Тут мы должны сделать некое преуведомление, чтобы заранее вас поставить в известность, дорогие мои. Мы же не детектив тут вам сооружаем, чтобы вы голову себе ломали, а честно излагаем события.
Так вот, в тот вечер еще произошло некое сближение.
Когда, значит, Голубович и Хелен покинули «Глухой колпак», и когда Маккорнейл уже лежал головой на столе, пуская изо рта тонкую струйку слюны и невнятное бормотание – то уж, воля ваша, оказывался не английский, а Бог знает какой язык, разве что папуасский, Коровин даже и не пытался понимать и переводить, да и не для кого было. Никитин, сам, кстати, свободно, куда лучше Коровина, говорящий по-английски, отбыл обратно в Москву еще в середине дня, голубовичевский секретарь Максим и сотрудник Денис спокойно сидели на противоположном конце стола, потягивали коньячок, профессионально не пьянея и тихонько переговариваясь меж собою, отлично, видимо, понимая друг друга – ну, свои же люди, – мальчики же из охраны все уехали вслед за Голубовичем и Хелен, трое маккорнейловых инженеров давно уже отвезены были в гостиницу, куда на стоянку отогнан был и микроавтобус их со всею аппаратурой – перед «Колпаком» оставались только розовый «Xаммер» и голубой секретарский «Hиcсан», одинаково серые в мрачном свете фонаря, даже полицейская «десятка» отсутствовала, потому что копы, утомившись охранять гостей, давно отбыли восвояси; у дверей «Колпака» курил только одинокий бровастый кавказец в черном комбинезоне – охранник заведения – когда, значит, произошли эти только что честно описанные нами события, к Денису и секретарю подошел в полупоклоне хозяин «Колпака» Бухути:
– Жэлаэтэ эщще, Максым Мыхайловыч, да-а?
– Еще нам вот с Денисом горячего, – распорядился секретарь, – и грамм двести еще. И хорош.
– Сдэлаэм.
Так Коровин, значит, никому уже ничего не переводил, а только спросил у Пэт:
– And how often is he that drunk?[47]
На что Пэт сначала отрицательно, а потом утвердительно покачала головой, скроив милую печальную рожицу, поэтому мы не можем вам сейчас точно сказать, часто ли напивался Маккорнейл. Неизвестно. Известно только, что Пэт поднялась и, провожаемая взглядами Дениса и секретаря, неопределенной своей походкою направилась в туалет и, побуждаемый неким неосознанным чувством, ужасно уставший от целого дня и половины ночи непривычной работы учитель Коровин, на которого даже Денис не обратил в тот миг никакого внимания, Коровин, значит, безотчетно, точно так же, как Голубович за Хелен, прошел следом за Пэт и встал у закрытой туалетной комнаты – вот то, что дверь можно распахнуть, ему, в отличие от Голубовича, даже в голову не пришло. Тут его кто-то сзади жестко взял за предплечье, Коровин обернулся – за ним стоял Бухути.
– Там, – пальцем показал улыбающийся хозяин ресторана в глубь своего заведения, – там, налэво, второй двэрь.
Послушный учитель прошел по коридору, повернул и заглянул во вторую дверь. За нею оказалась маленькая комнатка с широкой кроватью, тумбочкой и белым кафельным санузлом – тут же, при комнате, только что отделенным от самой комнаты полупрозрачной пластмассовой занавескою, да-с, с санузлом – стульчаком и душевой кабинкой.
– Бэлье чистый, – сказал за спиною Коровина ресторатор.
Коровин ничего не ответил, Бухути более ничего не сказал, и нам, повторяем, неизвестно, как и что произошло в «Глухом колпаке» далее, мы можем поведать вам только о некоем, значится, произошедшем сближении в ту ночь, уж совсем под утро, перед тем, когда «Xаммер» с так и не проснувшимся английским гостем и светящей распахнутыми глазами Пэт, когда, значит, «Xаммер», ведомый специально вызванным трезвым водителем вслед за машиной секретаря Максима Михайловича отбыл от ресторана. Кстати мы тут вам можем сообщить, дорогие мои, что на заднем сидении секретарского «Hисcана» почему-то сидела актриса театра им. А. В. Луначарского, а сотрудник Денис – рядом с Максимом. А вскоре и Голубович проснулся у себя в резиденции, и, как мы уже вам сообщали, употребил меркантильную переводчицу в анус. Ну, дурацкое дело нехитрое.
Ко времени отъезда четы Mаккорнейлов большинство актеров – кроме уехавшей с Максимом актрисы, разумеется, тоже давно уже отсутствовали в «Глухом колпаке», незадолго перед отъездом действительно представив из Островского.
– Мне только проститься с ним, а там… а там хоть умирать, – нервно говорила, изображая Катерину, актриса лет сорока в коротком платьице, открывающем толстые ляжки. – Не помню, все забыла. Ночи, ночи мне тяжелы! – актриса взяла себя за прическу, не поясняя, о чем это она вдруг забыла, словно склеротичка, и почему вдруг ей тяжелы ночи, когда прекрасно артистам было известно – ночные голубовичевские вызовы всегда отлично и исправно оплачивались областным министерством культуры, а чаще всего самим губернатором. – Зачем они так смотрят на меня? – спросила депрессивная тетка, как будто действительно адресуясь к смотрящим на нее в ту минуту. – Отчего не убивают? – добавила она, словно прозревая скорое будущее. – Батюшки, скучно мне, скучно! – Вот здесь актриса изложила полную правду.
