривал начальникам при всех: «Vous n’ètes que des cochons et des misérables, c’est une vraie calamité que de vous avoir sous mon commandement[1];
Около 1820 года цесаревич познакомился со вдовою Грудзинскою, имевшею трех дочерей. Необыкновенная красота и превосходное воспитание трех сестер, которые были этим обязаны одной англичанке, избранной покойным их отцом, не могли не привлечь внимания цесаревича; он был, можно сказать, обворожен одною из них. Вдова Грудзинская, замечательная по своим ограниченным способностям, вступила во второй брак с гофмаршалом Броницом, человеком весьма веселого свойства и отличным собутыльником, у которого во время семилетнего странствования по чужим краям было конфисковано и продано самым беззаконным образом его имение. Этих трех девиц ожидали различные судьбы: на одной из них женился Гутаковский, которого император Александр назначил своим флигель-адъютантом; на другой — одаренной замечательным умом, — женился полковник Хлаповский, весьма способный от природы человек, бывший некогда флигель-адъютантом (officier d’ordonnance) Наполеона; вынужденный цесаревичем оставить русскую службу, он проживал обыкновенно в Познани. На третьей, получившей титул княгини Лович, женился сам цесаревич, утративший через это право на всероссийский престол.
Прибыв в 1826 году в Москву для присутствования во время обряда коронования императора Николая, цесаревич был встречен сим последним на дворцовой лестнице; государь, став на колени пред братом, обнял его колени; это вынудило цесаревича сделать тоже самое. Таким образом свиделись оба царственные брата пред коронованием, по совершении которого цесаревич, выходя из собора, сказал Ф. И. Опочинину: «теперь я отпет». Цесаревич, которому публика и народ оказывали лучший прием чем государю, постоянно уезжал с балов и театров несколько ранее своего брата.
В последнее время состарившийся цесаревич крайне опустился: он, который прежде не выходил из мундира, просиживал по целым часам в халате и туфлях; страдая ногами, он даже с трудом садился на лошадь. Не являясь по целым неделям на разводы, он однажды сказал: «если поляки плюнут мне в глаза, я лишь им дозволю обтереть себя». Любя поляков по своему, он, как единогласно все утверждают, восхищаясь во время войны действиями их против нас, не раз восклицал: «каковы мои! молодцами дерутся». Он думал после окончания войны просить себе места военного губернатора в Твери, в память довольно продолжительного пребывания великой княгини Екатерины Павловны в этом городе. Во время войны цесаревич, которого Хлаповский, сделавшийся партизаном, называл в своих письмах cher beau-frère[2], и угрожал захватить в плен, находился при нашей армии. Опасаясь плена, он выслал некоторых из окружавших его особ в Слоним и сам в сопровождении большего конвоя отправился в Витебск, где и умер от холеры. Вскоре после него скончалась в Царском Селе княгиня Лович, вследствие полного разложения внутренностей.
Цесаревич, никогда не принадлежавший к числу бесстрашных героев, в чём я не один раз имел случай лично убедиться, страстно любил, подобно братьям своим, военную службу; но для лиц, не одаренных возвышенным взглядом, любовью к просвещению, истинным пониманием дела, военное ремесло заключается лишь в несносно-педантическом, убивающем всякую умственную деятельность парадировании. Глубокое изучение ремешков, правил вытягивания носков, равнения шеренг и выделывания ружейных приемов, коими щеголяют все наши фронтовые генералы и офицеры, признающие устав верхом непогрешимости, служат для них источником самых высоких поэтических наслаждений. Потому и ряды армии постепенно наполняются лишь грубыми невеждами, с радостью посвящающими всю свою жизнь на изучение мелочей военного Устава; лишь это знание может дать полное право на командование различными частями войск, что приносит этим личностям значительные, беззаконные, материальные выгоды, которые правительство по-видимому поощряет. Этот порядок вещей получил, к сожалению, полную силу и развитие со времени вступления на престол императора Николая; он и брат его великий князь Михаил Павлович не щадят ни усилий, ни средств для доведения этой отрасли военного искусства до самого высокого состояния. И подлинно, относительно равнения шеренг и выделывании темпов, наша армия бесспорно превосходит все прочие. Но, Боже мой! каково большинство генералов и офицеров, в коих убито стремление к образованию, вследствие чего они ненавидят всякую науку. Эти бездарные невежды, истые любители изящной ремешковой службы, полагают, в премудрости своей, что война, ослабляя приобретенные войском в мирное время фронтовые сведения, вредна лишь для него. Как будто бы войско обучается не для войны, но исключительно для мирных экзерциций на Марсовом поле. Прослужив не одну кампанию, и сознавая по опыту пользу строевого образования солдат, я никогда не дозволю себе безусловно отвергать полезную сторону военных уставов; из этого однако не следует, чтобы я признавал пользу системы, основанной лишь на обременении и притуплении способностей изложением неимоверного количества мелочей, не поясняющих, но крайне затемняющих дело. Я полагаю, что надлежит весьма остерегаться того, чтобы начертанием общих правил стеснять частных начальников, от большего или меньшего умственного развития коих должно вполне зависеть приложение к делу изложенных в уставе правил. Налагать оковы на даровитые личности и тем затруднять им возможность выдвинуться из среды невежественной посредственности — это верх бессмыслия. Таким образом можно достигнуть лишь следующего: бездарные невежды, отличающиеся самим узким пониманием дела, окончательно изгонят отовсюду способных людей, которые, убитые бессмысленными требованиями, не будут иметь возможности развиться для самостоятельного действия и безусловно подчинятся большинству. Грустно думать, что к этому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится надолго, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай Боже убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает конечно, по своим последствиям, татарскому игу! — Мне, уже состарившемуся в старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся видеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих лиц не допускать до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных зол.
