Буря, которую я предугадал, надвигалась теперь со страшной быстротой. Сверкающая поверхность моря потемнела и приобрела зловещий свинцовый оттенок; в отдалении ветер, еще не достигший Ароса, уже гнал белые волны – «дочерей шкипера», и вдоль всего полумесяца Песчаной бухты бурлила вода, так что шум ее доносился даже до того места, где я стоял. Перемена в небе была еще более разительной. С юго-запада подымалась огромная хмурая туча, кое-где пронизанная пучками солнечных лучей, и от нее по всему еще безоблачному небу тянулись длинные чернильные полосы. Опасность была грозной и неотвратимой. На моих глазах солнце скрылось за краем тучи. В любой миг буря могла обрушить на Арос всю свою мощь.
Эта внезапная перемена приковала мой взгляд к небу, так что прошло несколько секунд, прежде чем он обратился на бухту, расстилавшуюся у моих ног и через мгновение погрузившуюся в тень. Склон, на который я только что поднялся, господствовал над небольшим амфитеатром невысоких холмов, спускавшихся к морю, под которыми изгибалась желтая дуга пляжа Песчаной бухты. Это был пейзаж, на который я часто смотрел и прежде, но никогда его не оживляла ни одна человеческая фигура. Всего лишь несколько минут назад я покинул бухту, где не было никого, – так вообразите же мое удивление, когда я вдруг увидел в этом пустынном месте шлюпку и несколько человек. Шлюпка стояла возле скал. Двое матросов, без шапок, с засученными рукавами, багром удерживали ее на месте, так как течение с каждой секундой становилось сильнее. Над ними на вершине скалы два человека в черной одежде, которых я счел за начальников, о чем-то совещались. Секунду спустя я понял, что они сверяются с компасом, а затем один из них развернул какую-то бумагу и прижал к ней палец, словно указывая место по карте. Тем временем еще один человек расхаживал взад и вперед, вглядываясь в щели между скал и всматриваясь в воду. Я еще наблюдал за ними – мой ошеломленный изумлением рассудок был не в силах осознать то, что видели глаза, – как вдруг этот третий человек остановился, точно громом пораженный, и позвал товарищей так нетерпеливо, что его крик донесся до холма, где я стоял. Те бросились к нему, в спешке уронив компас, и я увидел, что они передают друг другу кость и пряжку с жестами, выражающими чрезвычайное удивление и интерес. Тут моряки в шлюпке окликнули стоящих на берегу и указали на запад, на тучу, которая все быстрее и быстрее одевала чернотой небо. Люди на берегу, казалось, что-то обсуждали, но опасность была слишком велика, чтобы ею можно было пренебречь, и они, спустившись в шлюпку вместе с моими находками, поспешили прочь из бухты со всей быстротой, с какой могли их нести весла.
Я не стал долее размышлять об этом деле, а повернулся и опрометью побежал к дому. Кем бы ни были эти люди, о них следовало немедленно сообщить дяде. В те дни еще можно было ожидать высадки якобитов, и, может быть, среди троих начальников на скалах находился и сам принц Чарли, которого, как я знал, ненавидел дядя. Однако, пока я бежал, перепрыгивая с камня на камень, и наспех обдумывал случившееся, с каждой минутой это предположение казалось мне все менее и менее правдоподобным. Компас, карта, интерес, вызванный пряжкой, а также поведение того, кто так часто заглядывал в воду, – все указывало на совсем иное объяснение их присутствия на этом пустынном, безвестном островке западного побережья. Мадридский историк, документы доктора Робертсона, бородатый незнакомец с кольцами, мои собственные бесплодные поиски, которыми я не далее чем час назад занимался в глубинах Песчаной бухты, всплывали все вместе в моей памяти, и я уже не сомневался, что видел испанцев, занятых поисками старинных сокровищ и погибшего корабля Непобедимой Армады. Людям, живущим на одиноких островках вроде Ароса, приходится самим заботиться о своей безопасности: им не к кому обратиться за защитой или даже за помощью, и появление в подобном месте чужеземных авантюристов – нищих, алчных и, вполне возможно, не признающих никаких знаков – заставило меня опасаться не только за деньги моего дяди, но даже и за его дочь. Я все еще изыскивал способ, как мы могли бы от них избавиться, когда наконец, запыхавшись, поднялся на вершину Ароса. Весь мир уже погрузился в угрюмый сумрак, и только на самом востоке дальний холм Росса еще сверкал в последнем луче солнца, как драгоценный камень. Упали первые, редкие, но крупные капли дождя, волнение на море усиливалось с каждой минутой, и уже вокруг Ароса и вдоль берегов Гризепола протянулась белая полоса пены. Шлюпка еще не вышла из бухты, но мне теперь открылось то, что внизу от меня заслоняли скалы, – у южной оконечности Ароса стояла большая красивая шхуна с высокими мачтами. Утром, когда я внимательно вглядывался в горизонт и, разумеется, не мог бы не заметить паруса, столь редкого в этих пустынных водах, я ее не видел – следовательно, прошлую ночь она простояла на якоре за необитаемым мысом Эйлин-Гур, а это неопровержимо доказывало, что шхуна появилась у наших берегов впервые – ведь бухта Эйлин-Гур, хотя и очень удобная на вид, на самом деле настоящая ловушка для кораблей. Столь невежественным морякам у этих грозных берегов надвигающаяся буря могла нести на своих крыльях только смерть.
Глава IV. Буря
Дядя стоял возле дома с трубкой в руках и поглядывал на небо.
– Дядя Гордон, – произнес я, – в Песчаной бухте были какие-то люди.
Я внезапно умолк – я не только забыл, что собирался сказать, но позабыл о своей усталости, так странно подействовали на дядю эти несколько слов. Он уронил трубку и бессильно прислонился к стене, рот у него приоткрылся, глаза выпучились, длинное лицо стало белым как бумага. Мы молча смотрели друг на друга не менее четверти минуты, и лишь потом он спросил:
– А на нем была мохнатая шапка?