И тут же премьер глухово-колпаковского театра, блондинистый с плоским ликом парень лет тридцати, не могущий даже сыграть на гитаре, а не то, чтобы составить счастье любящей женщины, парень, значит, не входя в причины скуки глухoво-колпаковской Катерины, сообщил ей:
– Еду! Лошади уж готовы!
Катерина ахнула, а парень гордо выложил прямо несчастной в лицо:
– Я вольная птица!
Вот это были важные слова, и безотчетно все присутствующие, кроме спящего Маккорнейла, все, значит, присутствующие почему-то переглянулись меж собою – никто из них вольною птицей себя никак, честно вам, дорогие мои, сообщаем, никто, себя вольной птицею даже и в глубине души не мог считать, и завистливая мысль отобразилась на лицах в полусвете самого дорогого в Глухово-Колпакове кабака.
Ну-с, Катерина исправно бросилась в Волгу, сделав шаг в сторону стола и даже севши за него как раз напротив блюда с осетриной, и тут же машинально взяла лежащую в блюде двузубую вилку, и начала осетрину прямо из блюда доедать. А премьер, в слезах попрощавшись с Катериной, почтительно принял от секретаря конверт и спросил деловито:
– Домой нас отвезут, Максим Михайлович?
– Вон к ним садитесь в автобус, – указал секретарь на инженеров. – До гостиницы довезут, а оттуда уж вы сами.
И некий голос, нам с вами уже известный, голос, днем сообщавший невидимому своему собеседнику, что бурят, тут же произнес – причем где оный человек, обладатель голоса, находился в то мгновенье, мы знать не знаем – голос тихонько произнес:
– Инженеры отбывают… И артисты отбывают… А одна осталась – сидит, с губеровским секретарем пьет.
А полчаса назад тот же голос докладывал:
– Губернатор переводчицу повез… Охрана с ним… Англичане остаются пока…
Вы будете смеяться, дорогие мои, но мы можем совершенно точно вам сообщить, что в то же мгновенье еще один голос, вещающий в другую рацию, почти теми же словами доложил уже своему собеседнику:
– Инженеры уезжают… Упились вусмерть, козлы английские… Еле стоят… И артисты с ними садятся в ихний микроавтобус… Одна тетка остается пока…
А за полчаса до этого второй голос сообщал:
– Голубой вывел переводчицу… Сажает к себе в «Aуди»… Трахать повез… Все не натрахается, старая козлина…
И еще один совершенно сухой голос подвел итог всем докладам:
– Остались Маккорнейл с женой, секретарь, сопровождающий и переводчик. И актриса с ними сидит. Пьет на халяву.
Поскольку теперь сей голос не добавлял обращенное к слушающему «товарищ первый», мы с вами можем предположить, дорогие мои, что оный товарищ первый давно уже спал и видел сны, а на связи в сей миг находился не первый, а второй, а, может быть, даже третий или какой-нибудь восьмой или девятый, и голос мог позволить себе небольшие вольности в докладе.
Мы не станем вас утомлять сходными докладами таинственных и почему-то столь многочисленных в окрестностях города и в самом городе Глухово-Колпакове голосов, тем более что все они постоянно сообщают одну и ту же информацию – информацию, прекрасно нам с вами известную. Тут мы кстати можем заключить, что все подобные таинственные голоса, где бы они ни находились, всегда сообщают только то, что всем известно, и, значит, даром стараются. Но, возможно, мы ошибаемся, потому что не менее, а даже более таинственные, чем оные голоса, далекие их собеседники, как раз и заинтересованы в получении общеизвестной информации, а неизвестную и, тем более, тревожную получать вовсе не желают. Ну, чего не знаем, того не ведаем, а врать не станем. Да-с, не станем. Мы никогда не врем.
Так, значит, скудно, по диетологической науке, но с водочкою позавтракавши после траха, пробежки и душа, губернатор выехал на основную в области трассу – трассу Глухово-Колпаков – Светлозыбальск. Светлозыбальск – это был второй в области сравнительно большой город, а по сути, разросшийся поселок городского типа при нескольких давно умерших заводиках и при станции, на которой теперь не останавливались скорые поезда. Раньше – когда-то – Светлозыбальск назывался Царево-Борисово, потом Сталинское. Ну, не суть. Светлозыбальск, так Светлозыбальск. Можем вам поведать, дорогие мои, что странное наименование города образовалось от названий двух соседних озер – Светлое и Зыбкое. А ушлое глухово-колпаковское население, разумеется, говоря о городе, букву «ы» в гордом его имени заменяло на целые две буквы – «а» и «е». Это измененное название в бытовании народа долго боролось с другим – заменой «з» и «ы» на одно только «е»; боролось и победило… Ну, тут уж мы, опять-таки, ни сном, ни духом… Выехал, значит, наш любимый на трассу.