Начальником главного штаба и гофмейстером двора цесаревича, находился граф Дмитрий Дмитриевич Курута. Этот хитрый, но неспособный грек пользовался большим доверием великого князя, и снискал признательность многих поляков, кои могли весьма легко сделаться жертвами бешеного и своенравного цесаревича. В минуты безумного гнева, когда он, с пеною у рта, приказывал строго наказать виновного, имевшего несчастье возбудить эту бурю каким-нибудь ничтожным отступлением от установленных форм, Курута успокаивал цесаревича словами: «цейцас будет исполнено». Дав время успокоиться его высочеству, Курута успевал большею частью убедить его смягчить свои приговоры. Хотя эти действия Куруты заслуживали величайших похвал, но неспособность его и другие свойства не могли внушать к нему большого уважения. Хотя и носились слухи, что Курута, любивший жить открыто и весело, не отказывался от приношений городских жителей, но он не оставил однако после себя большего состояния. Я слыхал от многих, что навещавшие его каждый вечер, полковые командиры, проигрывали ему суммы значительные, кои он издерживал на угощение своих посетителей. Не взирая на благоволение цесаревича, Куруте нередко приходилось выслушивать строгие и оскорбительные замечания его высочества. Брат мой Евдоким, увидев однажды, что разъяренный цесаревич говорил что-то Куруте с особенным жаром на греческом языке, осведомился у него о значении одного из сказанных ему слов. Курута отвечал ему весьма хладнокровно: «c’est du j… f…, mon cher, mais dans la meilleure acception du mot» (т.e., нечто в роде еб... м…, но только в лучшем значении слова).
Услыхав однажды о том, что Курута получил в одно время знаки белого и красного орлов, я невольно воскликнул: «на эту ст...ву слетаются все хищные птицы». Заведуя впоследствии войсками, входившими в состав резервной армии графа Толстого, Курута имел дело с поляками близ Вильны на Понарской горе: оно без сомнения не кончилось бы в нашу пользу, если бы Куруту не выручил генерал Сакен (Дмитрий Ерофеевич.)
Хотя цесаревич, бывший яростным врагом либерализма, не терпел нм малейшего возражения или противоречия со стороны своих подчиненных, он однако простирал до того свое благоволение к А. П. Ермолову, которому он оказывал покровительство с самой войны 1805 года, что нередко терпеливо выслушивал резкие замечания этого генерала. Цесаревич, любивший Ермолова, отзывался о нём в следующих словах: «Ермолов в битве дерется как лев, а чуть сабля в ножны, никто от него не узнает, что он участвовал в бою. Он очень умен, всегда весел, очень остер и весьма часто до дерзости». Письма свои к Ермолову Е.В. начинал следующим образом: «любезнейший, почтеннейший, храбрейший друг и товарищ». В одном из них, писанном еще в 1818 году, находится следующее место: «вы, вспоминая древние римские времена, теперь проконсулом в Грузии, а я префектом или начальствующим легионами на границе Европы или лучше сказать в средине оной». В другом письме того же года цесаревич, иногда называвший Ермолова Патером Грубером[3], пишет ему между прочим: «я всегда был и буду одинаков с моею к вам искренностью, и от того между нами та разница, что я всегда к вам был как в душе, так и на языке, а вы — любезнейший и почтеннейший друг и товарищ, иногда с обманцем бывали».
Ермолов имел не раз с цесаревичем весьма сильные столкновения, которые для другого могли бы повлечь за собою очень неприятные последствия. Однажды перед самою отечественною войною Е.И.В., оставшись недовольным фронтовым образованием батальона гвардейского морского экипажа, коим командовал капитан-командор Карцов, выехавший на смотр на лошади, убранной лентами и бубенчиками, велел написать на его имя весьма строгий выговор; этот приказ, написанный дежурным штаб-офицером Кривцовым, был в присутствии Е.И.В. предварительно прочтен всем частным начальникам; когда Кривцов готовился уже выйти из комнаты для отдания приказа в печать, Ермолов, командовавший в то время гвардейскою пехотною дивизиею, в состав которой входил и гвардейский морской экипаж, сказал ему: «приказ хорош, но он не должен быть известен за порогом квартиры его высочества». Таким образом этот приказ, заключавший в себе выражения оскорбительные для храбрых моряков, и бывший вполне несвоевременным, ибо в это время полчища Наполеона готовились уже переступить Неман, не был никогда обнародован. Весьма замечательно что это не возбудило гнева цесаревича, и не вызвало ни малейшего с его стороны замечания.