И я понял так, словно видел собственными глазами, что у человека, похороненного в Песчаной бухте, была меховая шапка и что до берега он добрался живым. В первый и последний раз я почувствовал злость к человеку, который был моим благодетелем и отцом девушки, которую я надеялся сделать моей женой.
– Это были живые люди, – сказал я. – Может быть, якобиты, а может быть, французы, пираты или авантюристы, которые разыскивают здесь испанские сокровища, но, как бы то ни было, они могут оказаться опасными, хотя бы для вашей дочери и моей кузины, – а что до ужасов, которые рисует вам нечистая совесть, так мертвец спит спокойно там, где вы его закопали! Я сегодня утром стоял у его могилы. Он не восстанет до Судного дня.
Пока я говорил, дядя, моргая, смотрел на меня, потом устремил взгляд в землю и стал нелепо перебирать пальцами. Было ясно, что он лишился дара речи.
– Полно, – сказал я. – Вам надо думать о других. Пойдемте со мной на холм, поглядите на этот корабль.
Он послушался, не ответив ни словом, ни взглядом, и медленно поплелся следом за мной. Его тело словно утратило гибкость, и он тяжело взбирался на камни, вместо того чтобы перепрыгивать с одного на другой, как он это делал раньше. Я нетерпеливо его окликал, но это не заставило его поторопиться. Ответил он мне только раз – тоскливо, словно испытывая физическую боль:
– Ладно, ладно, я иду.
К тому времени, когда мы добрались до вершины, я уже не испытывал к нему ничего, кроме жалости. Если преступление было чудовищным, то и кара была соразмерной. Наконец мы поднялись на гребень холма и смогли оглядеться. Повсюду взгляд встречал только бурный сумрак – последний проблеск солнца исчез, поднялся ветер, правда, еще не сильный, но неровный и часто меняющий направление; дождь, впрочем, перестал. Хотя прошло совсем немного времени, волны вздымались гораздо выше, чем когда я стоял здесь в последний раз. Они уже перехлестывали через рифы и громко стонали в подводных пещерах Ароса. Я не сразу нашел взглядом шхуну.
– Вон она. – Ее новое местоположение и курс, которым она шла, удивили меня. – Неужто они хотят выйти в открытое море? – воскликнул я.
– Именно это они и хотят, – ответил дядя, словно с радостью.
В этот миг шхуна повернула, легла на новый галс, и я получил исчерпывающий ответ на свой вопрос: чужестранцы, заметив приближение бури, решили выйти на океанский простор, но ветер, который грозил вот-вот обрушиться на эти усеянные рифами воды, и мощное противное течение обещали им на этом пути верную смерть.
– Господи! – воскликнул я. – Они погибли!
– Да, – подхватил дядя, – все, все погибли. Им бы укрыться за Кайл-Дона, а так им не спастись, будь у них лоцман хоть сам дьявол. А знаешь, – продолжал он, дернув меня за рукав, – хорошая будет ночка для кораблекрушения! Два за год! Ну и спляшут же сегодня Веселые Молодцы!
Я поглядел на него, и впервые во мне зародилось подозрение, что он лишился рассудка. Он поглядывал на меня, словно ожидая сочувствия, с робкой радостью в глазах. Новая грозящая катастрофа уже изгладила из его памяти все, что произошло между нами.
– Если бы только я мог успеть, – воскликнул я в негодовании, – то взял бы ялик и попробовал их догнать, чтобы предупредить!
– Ни-ни-ни, – возразил он, – и думать не смей вмешиваться. Тут тебе делать нечего. Это его, – тут он сдернул с головы шапку, – его воля. Ну до чего же хорошая будет ночка!
В мою душу закрался страх, и, напомнив дяде, что я еще не обедал, я позвал его домой. Напрасно! Он не пожелал покинуть свой наблюдательный пост.
– Я должен видеть, как творится его воля, Чарли, – объяснил он и добавил, когда шхуна легла на новый галс: – А они с ней хорошо управляются! Куда там «Христос-Анне»!..
Люди на борту шхуны, вероятно, уже начали понимать, хотя далеко еще не в полной мере, какие опасности подстерегают их обреченный корабль. Всякий раз, когда затихал капризный ветер, они, несомненно, замечали, насколько быстро течение относит их назад. Галсы становились все короче, так как моряки убеждались, что толку от лавирования нет никакого. Каждое мгновение волна гремела и вскипала на новом подводном рифе, и все чаще ревущие водопады обрушивались под самый нос шхуны, а за ним открывались бурый риф и пенная путаница водорослей. Да, им приходилось отчаянно тянуть снасти – видит бог, на борту шхуны не было лентяев. И вот это-то зрелище, которое преисполнило бы ужасом любое человеческое сердце, дядя смаковал с восторгом знатока. Когда я повернулся, чтобы спуститься с холма, он улегся на землю, его вытянутые вперед руки вцепились в вереск, дядя словно помолодел духом и телом.
Я возвратился в дом в тягостном настроении, а когда увидел Мэри, на сердце стало еще тяжелее. Закатав рукава по локоть и обнажив сильные руки, она месила тесто. Я взял с буфета булку и молча стал есть.
– Ты устал, Чарли? – спросила Мэри несколько минут спустя.
– Устал, – ответил я, подымаясь на ноги, – устал от отсрочек, а может, и от Ароса. Ты меня хорошо знаешь и не истолкуешь мои слова превратно. И вот, Мэри, что я тебе скажу: лучше бы тебе быть где угодно, только не здесь.
– А я тебе отвечу, – возразила она, – что буду там, где мне велит быть долг.
– Ты забываешь, что у тебя есть долг перед самой собой, – указал я.
– Да неужто? – ответила она, продолжая месить тесто. – Ты это что же, в Библии вычитал?
– Мэри, – произнес я мрачно, – не смейся надо мной. Бог свидетель – мне сейчас не до смеха. Если мы уговорим твоего отца поехать с нами, тем лучше. Но с ним или без него, я хочу увезти тебя отсюда. Ради тебя самой, и ради меня, и даже ради твоего отца тебе лучше отсюда уехать. Я возвращался сюда совсем с другими мыслями, я возвращался сюда домой, но теперь все изменилось, и у меня осталось только одно желание, одна надежда: бежать отсюда – да, это самое верное слово – бежать, вырваться с этого проклятого острова, как птица вырывается из силков птицелова.