Забитая стрелка напротив монастыря оказывалась точно над местом вчерашнего бурения, на холме, выпирающем, словно бы живот над лобком. Место это называлось у глухово-колпаковцев пупком. Слева возвышалась монастырская стена, а справа начинались поля зерноводческого товарищества «Борисовское», ослепительно желтеющие под солнцем – желтая с характерным серым отливом рожь сейчас предстала совершенно золотою, по золоту ходили летучие облачные блики; казалось, это они, а не ветер пригибают тяжкие колосья к земле, и под бликами рожь едва заметно наклонялась, и, пуская по себе волну, как полосу морского прибоя вдоль золотого песка, трепетала – да, словно бы живот лежащей навзничь возбужденной женщины с глубоким, будто бы морская пещера, пупком. У отвлекшегося Голубовича даже некоторая эрекция возникла, как у едущего на мягком сиденье молодого пацана. Ну, мы ж вам говорили – молод душою и телом был наш Ванек. Да-с! Молод!
Явиться на стрелку раньше Шурика было бы западло.
– Не гони, блин, – распорядился Голубович. – На пупке стоять ровно в десять семнадцать, не раньше.
Стрелка была забита на четверть одиннадцатого.
– Слушаюсь, босс.
Шофер сбавил скорость, теперь ехали вообще километров пятьдесят в час. Но разве вокруг Глухово-Колпакова в охотку покатаешься? Где тут кататься? Чай, не Сибирью руководил Голубович, а всего лишь небольшой, да что там – крохотною областью в европейской части России. И прибыл губернаторский кортеж на пустынный пупок раньше Аверьяна.
Сергеич наш, медленно наливаясь гневом, несколько минут жевал антиникотиновую жвачку на заднем сидении «Aуди» – нынче даже аж губернаторы не на «Mерседесах» раскатывают, а на «Aуди», таково непреложное указание Центра к губернаторской скромности и достаточности; прежде бы Голубович курил бы, привычно стряхивая пепел в открытое окно – так вот он прежде обычно и покуривал, не пользовался пепельницей в машине, но сходное указание, вернее – настоятельный совет ко всему высшему и невысшему чиновничеству завязывать с курением Голубовичем был воспринят незамедлительно по получении как императив – место дорого. Вот он и жевал, словно кролик.
В это время оставленная в обманчивом одиночестве переводчица Хелен, в три дыры оприходованная Голубовичем – вчера вечером, дважды ночью и, как мы уже сообщали с допустимыми тут подробностями, утром – Хелен, напившись совершенно немеряно кофию, ничуть не думая хоть что-нибудь на себя набросить, встала с кровати и подошла к стене, рассматривая висящую на этой стене настоящую фреску, каких на Руси не писали сотни лет, то есть – картину, написанную по сырой штукатурке. Мы можем вам сказать, дорогие мои, что разглядываемая сейчас Хелен фреска – копия, что сама оригинальная фреска, написана была лет восемьсот назад, а вот копии – копии, висящей на стене, стукнуло к тому мгновенью, что рассматривала ее Хелен, лет примерно сто пятьдесят. И еще мы вам тут скажем, дорогие мои. Скажем. Вот: Хелен, представьте себе, четко знала не только имя автора фрески – Джотто его звали, Джотто! – но и по ряду причин почувствовала сейчас собственную свою связь и с фреской, и с копией ее, и даже с домом, в который ее привезли как шлюху и употребили как шлюху и как шлюхе заплатили – не так и много, кстати сказать, – пятьсот баксов; элитные шлюхи берут куда больше за ночь, можем мы вам еще тут сказать, дорогие мои. Да-с! Поболее они берут!
В замечательную попку Хелен сейчас устремлены были сразу несколько пар глаз, а Хелен, прищурившись, рассматривала копию джоттовского «Бегства в Египет», изображающую, как только что рожденного Господа нашего увозят из Вифлеема. Хелен смотрела на фреску, и, возможно, ей казалось, будто бы Господа увозят сейчас из этих мест – из самого Глухово-Колпакова увозят нашего Бога. Бог нас оставляет.
Исполняя волю царя Ирода к избиению младенцев, среди которых якобы есть будущий царь Иудейский, по всему Вифлеему шастали стражники, алчущие избить каждого, родившегося в эту ночь. Потому Святое Семейство по дороге, указанной Божьим Ангелом, немедленно прямо из ослиных яслей двинулось в Египет, в теплый и спокойный Египет. Бежало Святое Семейство в Египет, полный света и тишины. Покорный ослик вез на себе Марию с Младенцем, Иосиф шел впереди, оглядываясь на Жену с Ребенком и разговаривая с попутчиками, потому что дорога в Египет, судя по всему, знаема была множествoм людей, но Ангел указывал путь именно им, и можно было предположить, что им одним, ведь именно Марии показывал Ангел дорогу – туда, вперед, туда, в благословенный Египет. Потом Младенец вернется, Он придет, чтобы спасти всех нас, но Самому погибнуть. Вот почему покорность судьбе и готовность к новому горю изображались на лике Марии, а тревога – на лице Иосифа, вот почему суровый лик Младенца обращен был не вперед, к теплу и свету, к покою и жизни, а в сторону только что покинутого Вифлеема, где всему семейству грозила смерть, где смерть и забвенье, где нет спасения – никому.