Получив в том же году известие об отделении корпуса графа Витгенштейна, Ермолов в разговоре своем с цесаревичем, назвал это
Однажды в 1815 году, великая княгиня Екатерина Павловна просила цесаревича представить ей Ермолова. Увидав его, она сказала ему: «я желала весьма с вами познакомиться; я слышала, что граф Витгенштейн и другие преследуют вас и успели даже очернить вас в глазах государя». Ермолов отвечал ей: «Эти господа несправедливо обвиняют меня лишь затем, чтобы оправдать свои неудачи; они подражают Наполеону, который свое поражение под Лейпцигом приписывает лишь полковнику, слишком рано взорвавшему мост, что же касается до неблаговоления государя, я, будучи награжден наравне с лицами, к коим его величество наиболее милостив, не имею повода замечать этого». Цесаревич сказал ей: «ты, матушка, слывешь у нас в семье вострухою, не пускайся с ним слишком далеко, потому что он тебя двадцать раз продаст и выкупит». Ермолов сказал великой княгине: «я почитаю себя весьма несчастливым тем, что не будучи известен В.В., я представлен вам в столь неблагоприятном свете его высочеством, который бесспорно первый иезуит». Цесаревич, рассердившись, гневно спросил: «а почему?» В ответ на это Ермолов указал ему на вензель государя, украшавший генерал-адъютантские эполеты, лишь за два дня перед тем пожалованные цесаревичу. Великая княгиня расхохоталась.
Однажды, в 1814 году, был назначен во Франкфурте парад, на который опоздал прибыть с полком мужественный флигель-адъютант Удом, командовавший л.-гвардии литовским полком. — Хотя этот полк явился на смотр задолго до прибытия государя, но разгневанный цесаревич повторил два раза Ермолову приказание арестовать сего штаб-офицера; так как оно было ему объявлено перед фронтом, то Ермолов был вынужден лишь безмолвно опустить свою саблю. Когда, по окончании смотра, Е.И.В. еще раз подтвердил это приказание, Ермолов смело возразил ему: «виноват во всём я, а не Удом, а потому я к сабле его присоединю и свою; сняв с себя однажды эту саблю, я конечно ее в другой раз не надену». Это обезоружило цесаревича, который ограничился легким выговором Удому.
В 1815 году Ермолов, находясь близ государя и цесаревича на смотру английских войск, с коими Веллингтон повторял маневр, употребленный им в сражении при Виттории, обратил внимание государя и великого князя на одного английского офицера, одетого и маршировавшего с крайнею небрежностью. На ответ государя: «что с ним делать? ведь он лорд». Ермолов отвечал: «почему же мы не лорды?»
В 1821 году Ермолов, будучи вызван из Грузии в Лайбах для начальствования над союзною армиею в Италии, был встречен в Варшаве с большою торжественностью; цесаревич, приготовив ему квартиру и караул со знаменем, приказал всем своим министрам представиться ему: Ермолов, не принявший этих почестей, остановился в гостинице. Избегая официальных встреч с польскими министрами, он выехал из гостиницы весьма рано утром. Многие генералы и полковые командиры, к коим цесаревич не благоволил, зная милостивое расположение Е.И.В. к Ермолову, просили его похвалить во время смотра заведуемые ими части. В самом деле похвалы Ермолова этим частям войск не остались без последствий; по окончании смотра Е.И.В. объявил им свою признательность. Цесаревич, имея в виду, чтобы во время парадов все почести были бы отдаваемы Ермолову, а не ему, постепенно осаживал свою лошадь: это вынуждало Ермолова делать тоже самое, но так как великий князь не переставал осаживать своей лошади, то Ермолов в присутствии многих генералов сказал ему: «Вы меня, В.И.В., заставите явно ослушаться Вас», после сего цесаревич занял свое место. Хотя Е.И.В. писал Государю, что он в предстоящей войне весьма бы рад служить под начальством Ермолова, но он был весьма недоволен действиями сего генерала во время пребывания его в Варшаве. Он в присутствии многих лиц, сказал ему: «государь желает слить Польшу с Россией, но вы, пользуясь огромною репутациею в армии, выкалываете явное пренебрежение к полякам; вы даже не хотели принимать явившихся к вам польских министров». Ермолов возразил ему на это: «меня в грубом обращении относительно подчиненных, а тем менее, поляков, никто не может упрекнуть; подобными качествами может лишь щеголять молодой и заносчивый корнет уланского полка вашего императорского высочества!»