Мэри уже давно оставила свою работу.
– И что ж ты думаешь? – спросила она. – Что ж ты думаешь, у меня нет ни глаз, ни ушей? Что ж ты думаешь, я бы не была рада выбросить в море это добро? (Как он его называет, Господи прости его и помилуй!) Что ж ты думаешь, я жила с ним здесь изо дня в день и не видела того, что ты увидел за какой-нибудь час? Нет, – продолжала она, – я знаю, что случилась беда, а какая беда, я не знаю и знать не хочу. И мне не доводилось слышать, чтобы зло можно было поправить, вмешавшись не в свое дело. Только, Чарли, не проси меня уехать от отца. Пока он жив, я его не покину. А ему осталось недолго жить, Чарли. Это я могу тебе сказать. Недолго… На лбу у него печать, и, может, так оно и лучше.
Я помолчал, не зная, что ответить на это, а когда поднял голову, собираясь заговорить, Мэри меня опередила.
– Чарли, – сказала она, – мой долг ведь не твой долг. Этот дом омрачен грехом и бедой. Ты здесь посторонний. Так бери свои вещи и иди в лучшие места, к лучшим людям. А если когда-нибудь задумаешь вернуться – будь то даже через двадцать лет, – все равно я буду ждать тебя здесь.
– Мэри-Урсула, – произнес я, – я просил тебя стать моей женой, и ты дала мне понять, что согласна. И теперь мы связаны навек. Где будешь ты, там буду и я – бог мне свидетель.
Едва я произнес эти слова, как внезапно взревел ветер, а потом вдруг все вокруг дома смолкло и словно задрожало. Это был пролог, первый удар надвигающейся бури. Мы вздрогнули и вдруг заметили, что в доме воцарилась полутьма, будто уже настал вечер.
– Господи, смилуйся над всеми, кто в море! – сказала Мэри. – Отец теперь не вернется до рассвета.
И тогда-то, когда мы сидели у очага, прислушиваясь к ударам ветра, Мэри рассказала мне, как произошла с моим дядей эта перемена.
Всю прошлую зиму он был угрюм и раздражителен. Когда Гребень вздымался особенно высоко, или, как выразилась Мэри, когда плясали Веселые Молодцы, дядя много часов подряд лежал на мысу, если была ночь, а днем – на вершине Ароса, смотрел на бушующее море и вглядывался в горизонт, не покажется ли там парус. После десятого февраля, когда на берег в Песчаной бухте был выброшен обогативший его бриг, дядя вначале был неестественно весел, и это возбуждение не проходило, но только менялось и из радостного стало мрачным. Он не работал и не давал работать Рори. Они часами шептались за домом с таинственным, опасливым видом. А если она задавала вопросы тому или другому (вначале она пыталась их расспрашивать), они отвечали уклончиво и смущенно. С тех пор как Рори заметил у переправы большую рыбу, дядя всего один раз побывал на Россе. Это случилось в разгар весны, при сильном отливе, и он перешел туда посуху, но задержался на дальнем берегу и, возвращаясь, увидел, что прилив вот-вот отрежет его от Ароса. С отчаянным воплем он перепрыгнул через полоску воды и добрался до дома вне себя от ужаса. Его мучили страх перед морем, постоянные и неотвязные мысли о море – этот страх сквозил в его разговорах, в молитвах, даже в выражении лица, когда он молчал.
К ужину вернулся только Рори. Но чуть позже в дом вошел дядя, взял под мышку бутылку, сунул в карман хлеб и снова отправился на свой наблюдательный пост – на этот раз в сопровождении Рори. Дядя сказал, что шхуну несет к бурунам, но команда по-прежнему с безнадежным упрямством и мужеством пытается отстоять каждый дюйм. От этого известия на душе у меня стало совсем черно. Вскоре после заката ярость бури достигла полной силы – мне еще не приходилось видеть летом подобных бурь, да и зимние никогда не налетали так внезапно. Мы с Мэри молчали и слушали, как скрипит, содрогаясь, дом, как воет снаружи ветер, а огонь в очаге между нами шипел от дождевых брызг. Наши мысли были далеко отсюда – с несчастными моряками на шхуне, с моим столь же несчастным дядей на мысу среди разбушевавшихся стихий. Но то и дело мы вздрагивали и отвлекались от своих раздумий, когда ветер обрушивался на дом, как тяжелая скала, или внезапно замирал, затихал, и пламя в очаге вытягивалось длинными языками, а наши сердца начинали отчаянно биться в груди. То буря схватывала все четыре угла кровли и встряхивала ее, ревя, как разгневанный Левиафан, то наступало затишье, и ее холодное дыхание, всхлипывая, пробиралось в комнату и шевелило волосы у нас на голове. А потом ветер вновь заводил тоскливую многоголосую песню, стонал в трубе, плакал, как флейта, вокруг дома.
Часов в восемь вошел Рори и таинственно поманил меня к дверям. Дядя, по-видимому, напугал даже своего верного товарища, и Рори, встревоженный его выходками, попросил меня пойти с ним и разделить стражу. Я поспешил исполнить его просьбу – с тем большей охотой, что страх, ужас и электрическая атмосфера этого вечера пробуждали во мне беспокойство и желание действовать. Я велел Мэри не тревожиться, обещал присмотреть за ее отцом и, закутавшись в плед, вышел вслед за Рори на улицу.