Никому.
Вошел один из голубовичевских охранников и, на всякий случай отворачиваясь от голой тетки – мало ли, может, она у босса останется на пару недель, такие случаи редко, но бывали, и тогда не то, что что-нибудь такое – нет, нет, нет, а даже и смотреть на теток, гостящих в усадьбе более двух дней, возбранялось – вошедший, значит, доложил:
– Машина внизу.
И нечто необычное вдруг заставило охранника посмотреть очередной привезенной девке, оттраханной боссом, в глаза. Хелен повернулась; все лицо ее сейчас было залито слезами.
Тут же она натянула на себя знакомый нам с вами прищур, улыбнулась, словно бы удостоверяя, что действительно видит пред собою человека и слышит, что он сейчас произнес – «машина внизу», улыбнулась, значит, и спокойно проследовала в ванную комнату. Зазвенела сначала мощная струя об днище унитаза, а потом зашелестел, словно бы внезапный летний дождь, душ.
Потом, конечно, тетку отвезли в гостиницу к ее англичанам, ясен пень, но вся обслуга ждала, пока та в охотку вымоется, а потом нагло затребует еще кофе и че-нить укусить из мяса, кроме тостов, и съест принесенные тут же и мясо по-французски с картофелем по-домашнему, и бастурму на шпажках с чесноком и помидорами, и целую нарезку красновато-серой влажной буженины граммов в триста, не меньше. Ей-Богу. Где все это в тощей Хелен поместилось – загадка.
Ну-с, тут мы с вами Хелен нашу покамест оставляем уплетающей голубовичевскую бюджетную буженину и возвращаемся к самому Голубовичу, потому что прошло уже десять минут стояния его на пустой трассе. Мимо проносились редкие авто, то интуитивно сбавляя скорость возле губернатора, то, наоборот, прибавляя, стараясь поскорее проехать мимо припарковавшихся на обочине двух дорогих машин, не желая быть ничему свидетелем или, не дай Бог, еще и потерпевшим. Шурик все не ехал. Это был вызов. Из раздавшегося под пупком тарахтения взобрался на горку грязный колесный трактор, волоча за собою такой же грязный, распространяющий вонь прицеп с жидким навозом; тракторист на ходу взглянул на Голубовича налитыми кровью глазами и выплюнул прямо ему под окно горящий чинарик.
– Ну, харэ, блин, – сказал внутренний голос. – Харэ. Затрахаешься ждать-то.
– Ну, харэ, – послушно сказал и Голубович. Он выплюнул на дорогу жвачку, как только что сделал тракторист с чинариком. – Харэ, – распорядился было. – В офис.
И тут Голубовичу позвонили. Не знаем точно, был ли то доверенный секретарь Максим, был ли то отсутствующий ночью, а сейчас прорезавшийся, не менее доверенный голос из эфира, был ли то кто-то еще, нам до поры совсем уж неизвестный, но только вот Голубович послушал его и изменился в лице.
II
Безумие. Точнее не скажешь – безумие. Безумий было целых два: первое, что Красин отпустил Катю одну; ну, не совсем одну – с кучером, тот ждал возле Красинской квартиры на Мойке, заехав с экипажем в переулок и стоя там у железной оградки. Усесться самому в коляску и поднять верх кучер не решился, залезать под днище было бы рискованно – лошади могли понести, поэтому кучер в теплом по летнему-то времени кафтане и клеенчатой шляпе стоически промок до нитки – ну, как и все в городе; увидев приближающихся Красина и Катю, облегченно начал разбирать вожжи, шагом выехал навстречу, копыта заклацали по камням; от мокрого мужицкого кафтана нещадно воняло, Катя захихикала и зажала нос пальчиками. Кучер поклонился Красину, снял папаху пред хозяйкою, Красин и в лицо-то мужику не посмотрел; ничто не предвещало катастрофы.
Сами Красин и Катя тоже были мокры, хоть отжимай их над корытом. Зайти к Красину и обсушиться Катя решительно отказалась – ее ждала подруга, тут, рядом, в двух шагах, на Литейном. Там и печка, и одежда, и все-все-все. Надо было полным быть идиотом, чтобы в разгар событий отпустить Катю одну, тем более – в этаком виде. Но – долг. Обязанности. Noblesse oblige[48]. Всю жизнь, и в России, и не в России, Красин прежде всего помнил о долге своем, о данном слове – к своему же несчастью или к счастью, Бог весть. Катя же теперь немедля отправлялась к подруге и собиралась остаться у нее ночевать – в нескольких кварталах всего, рядом! Что тут с-Дону-с-моря беспокоиться, с какой дикой радости? Рядом! Может, иначе Красин Катю бы и не отпустил. Но отпустил-таки. Да-с, это было первое безумие – отпустил и не сопроводил – время выходило. А второе безумие – что именно обязанности свои, несмотря на события, Красин собрался сейчас как раз исполнять, то есть – сдерживать данное им слово. Потому что в руки ему временно попали чужие деньги. Большие деньги. Сейчас, сейчас мы вам о них расскажем, а пока – о прощании с Катею и езде Красина в Глухово-Колпаков.