Глава вторая
Анекдоты о разных лицах, преимущественно об Алексее Петровиче Ермолове
В царствование сумасшедшей памяти императора Павла, командир одного из артиллерийских полков, генерал-майор Каннабих, читал лекции тактики во дворце; значительнейшие лица в государстве и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить государю, являлись слушать эти лекции. Чтобы вернее изобразить нелепость читателя и читаемого, я здесь приведу несколько слов из них, причём неправильные ударения и произношения я буду изображать соответствующими им буквами: «Э, когда командуют:
В царствование этого государя комендантом шлиссельбургской крепости, куда ссылались важнейшие государственные преступники был почтенный, добрый и примерно благородный генерал Аникеев. Этот комендант, с трудом выучившийся подписывать свою фамилию, ободрял заключенных, в судьбе которых он принимал истинно-отеческое участие. Однажды прислан был к нему француз, которого надлежало предварительно высечь кнутом, а потом заключить в крепость. Почтенный Аникеев, приказав всем выйти из комнаты, кроме француза, сказал ему: «пока я буду ударять кнутом об пол, а ты кричи как можно жалостливее». По приведении в исполнение этой процедуры, Аникеев призвал подчиненных, до коих доходили крики француза, и сказал им: «преступник уже наказан, отведите его куда следует».
Павел, узнав однажды что Дехтерев (впоследствии командир С.-Петербургского драгунского полка) намеревается бежать за границу, потребовал его к себе. На грозный вопрос государя: «справедлив ли этот слух?» смелый и умный Дехтерев отвечал: «правда, государь, но к несчастью кредиторы меня не пускают». Этот ответ так понравился государю, что он велел выдать ему значительную сумму денег и купить дорожную коляску.
Однажды государь, выходя из своего кабинета, и увидав свое семейство, с которым находился почтенный и доблестный Федор Петрович Уваров, сказал им, указывая на свою палку, называемую берлинкой: «этой берлинке хочется по чьим-то спинам прогуляться». Все присутствующие были неприятно поражены этими словами, но государь, подозвав к себе Уварова, передал весьма хладнокровно какое-то приказание.
Император Павел оставшись недовольным великим Суворовым, отставил его от службы; приказ о том был доставлен великому полководцу близ Кобрина. Приказав всем войскам собраться в полной парадной форме, он сам предстал пред ними во всех своих орденах. Объявив им волю государя, он стал снимать с себя все знаки отличий, причём говорил: «этот орден дали вы мне, ребята, за такое-то сражение, этот за то», и т.д. Снятые ордена были положены им на барабан. Войска, растроганные до слез, воскликнули: «не можем мы жить без тебя, батюшка Александр Васильевич, веди нас в Питер». Обратившись к присланному с высочайшим повелением генералу (по мнению некоторых то был Линденер) Суворов сказал: «доложите государю о том, что я могу сделать с войсками». Когда же он снял с себя фельдмаршальский мундир и шпагу и заменил его кафтаном на меху, то раздались раздирающие вопли солдат. Один из приближенных, подойдя в нему, сказал ему что-то на ухо; Суворов, сотворив крестное знамение рукою, сказал: «что ты говоришь, как можно проливать кровь родную». Оставив армию, он прибыл в село Кончанское Новгородской губернии, где и поселился. Через несколько времени Павел, вследствие просьбы римского императора, писал Суворову замечательное письмо, в коем он просил его принять начальство над австрийскими войсками. Получив письмо, Суворов отвечал: «оно не ко мне, потому что адресовано на имя фельдмаршала, который не должен никогда покидать своей армии», и отправился в окрестные монастыри, где говел. Павел приказал между тем приготовить ему Шепелевский дворец; видя, что Суворов медлит приездом, он отправил к нему племянника его генерала князя Андрея Ивановича Горчакова с просьбой не откладывать более прибытия своего в столицу. На всех станциях ожидали Суворова офицеры, коим было приказано приветствовать фельдмаршала от имени государя и осведомиться о его здоровье. Государь лично осмотрел отведенный для Суворова дворец, откуда были вынесены часы и зеркала; тюфяки были заменены свежим сеном и соломою. Суворов, не любивший пышных приемов, прибыл в простой тележке к заставе, где и расписался; ожидавший его здесь генерал-адъютант не успел его приветствовать. По мнению некоторых, Суворов виделся ночью с государем и беседовал с ним довольно долго. На следующий день, когда все стали готовиться к разводу, государь спросил кн. Горчакова: «а где дядюшка остановился? попросите его к разводу». Кн. Горчаков отыскал его с трудом на Шестилавочной у какого-то кума, на антресолях; когда он передал ему приглашение государя, Суворов отвечал: «ты ничего не понимаешь: в чём же я поеду?» Когда Горчаков объявил ему, что за ним будет прислана придворная карета, упрямый старик возразил: «поезжай к государю и доложи ему, что я не знаю в чём мне ехать». Когда доведено было о том до сведения Павла, он воскликнул: «он прав, этот дурак (указывая на Обольянинова) мне не напомнил о том; приказать тотчас написать сенату указ о том, что отставленный от службы фельдмаршал граф Суворов-Рымникский паки принимается в службу со всеми его прерогативами». Получив указ, Суворов прибыл во дворец, где упав к ногам Павла, закричал: «ах, как здесь скользко». Государь, объявивший Суворову, что ему надлежало выбрать в свой штаб людей, знакомых с иностранными языками, пожелал видеть их; Суворов, принявший за правило противоречить во всём государю, представил ему тотчас коменданта своей главной квартиры Ставракова (человека весьма ограниченного и занимавшего ту же должность в 1812 году), который на вопрос государя, на каких языках он говорит, отвечал: «
Впоследствии были присланы от короля сардинского знаки св. Маврикия и Лазаря для раздачи отличившимся, и низшую степень этого ордена камердинеру его Прошке за сбережение здоровья фельдмаршала. Раздав их лицам, не выказавшим особого мужества и усердия, Суворов спросил Ставракова, что говорят в армии? На ответ Ставракова, что присланные ордена были им розданы плохим офицерам, Суворов сказал: «ведь и орден-то плох». Таким же образом поступил он в отношении к ордену Марии-Терезии.