Хотя лето было в разгаре, ночь казалась чернее январской. Порой сумрачные отблески на мгновение рассеивали чернильный мрак, но в мятущемся хаосе небес нельзя было уловить причину этой перемены. Ветер забивался в ноздри и в рот, небо над головой гремело, как один гигантский парус, а когда на Аросе вдруг наступало затишье, было слышно, как шквалы с воем проносятся вдали. Над низинами Росса ветер, наверно, бушевал с той же яростью, что и в открытом море, и только богу известно, какой рев стоял у вершины Бен-Кайо. Дождь, смешанный с брызгами, хлестал нас по лицу. Вокруг Ароса всюду пенились буруны, и валы с непрерывным грохотом обрушивались на рифы и пляжи. В одном месте этот оглушительный оркестр играл громче, в другом – тише, хотя общая масса звука почти не менялась, но, вырываясь из нее, господствуя над ней, гремели прихотливые голоса Гребня и басистые вопли Веселых Молодцев. И в эту минуту я вдруг понял, почему они получили такое прозвище: их рев, заглушавший все остальные звуки этой ночи, казался почти веселым, полным какого-то могучего добродушия; более того, в нем было что-то человеческое. Словно орда дикарей перепилась до потери рассудка и, забыв членораздельную речь, принялась выть и вопить в веселом безумии. Именно так, чудилось мне, ревели в эту ночь смертоносные буруны Ароса.
Держась за руки, мы с Рори с трудом пробирались против ветра. Мы скользили на мокрой земле, мы падали на камни. Наверное, прошел почти час, когда, промокшие насквозь, все в синяках, измученные, мы наконец спустились на мыс, выходящий на Гребень. По-видимому, именно он и был излюбленным наблюдательным пунктом моего дяди. На самом его краю, в том месте, где утес наиболее высок и отвесен, земляной пригорок образует нечто вроде парапета, где человек, укрывшись от ветра, может любоваться тем, как прилив и бешеные волны ведут спор у его ног. Оттуда он может смотреть на пляску Веселых Молодцев, словно из окна дома на уличные беспорядки. В подобную ночь, разумеется, он видит перед собой только чернильный мрак, в котором кипят водовороты, волны сшибаются грохотом взрыва, и пена громоздится и исчезает в мгновение ока. Мне еще не доводилось видеть, чтобы Веселые Молодцы так буйствовали. Их исступление, высоту и прихотливость их прыжков надо было видеть – рассказать об этом невозможно. Белыми столпами они взлетали из мрака высоко над утесом и нашими головами и в то же мгновение пропадали, точно призраки. Порой они взметывались по трое сразу, а порой ветер подхватывал кого-нибудь из них и опрокидывал на нас брызги, тяжелые, как волна. Тем не менее зрелище это не столько впечатляло своей мощью, сколько раздражало и заражало своим легкомыслием. Оглушительный рев не давал думать, и в мозгу возникала блаженная пустота, родственная безумию. По временам я замечал, что мои ноги двигаются в такт танцу Веселых Молодцев, словно где-то играли джигу.
Дядю я разглядел, когда мы находились от него еще в нескольких ярдах, потому что в это мгновение черноту ночи рассеял один из тех отблесков, о которых я уже упоминал. Дядя стоял позади холмика, запрокинув голову и прижимая ко рту бутылку. Когда он поставил бутылку на землю, увидел нас и помахал рукой.
– Он пьян? – громко спросил я Рори.
– Он всегда пьет, когда дует ветер, – ответил Рори таким же громовым голосом; но я его еле расслышал.
– Так, значит… так было… и в феврале? – спросил я.
«Да» старого слуги исполнило меня радостью. Следовательно, убийство было совершено не хладнокровно, не по расчету. Это был поступок сумасшедшего, который так же не подлежал осуждению, как и прощению. Конечно, дядя был опасным безумцем, но не жестоким, низким негодяем, как я страшился. Но какое место для попойки, какой немыслимый порок избрал для себя бедняга! Я всегда считал пьянство страшным, почти кощунственным удовольствием, более демоническим, нежели человеческим. Но напиваться здесь, в ревущей тьме, на самом краю утеса, над адской пляской волн, где голова кружится, как сам Гребень, нога балансирует на краю смерти, а чутко настороженный слух ждет, чтобы раздался треск гибнущего корабля, – казалось бы, если бы и нашелся человек, способный на это, то уж никак не мой дядя, неколебимо верующий в ад и возмездие, терзаемый самыми мрачными суевериями. И все же это было так. А когда мы укрылись за пригорком и смогли перевести дух, я заметил, что глаза дяди сверкают в темноте дьявольским блеском.
– Эгей, Чарли, красота-то какая! – воскликнул он. – Ты только посмотри… – продолжал он, подтаскивая меня к краю бездны, откуда вздымался этот оглушающий рев и взлетали тучи брызг. – Посмотри-ка, как они пляшут! Уж это ли не грех?
Последнее слово он произнес со вкусом, и я подумал, что оно подходит к этому зрелищу.
– Они воют, так им не терпится заполучить шхуну, – продолжал он, и его визгливый безумный голос было легко расслышать под прикрытием пригорка. – И ее тянет все ближе, и ближе, и ближе, и ближе, и ближе… И все они знают это, знают, что им пришел конец! Чарли, они на шхуне там все напились, залили себе глаза вином. На «Христос-Анне» все были пьяны. В море трезвыми не тонут! Что ты об этом знаешь! – с внезапной яростью крикнул он. – Я тебе говорю, и так оно и есть: никто не посмеет пойти на дно трезвым. Возьми-ка, – добавил он, протягивая бутылку, – глотни.
Я хотел было отказаться, но Рори предостерегающе дернул меня за рукав, да и я сам уже передумал. Поэтому взял бутылку и не только сделал большой глоток, но и постарался пролить на землю как можно больше.
Это был чистый спирт, и я чуть не задохнулся, пытаясь его проглотить. Не заметив, насколько убыло содержимое бутылки, дядя вновь запрокинул голову и допил все до конца. Затем с громким хохотом швырнул бутылку Веселым Молодцам, которые, казалось, с воплями подпрыгнули повыше, чтобы поймать ее.
– Эй, ребята, – крикнул он, – вот вам подарочек! А до утра получите и кое-что получше!..