Любой бы в его положении нынешнем просто исчез бы из Санкт-Петербурга навсегда – разумеется, вместе с Катею; Красину это в его глупую голову даже не пришло. Даже не пришло ему в голову, что мог бы сейчас он существеннейшим образом помочь Движению; нет, и это, значит, не пришло в голову, ну, не пришло и не пришло.
Красин подержался несколько времени за белую Kатину перчатку, сильно чувствуя под тонкой лайкой такие же тоненькие пальцы – Катя протянула руку, уже сидя в коляске.
– Adieu, mon ami.[49]
– Pas pour longtemps, hein?[50] – кто бы подсказал дураку, чтo он делает. Никого умного рядом не оказалось. – Vous savez, dans lequel je me trouve… J’ai presque tout l’argent pour terminer la construction. Des événements. Tout le[51]… – он уж хотел назвать ужасную эту цифру, но не назвал, а только безумно, тоже совершенно безумно произнес по-русски: – Ассигнациями сотенными… – И опять не посмотрел на кучера, не увидел, как кучерскую спину в мокром кафтане невидимо облетела судорога.
– Très belle[52]. – И она вряд ли понимала, какие слова произносит Красин.
Уставший от событий сегодняшнего дня Красин ничего на это не ответил, только улыбнулся и рукою, пока коляска не повернула за угол, махал в ответ обернувшейся и машущей ему Кате; взошел к себе на квартиру, чтобы забрать сумку с деньгами; надобно было незамедлительно отвезти, ночью спрятать, как и было договорено ранее; с чужими деньгами, как известно, порядочному человеку невместно и нервно.
Красин быстро скинул все мокрое, насухо вытерся, переменил белье и сапоги, хотел было надеть форму, но, подумавши, надел бриджи и черный дорожный сюртук. Чаю наскоро выпил с пустым хлебом. Нахлобучил тесный финский картуз, сдавливающий виски.
Тут же смрад и грохот наполнили квартиру, пол задрожал – по Мойке шел паровой катер. Красин со стаканом в руке, отхлебывая чай, подошел к окну. Вибрация от прохода катера шла такая, что почти пустой уже стакан дребезжал в подстаканнике, стекла дрожали в рамах. Красин покачал головой – навал волны на набережную, передающийся на сваи под домами, делал невозможным эксплуатацию паровых катеров в городе – Красин еще месяц назад собирался делать доклад на Городском совете, если бы не события. Да-с! Если бы не события. Из трубы катера валили сносимые ветром густые клубы сажи. На белом борту суриком выведено было «СВЯТЫЯ ЕКАТЕРIНА».
Красин хмынул, увидев надпись, быстро сделал последний глоток из стакана, поставил его на стол и прошел к себе в спальню. Там стояла высокая железная кровать, красного дерева шкаф и печка с голубыми изразцами. Еще у Красина в спальне висела во всю стену коричневая гамбургская шпалера с раскидистыми вытканными цветами на ней – идентификацию оных растений Красин, будучи не слишком силен в знаниях флоры, произвести не смог; сразу же, как сюда вселился, мысленно цветы нашел похожими на огромных клопов – четыре штуки на шпалере. Сейчас Красин аккуратно отогнул одного клопа, чуть подернул всю шпалеру сначала вниз, а потом вверх – обнажилась стальная дверца сейфа. Красин провернул ключ, достал из сейфа черную кожаную сумку, сунулся было посмотреть еще бумаги, что лежали в сейфе, но только махнул рукой и, кроме сумки, вытащил и положил в карман бриджей тоненькую пачечку ассигнаций – это были собственные Красина деньги, немного, рублей триста; еще в Санкт-Петербургском филиале Лионского кредита – это известнейший, всемирный банк такой, называется так – Лионский кредит, в банке у Красина содержались деньги и акции – ну, тамошняя сумма нам неизвестна, как-никак банковская тайна; но тоже немного, примерно только можем сказать, дорогие мои: меньше пятисот рублей – все его накопления к тому дню. Однако, вновь подумавши, Красин, повинуясь неведомой какой-то и как потом выяснилось, обманной интуиции, собственные деньги из кармана вытащил и вновь положил в сейф.
Названые средства кому-нибудь могли бы показаться значительными, и весьма, но мы, значит, напоминаем, что Иван Сергеевич Красин был инженер-путеец и мостовик высшей квалификации и высшего авторитета среди коллег, с отличием окончил в Париже Высшую школу мостов и дорог, в Санкт-Петербурге и в Санкт-Петербургской губернии уже построил как руководитель строительства четыре отличных железнодорожных моста и в Глухово-Колпаковской губернии строил пятый свой мост, и там же, в самом Глухово-Колпакове, построил железнодорожую станцию и вокзал вместе с паровозным депо и всеми необходимыми для станции зданиями. Именно в Глухово-Колпакове, можем мы вам тут сказать, по ихним железнодорожным расчетам полагался разъезд с запасными путями – основной-то ход, то есть, основная колея, ведущая на Питер, была тогда однопутною.