В день отъезда Суворова из Петербурга в армию, поданы были ему великолепная карета и ряд экипажей для его свиты, состоявшей, по воле государя, из камергеров и разных придворных чиновников. Перепрыгнув три раза через открытые дверцы кареты, Суворов сел в фельдъегерскую тележку и прибыл весьма скоро в Вену, где его неожиданный и быстрый приезд немало всех изумил. Сидя, в карете с австрийским генералом Кацом, Суворов на все его рассказы о предстоящих действиях, зажмурив глаза повторял: «
К умирающему Суворову прислан был обер-шталмейстер граф Иван Павлович Кутайсов с требованием отчета в его действиях; он отвечал ему: «я готовлюсь отдать отчет Богу, а о государе я теперь и думать не хочу». Гроб сего великого человека, впавшего в немилость, сопровождали лишь три батальона; государь, не желая чтобы военные отдали последний долг усопшему герою, назначил во время его похорон развод.
Хотя Суворов находился весьма часто в явной вражде с Потемкиным, но он отдавал ему полную справедливость, говоря: «ему бы повелевать, а нам бы только исполнять его приказания». Проезжая в тележке через Херсон, он всегда останавливался у собора, поклониться праху сего знаменитого мужа. Павел приказал разрушить все здания, мало-мальски напоминавшие Потемкина, коего прах велено было вынести из церкви, где он покоился, и перенести на общее кладбище. Хотя смотритель, коему было приказано привести это приказание в исполнение, был немец от рождения, но этот высокий человек, имя которого я к сожалению не упомню, не решился этого сделать; он оставил славный прах на месте, заложив лишь склеп камнями.
Граф Ф. В. Ростопчин был человек замечательный во многих отношениях; переписка его со многими лицами может служить драгоценным материалом для историка. Получив однажды письмо Павла, который приказывал ему объявить великих князей Николая и Михаила Павловичей незаконнорожденными, он между прочим писал ему: «Вы властны приказать, но я обязан Вам сказать, что если это будет приведено в исполнение, в России не достанет грязи, чтобы скрыть под нею красноту щек Ваших». Государь приписал на этом письме:
«Vous êtes terrible, mais pas moins trés juste»[4].
Эти любопытные письма были поднесены Николаю Павловичу, через графа Бенкендорфа, бестолковым и ничтожным сыном графа Федора Васильевича, графом Андреем.
Павел сказал однажды графу Ростопчину: «так как наступают праздники, надобно раздать награды; начнем с андреевского ордена; кому следует его пожаловать?» Граф обратил внимание Павла на графа Андрея Кирилловича Разумовского, посла нашего в Вене. Государь, с первой супругой коего великой княгинею Наталиею Алексеевною Разумовский был в связи, изобразив рога на голове, воскликнул: «разве ты не знаешь?» Ростопчин сделал тот же самый знак рукою и сказал: «потому-то в особенности и нужно, чтобы об этом не говорили!»
Во время умерщвления Павла, князь Владимир Михайлович Яшвиль, человек весьма благородный, и Татаринов, задушили его, для чего шарф был с себя снят и подан Яковом Федоровичем Скарятиным. Беннингсен, боявшийся чтобы Павел не убедил своих убийц, ударил его в голову, сказав: «nous nous sommes trop avancés pour pouvoir reculer; quand on veut faire une omelette, il faut commencer par casser les oeufs»[5].