Внезапно в черном мраке под нами, всего в каких-нибудь двухстах ярдах от нас, в секунду затишья ясно прозвучал человеческий голос. Тут же ветер с воем опрокинулся на мыс, и Гребень заревел, закипел, затанцевал с новой яростью. Но мы успели расслышать этот голос и с мучительным ужасом поняли, что гибель обреченного корабля уже недалека и до нас донеслась последняя команда капитана. Сбившись в кучку на краю утеса, мы, напрягая все чувства, ждали неизбежного конца. Однако прошло немало времени, которое показалось нам вечностью, прежде чем шхуна на мгновение вырисовалась на фоне гигантской горы сверкающей пены. Я до сих пор вижу, как захлопал ее зарифленный грот, когда гик тяжело упал на палубу, я все еще вижу черный силуэт ее корпуса, и мне все еще кажется, что я успел различить фигуру человека, навалившегося на румпель. А ведь шхуна возникла перед нами лишь на кратчайшее мгновение, и та самая волна, которая показала ее нам, навеки погребла ее под водой. На миг раздался нестройный хор голосов, но этот предсмертный вопль тут же заглушили своим ревом Веселые Молодцы. На этом трагедия кончилась. Крепкий корабль со всеми своими снастями и фонарем, быть может, еще горящим в каюте, с жизнями стольких людей, возможно, дорогими кому-нибудь еще и, уж во всяком случае, драгоценными, как райское блаженство, для них самих, – все это в мгновение ока было поглощено бушующими водами. Все они исчезли как сон. А ветер по-прежнему буйствовал и вопил, а бессмысленные волны Гребня по-прежнему взметывались ввысь и рассыпались пеной.
Не знаю, сколько времени мы пролежали у края утеса все трое, молча и неподвижно, но, во всяком случае, точно немало. Наконец, по очереди и почти машинально, мы снова заползли за пригорок. Я лежал, прижимаясь к земле, вне себя от ужаса, не владея рассудком, и слышал, как дядя что-то бормочет про себя – возбуждение сменилось у него унынием. То он повторял плаксивым тоном: «Так они старались, так старались… Бедняги, бедняги…» – то принимался сожалеть о зря пропавшем «добре» – ведь шхуна погибла среди Веселых Молодцев и ее не выкинуло на берег, – и все время он твердил одно название – «Христос-Анна», повторяя его с дрожью ужаса. Буря тем временем быстро стихала. Через полчаса дул уже только легкий бриз, и эта перемена сопровождалась, а может, была вызвана, проливным холодным секущим дождем. Я, по-видимому, заснул, а когда очнулся, мокрый насквозь, окоченевший, с тяжелой головой, уже занялся рассвет – серый, сырой, унылый рассвет. Ветер налетал легкими порывами, шел отлив, Гребень совсем спал, и только сильный прибой, еще накатывавшийся на берега Ароса, свидетельствовал о ночной ярости бури.
Глава V. Человек из моря
Рори отправился домой, чтобы согреться и поесть, но дядя во что бы то ни стало хотел осмотреть берег, и я не мог отпустить его одного. Он был теперь спокоен и кроток, но очень ослабел и духом и телом и занимался поисками с любопытством и непоследовательностью ребенка. Он забирался на рифы, гонялся по песку за отступающими волнами, любая щепка или обрывок каната казались ему сокровищами, которые следовало спасти, хотя бы с опасностью для жизни. Замирая от ужаса, я смотрел, как, спотыкаясь, на подгибающихся от усталости ногах, он бредет навстречу прибою или пробирается по коварным и скользким рифам. Я поддерживал его за плечи, хватал за полы, помогал отнести его жалкие находки подальше от набегающей волны – точно так вела бы себя нянька с семилетним ребенком.
Но, как ни ослабел он после ночных безумств, страсти, таившиеся в его душе, были страстями взрослого человека. А ужас перед морем, хотя дядя, казалось, и подавлял его, был по-прежнему силен – он отшатывался от волн так, словно перед ним было огненное озеро, а когда, поскользнувшись, дядя оказался по колено в воде, вопль, вырвавшийся из самых глубин его сердца, был полон смертной муки. Несколько минут после этого он сидел неподвижно, тяжело дыша, точно усталый пес, но алчное стремление воспользоваться добычей, оставшейся после кораблекрушения, вновь взяло верх над страхом, и он вновь принялся рыскать среди полос застывшей пены, ползать по камням среди лопающихся пузырей и жадно подбирать обломки, годившиеся разве что для растопки. Эти находки доставляли ему большое удовольствие, но все же он не переставал сетовать на преследующие его неудачи.
– Арос, – произнес он, – гиблое место: не бывает тут кораблекрушений. Сколько лет я тут прожил, а это всего лишь второе, да и все, что получше, пошло на дно!
– Дядя, – сказал я, воспользовавшись тем, что в эту минуту мы шли по ровной полосе песка, где ничто не отвлекало его внимания. – Вчера ночью я видел вас, как не чаял видеть, – вы были пьяны.
– Нет-нет, – ответил он. – До этого дело не дошло. Но пить-то я пил. И сказать тебе божескую правду, так я тут ничего поделать не могу. Трезвее меня человека не найти, но как начнет выть ветер, так я словно умом трогаюсь.
– Но вы ведь верующий, – произнес я. – А это грех.
– Верно! – ответил он. – Только не будь тут греха, не знаю, стал бы я пить. Это ведь все наперекор делается. В море непочатый край грехов: оно и в покое не место для христианина, а как разыграется, да ветер взвоет – они с ветром в родстве, это уж так, – да Веселые Молодцы заревут и запляшут как полоумные, а бедняги на тонущих кораблях всю-то долгую ночь терпят муку мученическую – тут и начинает меня разбирать. Уж не знаю, дьявол в меня вселяется, что ли. Только бедных моряков мне и не жалко нисколько – я с морем заодно, с ним и с Веселыми Молодцами.
Я решил найти уязвимое место в его броне и повернулся к морю. Там весело неистовствовал прибой; волны с развевающимися гривами бесконечной чередой накатывались на берег, вздымались, нависали, рассыпались и сталкивались на изрытом песке. Дальше – соленый воздух, испуганные чайки и бесчисленная армия морских коней, которые с призывным ржанием сплачивались вместе, чтобы обрушиться на Арос, а прямо перед нами та черта на плоском пляже, преодолеть которую их орда не может, как бы они ни ярились.
– Тут твой предел, – сказал я, – его да не преступишь!
А потом как мог торжественнее произнес стих из псалма, который прежде уже не раз примеривал к хору валов:
– «Но паче шума вод многих сильных волн морских силен в вышних господь!»