Получал Красин у хозяина своего Визе десять тысяч пятьсот рублей в год на ассигнации. Но как-то Красин проживал эти деньги, не пил, не играл, упаси Господь – презирал карточных игроков и вообще все игры, кроме лапты; деньги должны доставаться трудом, трудом, а не беспечной Фортуною – правильно был воспитан Красин. А вот на женщин много тратил Красин – это да, не в веселых домах, разумеется, хотя по молодости – в студенческие годы еще во Франции – и там бывал и, слава Тебе, без медицинских каких последствий; не в веселых, значит, домах. Однако ж порядочные женщины на содержании куда более забирают средств, нежели чем женщины доступные, дело известное. А Красин был щедр на подарки – и колечки, и шубы, и камешки, и в любимую Францию не раз возил дам, дамы смотрели на Версальский дворец, и в Италию, дамы смотрели на Колизей, да-с. Последнюю даму Красин собирался свезти в Австрию, дама посмотрела бы на Шенбруннский замок. Но встретил Катю. Катя ни одного самого скромного подарка пока еще не пожелала принять от Красина. Только цветы. И недоступна оказалась Катя для Красина. А имелась такая весьма похвальная у Красина привычка – свозивши даму за границу, он с дамою неизменно расставался и при расставании оплачивал даме целый год содержания и наема квартиры. Так что последняя дама не только не увидела Шербрунн, но еще и лишилась из-за Кати крыши над головой. Красин в спешке сунул ей сто рублей на прощанье – прямо одной сотенной бумажкою! Даже не в конверте! В тот вечер в оперу они с Катею отправлялись! В Мариинку! Спешил Красин и совершенно забыл об установленных для себя приличиях порядочного человека! И та дама, издав некий возмущенный писк, деньги тут же взяла, как самая обычная шлюха! А Красин тут же раскланялся и шмыгнул скорее за порог. Вот ведь, а? Это Красин-то наш, а? Ужас.
Своих лошадей Красин не держал – хлопотно. Сейчас лошадь взял на конюшне у Бежанидзе, там полный наблюдался порядок, хотя сам Бежанидзе в конюшне отсутствовал. Ну, как известно, у хорошего хозяина всегда порядок даже в отсутствии самого хозяина, только бесполезный дурак день и ночь сам наблюдает за делом. Конюх-грузин вывел Красину гнедого, словно бы у романовских кавалергардов, жеребца. Красин еще и успел подумать, что, собственно, полностью при этаком коняшке годится в кавалергарды, не менее, чем Катин знаменитый дед князь Глеб Николаевич – ростом Красин более чем вышел, происхождением тоже – в кавалергарды записывали, как правило, провинциальное дворянство, потому что провинциалы сугубо дорожили возможностью служить непосредственно государю в самой столице империи; да-с, теперь бы Красину еще кирасу, глухо, как медный таз, звенящую при ударе, и такой же дурацки звенящий шлем. И, конечно, палаш. Палаш.
Красин уже с седла бросил гривенник конюху, тот молча – коленкоровый звук издавал только хрустящий его новый кожаный фартук, – тот молча поднял монету с утрамбованного копытами мокрого песка и гордо поклонился. Красин на поклон горца усмехнулся, финский свой картуз надвинул поглубже, на самые височные кости, и с притороченной сумой, словно бы какой переселенец северо-американский, а вовсе не как государев кирасир, наметом поскакал на восток – туда, откуда завтра должно было встать для них с Катею золотое, слепящее солнце.
По совершенно пустым дорогам скакал сейчас Красин. Тракт шел через пару десятков, поди, деревень, и несколько раз под копыта коню вылетали из-под ворот собаки, но люди словно бы отсутствовали либо прятались – видел такую странность Красин, не видел, а если и видел, то делал ли свои выводы – Бог весть. Нам неизвестно. Красин представлял себе, как Катя снимает с себя платье и белье, как вытирает полотенцем груди, как рука ее, держащая полотенце, спускается ниже, на живот, как наклоняется голая Катя… Предстоит ли увидеть ему все это наяву, в жизни, а не в мечтах – вот что занимало Красина куда более картин по сторонам дороги. Отстраненно глядя поверх ритмично движущейся лошадиной головы, Красин все добавлял шенкелей.
Если б инженер Красин Иван Сергеевич, товарищ члена Движения с голосующим голосом, дал бы себе труд посмотреть сейчас на небо, что – смотреть на небо – должен делать время от времени и как можно чаще любой пока что живой человек, если б, дорогие мои, он, Красин, посмотрел бы сейчас на небо, то увидел бы над собой черную тучу, стягивающуюся в воронку, которая впервые появилась в городе Санкт-Петербурге над площадью Финляндского вокзала несколько часов назад – тучу, сопровождающую Красина на всем пути от Питера до берега Нянги, тучу, в любую минуту готовую пролиться новым ливнем – новым черным ливнем, теперь уже смывающим в Лету всё и вся и – теперь уже навсегда.
Но Красин ни разу так и не посмотрел на небо. Надо было не только исполнить ему задуманное и обещанное, проверить ход дел на мосту, но и вернуться не позже завтрашнего вечера в Питер на заседание Главбюро Движения. Время выходило.