Граф Николай Александрович Зубов изрубил саблею высокого драбанта, стоявшего у двери; камердинер Павла был ранен саблею в щеку; он поступил впоследствии к цесаревичу. Фоку, придворному чиновнику, коего брат служил в артиллерии, проезжавшему в это время мимо дворца, кучер сказал: «ну! барин, там ужасная идет завируха». За два дня до того, вся молодежь говорила о том во всех гостиницах. Марию Федоровну, порывавшуюся играть роль Екатерины II, осадили. Подробности были мне сообщены братом Александром Михайловичем Каховским, которому в свою очередь рассказывали их сами Беннингсен и Фок.
По возвращений своем из Персидского похода, в 1797 году, Алексей Петрович Ермолов служил в четвертом артиллерийском полку, коим командовал горький пьяница Иванов, предместник князя Цицианова (брата знаменитого правителя Грузии). Этот Иванов, во время производимых им учений, имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабженного флягою с водкой; но команде Иванова:
Будучи произведен по возвращении из похода в Персию в подполковники, молодой Ермолов[6], командовавший артиллерийскою ротою, проживал в Несвиже; он квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, братом его умным князем Борисом и двоюродным их братом князем Егором Алексеевичем. Ермолов был поручен еще в войну 1794 года командиру Низовского полка полковнику Ророку, который в свою очередь передал его капитану того же полка Пышницкому (впоследствии начальнику дивизии); он подружился здесь с подпоручиком Низовского полка князем Любецким, известным по своим высоким способностям и обширным сведениям[7].
Александр Михайлович Каховский, единоутробный брат А. П. Ермолова[8], столь замечательный по своему необыкновенному уму и сведениям, проживал спокойно в своей деревне Смолевичи, находившейся в 40 верстах от Смоленска, где был губернатором Тредьяковский, сын известного пиита, автора Телемахиды. Богатая библиотека Каховского, его физический кабинет; наконец празднества даваемые им, привлекали много посетителей в Смолевичи, куда молодой Ермолов прислал шесть маленьких орудий, взятых им в Праге после штурма этого предместья и небольшое количество пороха, коим воспользовался хозяин для делания фейерверков. Независимое положение Каховского, любовь и уважение коими он везде пользовался, возбудили против него, против его родных и знакомых недостойного Тредьяковского, заключившего братский союз с презренным Линденером, любимцем императора Павла. Каховский и все его ближайшие знакомые были схвачены и посажены в различные крепости под тем предлогом, что будто бы они умышляли против правительства; село Смолевичи с библиотекою и физическим кабинетом было продано с публичного торга, причём каждый том сочинения и каждый инструмент были проданы порознь; Линденер удержал у себя из вырученной суммы 20 000 рублей, а Тредьяковский 15 000 рублей. Село Смолевичи досталось Реаду[9]. Во время отступления наших войск от западной границы в первую половину отечественной войны, Ермолов, проходивший со штабом первой армии через Смолевичи, нашел здесь много книг с гербом Каховских. Между тем гроза, разразившаяся над Каховским, не осталась без последствий и для Ермолова, которого было приказано арестовать. Отданный под наблюдение поручика Ограновича, он был заперт в своей квартире, причём все окна, обращенные на улицу, были наглухо забиты и к дверям был приставлен караул; одно лишь окно, к стороне двора, осталось отворенным. Вскоре последовало приказание о том, чтобы отвезти Ермолова на суд к Линденеру, проживавшему в Калуге; невзирая на жестокие морозы, Ермолов был посажен с Ограновичем в повозку, на облучке которой сидело двое солдат с обнаженными саблями, и отправлен через Смоленск в Калугу. Остановившись для отдыха в Смоленске, Ермолов был предупрежден губернским почтмейстером, давним приятелем его семейства, о презренных свойствах Линденера, не любившего щадить кого бы то ни было. Между тем прислано было из С. Петербурга высочайшее повеление о прощении подсудимых, вина которых была даже в Петербурге найдена ничтожною. Приезд Ермолова в Калугу, где он остановился у дома Линденера, возбудил всеобщее любопытство, Линденер, будучи в то время нездоров, приказал привести к себе в спальню Ермолова, которому было здесь объявлено высочайшее прощение. Линденер почел однако нужным сделать строгий выговор Ермолову, которого вся вина заключалась лишь в близком родстве и дружбе с Каховским; заметив удивление на лице Ермолова, Линденер присовокупил: «хотя видно, что ты многого не знаешь, но советую тебе отслужить пред отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя». Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он вновь неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов, исполнив против воли приказание Линденера, отправился с Ограновичем в обратный путь. Между тем коварный Линденер, донося государю о приведении в исполнение его воли, изъявлял однако сожаление, что его величество помиловал
Между тем правитель дел инспектора артиллерии, майор Казадаев, женатый на дочери генерала Резвого, любя Ермолова, советовал ему написать жалобное письмо к свояку своему, графу Ивану Павловичу Кутайсову (женатому на другой дочери Резвого) который ручался в том, что выхлопочет ему полное прощение и возвращение всего потерянного. При этом случае упрямство, коим всегда отличался Ермолов, обнаружилось в полном блеске. Хотя он благодарил Казадаева за его дружеское участие, но вместе с тем отказался писать к графу Кутайсову. Таким образом он отказался от царского прощения, которое по ходатайству графа Кутайсова не замедлило бы последовать и тем обрекал себя на заточение, которое могло быть весьма продолжительным.