– Да, – отозвался дядя, – господь под конец восторжествует, разве я спорю? Но тут на земле глупые людишки преступают его заветы перед самым его оком. Неразумно это – я и не говорю, что разумно, – но какая гордыня глаз, какая алчба жизни, какая радость!
Я промолчал, так как мы вышли на мысок, отделявший нас от Песчаной бухты, и я решил воззвать к лучшим чувствам моего несчастного родича, когда мы окажемся на месте его преступления. Умолк и дядя, но шаг его стал тверже. Мои слова подхлестнули его рассудок, и он уже больше не искал никчемные обломки, а погрузился в какие-то мрачные, но горделивые мысли. Минуты через три-четыре мы достигли вершины холма и начали спускаться в Песчаную бухту. Море обошлось с разбитым кораблем безжалостно: нос повернуло в противоположную сторону и стащило еще ниже, а корму немного подняло – во всяком случае, они теперь совсем разделились. Когда мы поравнялись с могилой, я остановился, обнажил голову, подставив ее сильному дождю, посмотрел дяде прямо в лицо и обратился к нему со следующей речью.
– По божьему соизволению, – начал я, – человеку было дано спастись от смертельных опасностей; он был беден, он был наг, он был истомлен, он был здесь чужим – он имел все права на сострадание; может, он был солью земли, святым, добрым и деятельным, а может – нераскаянным грешником, для которого смерть была лишь преддверием адских мук. Перед лицом небес я спрашиваю тебя, Гордон Дарнеуэй: где человек, за которого Христос умер на кресте?
При последних словах дядя вздрогнул, но ничего не ответил, и в его глазах отразилась лишь смутная тревога.
– Вы брат моего отца, – продолжал я. – Вы научили меня смотреть на ваш дом как на мой отчий дом; мы оба с вами грешники, бредущие перед лицом Господа по стезе греха и искушений. Бог ведет нас к добру через наше зло; мы грешим… не смею сказать – по его завету, но с его соизволения; и для всякого человека, если только он не стал зверем, его грехи служат началом мудрости. Бог предостерег вас через это преступление, он предостерегает вас и сейчас – этой могилой у ваших ног, но если вы не покаетесь, если ваше сердце не смягчится и не обратится к нему, то чего остается нам ждать, как не какой-нибудь грозной кары?
Я еще не договорил, но глаза дяди уже не были устремлены на меня. Его лицо вдруг претерпело неописуемую перемену: все черты словно съежились, щеки покрылись свинцовой бледностью, дрожащая рука поднялась и указала на что-то за моим плечом, а с губ сорвалось столько раз уже повторявшееся название:
– «Христос-Анна!»
Я повернулся и хотя не ощутил подобного ужаса, для которого, благодарение небу, у меня не было причин, но все же был поражен зрелищем, открывшимся моему взору. На палубной надстройке разбитого судна спиной к нам стоял человек – он, по-видимому, вглядывался в морскую даль, приставив руку козырьком ко лбу, и вся его высокая, очень высокая фигура четко рисовалась на фоне воды и неба. Я сто раз повторял здесь, что я не суеверен, но в миг, когда мои мысли были заняты смертью и грехом, непонятное появление чужого человека на этом опоясанном морем пустынном островке исполнило меня изумлением, граничащим с паническим страхом. Не верилось, что простой смертный мог выбраться на берег в бурю, которая бушевала накануне вокруг Ароса, когда единственное судно, оказавшееся в этих водах, на наших глазах погибло среди Веселых Молодцев. Мной овладели сомнения, и, не выдержав неопределенности, я сделал шаг вперед и окликнул незнакомца, как окликают корабль.
Он обернулся и, как мне показалось, вздрогнул при виде нас. Мужество тут же возвратилось ко мне, и я, крикнув, сделал знак рукой, чтобы он подошел поближе, а он тотчас спрыгнул на песок и направился к нам, но то и дело в нерешительности останавливался. Эти робкие колебания придали мне смелости, и я сделал еще один шаг вперед, а потом дружески закивал и замахал рукой незнакомцу, подбодряя его. Нетрудно было догадаться, что потерпевший крушение слышал мало хорошего о гостеприимстве наших островов, да и по правде говоря, в то время у людей, живших дальше к северу, слава была самая скверная.
– Он черный! – воскликнул я вдруг.
И в то же мгновение рядом со мной раздался голос, который я узнал лишь с трудом, – дядя разразился проклятиями, мешая их со словами молитвы. Я оглянулся на него: он упал на колени, лицо его исказилось от муки, и, по мере того как незнакомец приближался к нам, голос дяди становился все пронзительнее, а ярость его красноречия удваивалась. Я назвал эти крики молитвой, но, право же, никогда еще Творцу не доводилось слышать из уст одного из его созданий столь бессвязных и непристойных речей – если молитва может быть грешной, то безумные излияния дяди были греховны. Я подбежал к нему, схватил за плечи и заставил встать.
– Замолчите! – произнес я. – Почитайте Бога если не деяниями, то хотя бы словами. На том самом месте, где вы преступили его заповедь, он посылает вам средство искупления. Вперед! Воспользуйтесь им: как отец, приветствуйте бедняка, который, дрожа, взывает к вашему милосердию.