В конторе строительства, в десятницкой да и на всем стройдворе никого не оказалось. Ни души. Даже собаки – три кудлатых пса, что жили при конторе – отсутствовали. Добрался Красин часа за четыре хорошего галопа, гнедой уже хрипел, ронял из пасти густую пену, был в мыле. Красин соскочил с седла, похлопал коня по загривку. Тот сразу же подошел к железной бадье, в которой приготовляли раствор и жадно начал пить, поднимая со дна бадьи осевший, но не схватившийся цемент, вода вмиг стала мутною. Однако пить коню сразу после долгой скачки никак нельзя, и Красин тут же вновь поймал повод и привязал гнедого к коновязи.
Отвлекся же Красин лишь на миг от коня, потому что, воля ваша, странно выглядело сейчас его строительство. Красин с недоумением оглядывал непривычно молчащее свое хозяйство. У домика десятника третьего дня, когда Красин уезжал, свалили мешки с овсом для лошадей – не успели перенести к совершенно сейчас пустому под навесом сараю, Красин сунулся было и туда, и сюда – мешки пропали. Исчезоша. И десятника Елисеева в домике – Красин быстро заглянул в дверь – и десятника не было. Пожав плечами, Красин захватил из-под навеса сколько мог сена – небольшие кучки его валялись там на земле, бросил коню. Тот, переступая на дрожащих ногах, тотчас же начал есть, потом шумно лег, мокрый живот его ходил ходуном. Красин отряхнул себя от сухих травинок, обошел стройдвор – пусто.
Глухово-Колпаковская губерния славилась на всю Россию чрезвычайно, особенно для Северо-Запада, чрезвычайно урожайной землею, настоящим красноземом. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы предположить во всем Глухово-Колпакове необычайные, фантастические залежи меди, железа, алюминия или еще какого металла – редкого, господа, какого-нибудь редкого и совершенно бесполезного. Вольфрама, например. Или ванадия. Ну, кроме дорогущих и только что появившихся лампочек накаливания, куда столько нужно этого дурацкого вольфрама? Но никаких меди, железа, а тем более вольфрама и алюминия в Глухово-Колпакове никак не находилось. Тогда все единогласно решили, что – алмазы. Алмазы! Кимберлитовые трубки искали везде, в иных местах раскопанная свободная, да и несвободная земля стала напоминать северокавказские, воля ваша, изрезанные выветриванием горы – а все нет алмазов! Нету! Никто не предположил, что это человеческая кровь выступает из пор земли, прошлая и будущая неистощимая кровь; копать постепенно перестали, а как только перестали копать, земля сама по себе побурела и местами даже выглядывала как обычная красная глина, хоть кирпичи из нее пеки. Однако же кирпичи, известное дело, лепят именно из глины, а не из краснозема, невесть каким Божиим промыслом составляющего основу не какой-нибудь субтропической, а северной нашей Глухово-Колпаковской почвы. Так что и кирпичей не так, чтобы много давала Глухово-Колпаковская земля. Земля, дорогие мои, в конце концов потемнела, побурела, но сейчас на стройдворе показалась Красину необычайно яркой. Брошенные без лошадей грабарки – оглобли втыкались в огненно-красную землю, валяющиеся тут и там тачки, почему-то развороченные и явно сильно уменьшившиеся в размерах, прямо сказать, почти отсутствующие штабеля досок – остался только горбыль – и тяжко безмолвная, как египетская пирамида – Красин бывал в Египте, видывал пирамиды-то – тяжко безмолвная гора уже вытесанных под нужный размер камней на почти что алом песке привели вдруг Красина в бешенство. И не мудрено. Что за бездельники! Красин постепенно начал закипать, еще не осознавая, что случилось. Не понимал происходящего Красин. Не понимал. Как и еще тысячи людей в Питере из его служилого сословия – высшего служилого сословия. Несколько тысяч не понимающих более чем достаточно, чтобы выпустить на свободу дикого грязного кабана. Одной тысячи, да что – полусотни хватит за глаза и за уши. Многих-то дураков не надо тут, как и в любом деле. Иногда и одного дурака вполне достаточно.
Конь попытался встать, но вновь шумно выдохнул и, подламывая ноги, вновь повалился на сено. Красин подошел, попытался вытащить из-под коня сумку – тщетно. Гнедой должен был просто отдохнуть, он не умирал – Красин, как и любой мужчина его возраста, не будучи сугубым лошадником, настолько-то понимал в лошадях – замучил Красин коня, но не убил, нет – тот продолжал шумно дышать животом. И сам Красин за четыре часа скачки останавливался только на десять минут – выпил две рюмки водки в придорожном трактире и закусил рыбцом, пока водили коня, и тут Красин тоже совершенно внимания не обратил на странные взгляды сидельца, на недвижно стоящих вдоль стен половых с салфетками через руку – недвижно, ибо посетители в кабаке отсутствовали. Отсутствовали посетители в кабаке! В трактире отсутствовали посетители! Да-с, Красин, значит, сильно стал несвеж, потерял, что случалось с ним в последние дни и часы то и дело, сам Красин потерял и соображение, и внимание, и постоянную сторожкость свою, рассудок потерял. Безумие, уж говорили мы вам, одно слово – безумие.