В это время проживал в Костроме монах Авель, который был одарен способностью верно предсказывать будущее; находясь однажды за столом у губернатора, Авель предсказал день и час кончины императрицы Екатерины с необычайною верностью. Простившись с жителями Костромы, он объявил им о намерении своем поговорить с государем; он был, по приказанию Павла, посажен в крепость, но вскоре выпущен. Возвратившись в Кострому, он предсказал день и час кончины Павла. Добросовестный и благородный исправник подполковник Устин Семенович Ярлыков, бывший адъютантом у генерала Воина Васильевича Нащокина, поспешил известить о том Ермолова. Всё предсказанное Авелем буквально сбылось. Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая; он тогда сказал о нём: «змей проживет тридцать лет».
По вступлении на престол императора Александра, формуляр Ермолова, который был вовсе исключен из службы, был найден с большим трудом в главной канцелярии артиллерии и фортификации. Граф Аракчеев пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое к нему неблаговоление; имея в виду продержать его по возможности долее в подполковничьем чине, граф Аракчеев переводил в полевую артиллерию ему на голову, либо отставных, либо престарелых и неспособных подполковников. Однажды конная рота Ермолова, сделав переход в 28 верст по весьма грязной дороге, прибыла в Вильну, где в то время находился граф Аракчеев. Не дав времени людям и лошадям обчиститься и отдохнуть, он сделал смотр роте Ермолова, которая быстро вскакала на находящуюся вблизи высоту. Аракчеев, осмотрев конную выправку солдат, заметил беспорядок в расположении орудий. На вопрос его: «так ли поставлены орудия на случай наступления неприятеля?» Ермолов отвечал: «я имел лишь в виду доказать вашему сиятельству, как выдержаны лошади мои, которые крайне утомлены». — «Хорошо, — отвечал граф, — содержание лошадей в артиллерии весьма важно». Это вызвало следующий резкий ответ Ермолова в присутствии многих зрителей: «жаль, ваше сиятельство, что в артиллерии репутация офицеров зависит от скотов». Эти слова заставили взбешенного Аракчеева поспешно возвратиться в город. Это сообщено мне генералом Бухмейером.
Во время отступления первой армии к Смоленску, Ермолов, увидя что многие отставшие солдаты дозволяли себе грабить встречаемые ими на пути церкви, требовал примерного наказания виновных. Вследствие отданного Барклаем приказания, главнейшие преступники были повешены. Так как приговор был приведен в исполнение 22-го июля, то цесаревич, не раз упрекавший за это Ермолова, говорил: «я никогда не прощу вам, что у вас в армии, в день именин моей матушки, было повешено пятнадцать человек». Это мне сообщено Ермоловым и Курутою.
Отправляя князя Волконского в армию, Государь сказал ему: «узнай, отчего при сдаче Москвы не было сделано ни одного выстрела; спроси у Ермолова, он должен всё знать». Ермолов, избегая встречи с князем Волконским, уехал на время из штаба.
Однажды Платов сказал, в 1812 году, Ермолову, называвшему Вольцогена wohl-gezogen: «пришли ты мне этого скверного немца-педанта; я берусь отправить его в авангардную цепь, откуда он конечно не вернется живым».
После сражения при Бриенне, государь, проезжая сквозь ряды войск, отдававших ему честь, сказал Ермолову следующие, замечательные слова: «в России все почитают меня весьма ограниченным и неспособным человеком; теперь они узнают, что у меня в голове есть что-нибудь». Когда его величество повторил это же самое в Париже, Ермолов возразил ему: «подобные слова редки в устах частных людей; но они несравненно реже встречаются у государей. Они тем более удивительны, что в настоящую великую эпоху слава вашего величества не уступает славе величайших монархов в истории».
В Париже Ермолов увидал в числе представлявшихся нашему государю генерала Лекурба, человека исполинского роста, одетого в мундир времен республики. Он разговорился с ним о знаменитой кампании его в Граубиндене. Лекурб сказал ему громко, указывая на французских маршалов, тут находившихся: «je ne voudrais pas de ces pleutres-là pour des chefs de demi-brigades»[10].
В 1815 году Ермолов, возвращавшийся из Парижа, остановился в Эрфурте: он обласкал хозяина дома, где ему отведена была квартира. Хозяин, будучи тем тронут, дал ему письмо к главе иллюминатов Вейсгаупту, проживавшему в Готе. Пользуясь репутацией весьма либерального человека, Ермолов, не желая дать многочисленным врагам своим нового оружия, не поехал в Готу; посланный им туда генерал Писарев был обласкан Вейсгауптом, который не сказал ему однако ничего особенного.