И я попытался увлечь дядю навстречу чернокожему, но он повалил меня наземь, вырвался из моих рук, оставив в них лацкан своей куртки, и быстрее оленя помчался вверх по склону. Я с трудом поднялся на ноги, весь в ушибах и несколько оглушенный. Негр в удивлении – или, быть может, в ужасе – остановился на полпути между мной и разбитым кораблем, а дядя тем временем был уже далеко и по-прежнему с отчаянной быстротой перепрыгивал с камня на камень; два разных долга призывали меня в разные стороны, и я на миг заколебался, не зная, какому зову последовать. Однако я решил – и молю Бога, чтобы решение это было правильным, – в пользу бедняги на берегу; он-то, во всяком случае, не был виноват в своем несчастье, и к тому же ему я мог оказать истинную помощь, а дядю к этому времени я уже считал неизлечимым и страшным безумцем. Поэтому я пошел навстречу негру, который ожидал меня, скрестив руки на груди, с видом человека, готового принять уготованную ему участь. Когда я приблизился, он поднял руку величественным жестом священника на кафедре и голосом, также напоминавшим голос священника, произнес несколько слов, увы, мне непонятных. Я заговорил с ним по-английски, а потом на гэльском языке, но напрасно – было ясно, что нам придется положиться на язык взглядов и жестов. Поэтому я сделал ему знак следовать за мной, и он подчинился с торжественным смирением, словно низложенный король, а на его лице все это время не отражалось ничего – ни тревоги, пока он ожидал, ни облегчения теперь, когда он убедился, что опасения его были напрасны. Если я не ошибся в моей догадке и он действительно был чьим-то рабом, мне оставалось только заключить, что у себя на родине он занимал высокое положение, но и в его падении я не мог не восхищаться им. Когда мы проходили мимо могилы, я остановился и поднял глаза и руку к небу в знак печали и уважения к мертвым, а он, словно в ответ, низко поклонился и широко развел руками – этот странный жест был ему привычен и, наверное, принят в его стране. Затем он указал на моего дядю, который как раз добрался до вершины холма, и коснулся пальцем лба, давая понять, что перед нами сумасшедший.
Я выбрал длинный путь берегом, боясь, как бы дядя не впал в исступление, если мы пойдем напрямик через остров, и, пока мы шли, я успел обдумать небольшую пантомиму, с помощью которой намеревался успокоить мою тревогу. И вот, остановившись на камне, я принялся изображать перед негром поступки человека, который накануне искал что-то в Песчаной бухте, сверяясь с компасом. Он сразу же меня понял и в свою очередь обозначил, где была шлюпка, а потом указал в сторону моря, словно на шхуну, и на край утесов, повторяя при этом слова «Эспирито Санто» со странным произношением, но достаточно внятно. Следовательно, мои заключения были справедливы. Притворные исторические розыски служили лишь ширмой для поисков сокровищ, и человек, обманувший доктора Робертсона, был тем самым иностранцем, который приезжал в Гризепол весной, а теперь вместе со многими другими лежал мертвый под аросским Гребнем, куда их привела алчность и где волны будут вечно играть их костями. Тем временем негр продолжал свой безмолвный рассказ и то поглядывал на небо, словно следя за приближением бури, то в роли матроса махал остальным со шлюпки, поторапливая их, то изображал офицера и бежал по скалам к шлюпке, то, наконец, наклонялся над воображаемыми веслами с видом озабоченного гребца – и все с такой торжественной серьезностью, что мне ни разу и в голову не пришло засмеяться. В заключение с помощью пантомимы, которую невозможно передать словами, он показал, как сам ушел осмотреть обломки неизвестного корабля и, к своему горю и негодованию, был покинут товарищами на берегу бухты. Затем он вновь скрестил руки на груди и склонил голову, словно смиряясь с судьбой. Теперь, когда тайна его присутствия на острове объяснилась, я с помощью рисунка на песке сообщил ему, что случилось со шхуной и всеми, кто был на ее борту. Он не выразил ни удивления, ни печали, но, внезапно подняв ладонь кверху, казалось, предал своих бывших друзей или хозяев на волю божью. Чем больше я приглядывался к нему, тем больше он внушал мне уважения; я видел, что он наделен острым умом и спокойным, суровым характером, а я всегда любил общество подобных людей. Так что, когда мы добрались до дома, я уже почти забыл и совсем простил ему мрачный цвет его кожи.
Мэри я рассказал все, что произошло, и ничего от нее не утаил, хотя, признаюсь, сердце у меня мучительно сжималось; но я напрасно усомнился в ее справедливости.
– Ты поступил правильно, – сказала она. – На все божья воля.
И она тотчас же собрала нам поесть.
Когда я насытился, то велел Рори приглядывать за негром, который еще продолжал есть, а сам отправился на поиски дяди. Я не прошел и нескольких шагов, как увидел, что он сидит на том же месте, где я видел его в последний раз – на самой вершине холма, – и как будто все в той же позе. Оттуда, как я уже упоминал, перед ним открывался вид почти на весь Арос и на прилегающие низины Росса – они расстилались у его ног, точно карта. Несомненно, дядя бдительно смотрел по сторонам: не успела моя голова показаться из-за первой скалы, как он вскочил на ноги и повернулся, словно намереваясь броситься на меня. Я окликнул его тем же тоном и теми же словами, как в прежние дни, когда приходил звать его к обеду. Он ничего не ответил и даже не пошевелился. Я сделал несколько шагов вверх по тропе и снова попробовал с ним заговорить – и снова тщетно. Однако едва я двинулся дальше, как им вновь овладел безумный страх, и, храня все то же глухое молчание, он с невероятной быстротой побежал прочь от меня по каменистому гребню холма. Всего час назад он был разбит усталостью, а я был относительно свеж. Но теперь жар безумия придал ему новые силы, и я понял, что мне его не догнать. Более того, я подумал, что подобная попытка только усугубит его ужас и тем самым ухудшит наше и без того тяжелое положение. Мне оставалось только удалиться восвояси и поведать Мэри грустные новости.
Она выслушала их, как и первый мой рассказ, сохраняя спокойствие, потом посоветовала мне прилечь и отдохнуть, так как я совсем измучился, а сама отправилась искать несчастного отца. Я был тогда в том возрасте, когда только чудо помешало бы мне спать и есть. Я уснул крепким, глубоким сном, и день уже начинал клониться к вечеру, когда я проснулся и спустился в кухню. Мэри, негр и Рори молча сидели там у горящего очага, и я заметил, что Мэри недавно плакала. Как я вскоре узнал, причин для слез было более чем достаточно. Сначала она, потом Рори искали дядю – оба по очереди находили его на вершине холма, и от обоих по очереди он быстро и молча убегал. Рори попробовал догнать его, но не сумел: безумие придало ему ловкости, он перепрыгивал с камня на камень через широкие расселины, мчался по склонам как ветер, петлял и увертывался, точно заяц, спасающийся от собак, и Рори в конце концов отказался от своего намерения. Но даже в самый разгар погони, когда быстроногий слуга чуть было не схватил его, бедный безумец не издал ни единого звука. Он бежал молча, как зверь, и это молчание напугало преследователя.