Однажды в 1815 году, государь, оставшись недовольным Ермоловым, за то что он не прибыл к обеденному столу его величества по причине большего количества бумаг, — оказывал ему в продолжении нескольких дней холодность; генерал-адъютант барон Федор Карлович Корф говорил по этому случаю: «Хотя государь теперь недоволен Ермоловым, но он ему скоро простит; быть ему нашим фельдмаршалом и пить нам от него горькую чашу».
Первые неудовольствия между Ермоловым и Паскевичем начались в этом же 1815 году; Ермолов, находя дивизию Рота лучше обученною, чем дивизия Паскевича, призвал первую в Париж для содержания караулов, присоединив к ней прусский полк из дивизии Паскевича; так как он самого Паскевича не вызвал, то это глубоко оскорбило сего последнего.
Аракчеев сказал однажды Ермолову: «много ляжет на меня незаслуженных проклятий».
Ермолов, произведенный в генералы от инфантерии в 1818 году через десять лет после производства своего в генерал-майоры, не принадлежал однако никогда к числу особенных фаворитов государя. Граф Аракчеев, в поздравительном письме своем от 2 августа 1818 года по этому случаю, писал ему между прочим: «когда вы будете произведены в фельдмаршалы, не откажитесь принять меня в начальники главного штаба вашего».
Ермолов сказал однажды государю: «мои поселения на Кавказе гораздо лучше ваших; мои необходимы для края, где по причине недостатка в женщинах развелось в больших размерах мужеложство. Моим придется разводить виноград и сарачинское пшено, а на долю ваших — придется разведение клюквы». По мере приближения к Кавказу этих рот, их оставляли в течении года на кавказской линии, где они приучались постепенно к жаркому климату, и зарабатывали себе деньги.
Граф Аракчеев и князь Волконский, видя, что расположение государя к Ермолову возрастает со дня на день, воспользовались отъездом его в орловскую губернию, чтобы убедить его величество, что Ермолов желает получить назначение на Кавказ. Ермолов, вызванный фельдъегерем в Петербург, узнал о своем назначении; государь, объявив ему лично об этом, сказал ему: «я никак не думал, чтобы тебе такое назначение могло быть приятно, но я должен был поверить свидетельству графа Алексея Андреевича и князя Волконского. Я не назначил ни начальника штаба, ни обер-квартирмейстера, потому что ты вероятно возьмешь с собой Вельяминова и Иванова». Действительно оба эти генерала, из которых второй погиб преждевременно жертвою ипохондрии, были утверждены в этих должностях.
Ермолов, опоздав однажды к обеденному столу на Каменном Острове, вопреки приглашения высланного придворного чиновника, возвратился домой. Государь, увидав его вскоре после того, сказал ему: «мы сели ранее за стол, по случаю отъезда матушки, но я велел тебя непременно звать».
Ермолов отвечал на это: «я не люблю употреблять во зло чье бы то ни было внимание, и беспокоить кого бы то ни было; так как я знаю, что вы не дозволили бы себе не встать из за стола
Ермолов, страдая рожею на ноге в 1821 году, просил однажды государя назначить адъютанта своего, молодого и неимоверно-щедро одаренного природою графа Самойлова флигель-адъютантом; он просил Е.В. сделать это в память службы Потемкина и отца его. Тогда государь отвечал: «ты знаешь, что мне никто не дает адъютантов, а я сам их выбираю, но я сделаю это не для деда, не для отца, а для тебя».
На Терекской линии, недалеко от Ставрополя, находилась шотландская колония анабаптистов-сепаратистов, которая значительно разбогатела продажею овощей. Ермолов, не желая терпеть здесь присутствия этих безнравственных людей, изгнал их и поселил вблизи Волжский казачий полк. Ермолов не разделял мнения графа Тормасова, некогда просившего в видах распространения просвещения, пригласить в Грузию католических миссионеров. Прибывшему сюда члену базельского евангелического общества, Зарамбе, Ермолов сказал: «вместо того, чтобы насаждать слово Божие, займитесь лучше насаждением табака». Основатель лондонского библейского общества Пинкертон, обласканный нашим министром духовных дел, прибыл в Грузию, но Ермолов поспешил его выслать. С 1745 года существовала миссия, имевшая целью обращать в христианскую веру осетин, коих привлекали к тому различными подарками. Эта миссия, которую Ермолов называл
При предместнике Ермолова, начальник кавказской линии Дельпоццо поселил близ Назрана и реки Сунжи воинственный и враждебный чеченцам народ ингушей, исповедывавших магометанскую веру. Находясь по торговым делам в Тифлисе, некоторые из их старшин приняли христианскую веру. Возвратясь к себе, они увидели себя поставленными в неприятное положение; прочие единоплеменные им ингуши стали их чуждаться. Вновь обращенные выехали на линию и стали просить Ермолова дозволить им вновь обратиться в магометанство, на что он отвечал им: «ступайте в священникам и поговорите с ними». Они вскоре вновь сделались магометанами.