Мы оказались в мучительном тупике. Как изловить безумца, как покуда его кормить и что с ним делать, когда мы его схватим, – таковы были три трудности, которые нам предстояло разрешить.
– Припадок этот вызвал чернокожий, – произнес я. – Может быть, дядя прячется на холме из-за его присутствия в доме. Мы поступили как должно: он поел и согрелся под этим кровом, а теперь пусть Рори перевезет его на ялике через бухту и проводит в Гризепол.
Мэри охотно согласилась с моим планом, и, знаками пригласив негра следовать за нами, мы все трое спустились к пристани. Но небеса поистине обратились против Гордона Дарнеуэя. Случилось то, чего еще никогда не случалось на Аросе: во время бури ялик сорвался с причала, ударился о крепкие сваи пристани и теперь с разбитым бортом лежал на дне на глубине четырех футов. Починка должна была потребовать не меньше трех дней. Но я не пожелал сдаться и повел всех к тому месту, где пролив был уже всего, переплыл на другой берег и поманил негра за собой. Он ответил знаками, столь же ясно и спокойно, как и раньше, что не умеет плавать, и в его жестах была искренность, в которой мы не могли усомниться. И вот, обманутые и этой надеждой, мы были вынуждены вернуться в дом в том же порядке, в каком ушли из него, и негр шел с нами без всякого смущения.
Больше мы в этот день ничего сделать не могли и только еще раз попробовали урезонить бедного безумца. Вновь он сидел на своем сторожевом посту и вновь бежал оттуда в молчании. Однако теперь мы оставили ему еду и большой плащ. К тому же дождь прекратился, а ночь обещала быть даже теплой. Мы решили, что можем спокойно ожидать следующего дня; нам всем требовался отдых, который подкрепил бы наши силы перед трудным утром, разговаривать никому не хотелось, и мы разошлись в ранний час.
Я долго не мог уснуть, обдумывая завтрашнюю облаву. Негра я намеревался поставить в Песчаной бухте, откуда он должен будет отпугнуть дядю по направлению к дому, Рори будет поджидать его на западе, а я – на востоке. Чем дольше я размышлял над географией островка, тем больше крепло во мне убеждение, что, несмотря на все трудности, мы все-таки можем добиться успеха и вынудить дядю спуститься в низину у бухты Арос, а там даже силы, придаваемые ему безумием, не откроют ему путь к спасению. Больше всего я рассчитывал на страх, который внушал ему негр: я не сомневался, что дядя ни за что не решится побежать в сторону человека, которого он считал воскресшим мертвецом, и, значит, об одном направлении можно было не беспокоиться.
Наконец я уснул, но только для того, чтобы вскоре пробудиться от кошмара, в котором причудливо мешались разбитые корабли, чернокожие люди и подводные приключения; совсем разбитый, чувствуя лихорадочный жар, я встал с постели, спустился по лестнице и вышел из дома. Позади меня на кухне спали Рори и чернокожий, передо мной раскинулось прекрасное звездное небо, кое-где испещренное клочками облаков – последними напоминаниями об унесшейся буре. Приближался час полного прилива, и рев Веселых Молодцев далеко разносился в безветренной тиши ночи. Никогда еще – и в самый разгар урагана – не внимал я их песне с таким трепетом. Даже теперь, когда ветер удалился на покой, когда бездна морская вновь убаюкивала себя, погружаясь в летнюю дремоту, а звезды лили кроткий свет на сушу и на воды, голос этих бурунов все еще грозил бедой. Они поистине казались частицей мирового зла и трагизма жизни. Но безмолвие ночи нарушалось не только их бессмысленными воплями. Ибо я слышал, что реву Гребня аккомпанирует человеческий голос, то пронзительный и громкий, то заглушаемый грохотом волн. Я узнал голос дяди, и меня обуял великий страх перед неисповедимостью путей господних и перед злом, правящим в мире. Я вернулся во мрак дома, ища в нем приюта, и еще долго лежал без сна, размышляя над этими тайнами.
Когда я вновь очнулся, час был уже поздний, и, торопливо одевшись, я поспешил в кухню. Там никого не было: Рори и чернокожий уже давно тихонько ушли из дома, и мое сердце упало при этом открытии. Я верил в добрые намерения Рори, но не мог положиться на его рассудительность. Если он вот так ушел из дому тайком, значит, он думал помочь дяде. Но каким образом мог он помочь ему, даже будь он один, и тем более в обществе человека, который стал для дяди живым воплощением его страхов? Возможно, я уже опоздал предотвратить какую-то непоправимую ошибку, но, во всяком случае, мешкать было нельзя. Я бросился вон из дома, и, хотя мне не раз приходилось бегать по каменистым склонам Ароса, я еще никогда не бегал так стремительно, как в то роковое утро. По-моему, я достиг вершины менее чем за двенадцать минут.
Дядя Гордон покинул свой наблюдательный пост. Правда, корзина была открыта и еда разбросана по траве, но, как мы обнаружили позднее, он не съел ни кусочка. Нигде вокруг, насколько хватал глаз, не было видно ни малейших признаков человека. Рассвет уже озарил ясные небеса, солнце окрасило розовым румянцем вершину Бен-Кайо, но скалистые склоны Ароса подо мной и широкий щит моря еще купались в прозрачном сумраке ранней зари.
– Рори! – крикнул я и, помолчав, снова закричал: – Рори!
Звук моего голоса замер, но я не услышал никакого ответа. Если сейчас действительно шла охота на моего дядю, преследователи не полагались на быстроту своих ног, а рассчитывали подкрасться к нему незаметно. Я побежал дальше, придерживаясь наиболее высоких вершин и оглядываясь по сторонам, пока не оказался на холме над Песчаной бухтой. Я увидел разбитый бриг, обнажившуюся полосу песка, длинную гряду скал, а по обеим сторонам бухты дикое нагромождение утесов, валуны и расселины. И ни единого человека.