Сейчас Красин разогнулся от коня, не услышав движения за спиной. Обессиленный мозг вдруг развернул перед глазами нечто увиденное только что, но незамеченное, неосознанное. Красин шумно выдохнул – не хуже коня, быстро пошел назад к десятницкой, чистить начал было на ходу бриджи от земли и бросил это занятие, потому что и бриджи, и сапоги – все оказалось, конечно, в грязи снизу доверху, в красной, ярко-кирпичной земле, как в крови. Нечто увиденное вело, Красин вновь распахнул дверь в десятницкую и пригляделся теперь внимательно.
За конторкой – он сразу-то, заглядывая, не заметил, надо было хоть пару шагов сделать внутрь десятницкой, чтобы зайти за конторку, сейчас Красин и зашел, – на полу за конторкой ничком лежал десятник Елисеев; под головой десятника растеклось густое красное пятно, похожее на разлитое малиновое варенье. Красин подскочил, пачкаясь в варенье, поднял лежащего, повернул к себе страшным, в кровоподтеках, с обвисшими мокрыми усами и окровавленным ртом, повернул к себе мертвым лицом.
– Андрей Яковлевич! Андрей Яковлевич!
Гнедой тонко заржал снаружи, десятник ничего не ответил, а под ухо Красину уперлось холодное дуло.
– Этта, – произнес сзади мерзкий голос, – ага.
Еще несколько голосов в охотку заржали рядом – не хуже жеребца, разве что не чисто и тенорово, а хриплыми басами.
Красин медленно повернул голову и посмотрел себе за спину. И тут, надо признаться, прозрел, тут сразу, значит, сразу и до конца жизни прозрел, и перестал быть ничего не понимающим прекраснодушным человеком Красин, всю тщету преступного их Движения прозрел, и речь Хермана на вокзале, и выступление Темнишанского на заседании позавчера, и до конца жизни с той минуты прозревал и неба содроганье, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье – землю и небо – все отныне прозревал Красин, как пророк поэта Александра Пушкина – этого поэта читал Красин в юности, будучи еще учеником гимназии, читал и запомнил стишки, хотя вскорости перешел в реальное училище, где поэтом Пушкиным, да и всеми остальными поэтами умненьких детишек не мучили так-то уж сильно… Да-с… Но не поздно ли только прозрел он, вот что, не поздно ли? Ведь не шестикрылый Серафим коснулся Красина перстами, легкими, как сон, нет, грязный мужик коснулся его грязным – все у них всегда от рождения грязное – не Божий ангел, а мужик в рогожке коснулся Красина грязным дулом берданки. Но все равно – Красин с той минуты стал пророк. Пророк.
– Хрен вислявый, – сказал мужик, упиравшийся берданкою в затылок Красину. – Щас мы те, барин, хрен-то оторвем, мать ттвою. Ась? И яи-ицааа… Согла-асный, барин? Ась?
Еще двое или трое – точно не понять было – двое или трое вновь заржали, как кони.
– Хрен оторвем, а потом… этта… всего, ммать ттвою, раскатаем, на хрен. Ась? На стропи-илах, ммать твою, раската-аем, на хрен.
Опять заржали.
Это был тот плотник, которого летом ударил Красин – совсем молодой парень, ровесник, по всей видимости, Кати. Или, может, даже чуть помладше – восемнадцати или семнадцати лет. Красин вычистившейся памятью даже вспомнил сейчас его имя, прозрел имя его – Фома Борисов. Фома происходил из бывших телепневских крестьян, из принадлежавшей в недалекие времена Кушаковым-Телепневским деревни, это был, получается, бывший Катин крепостной, он каждый день уходил домой ночевать в Кутье-Борисово – деревню, что стояла под горой, меж усадьбой и монастырем. Вся деревня, Красин знал, продолжала оставаться на оброке у Кати.
– Самою телу, ммать ттвою, в воду, на хрен, поброса-аим, барин, – вдохновенно продолжал Фома. – Тута который голавль, он, ммать ттвою, жи-иирный станет… Щу-ука которая… Плотвица тож… А голову… этта… Голову, ммать ттвою, здеся выстави-им, ммать ттвою. На шесту. Ворон, ммать ттвою, пугать… Ась? А которую доску тую всю, который кирпич, который камень – все подерба-ааани-иим, – он аж поцелуйный звук издал от удовольствия, – подербаним, на хрен, барин. Ась? Согла-асный? Грабарки, ммать ттвою, справные… Согласный, ммать ттвою, барин?.. Лошадей-от уж свели, на хрен! Ты же ж не доглядаешь, барин, ни хрена!
Красин не отвечал. Возчиков они нанимали без своего тягла, а плотников – только что со своими топорами. Это называлось – со своим инструментом. Лошади, как и эти несчастные грабарки, как и вся стройка, принадлежали Альфреду Визе, красинскому работодателю.
– Кончай его, на хрен, Фомка, хрен ли ты базлаишь с ним, ммать ттвою, – произнес молодой уверенный басок. – Вот базлает и базлает, базлает и базлает, на хрен.
– Цыц! – бешено закричал Фома и сильнее надавил дулом под ухо Красину. – Никшни! Я, ммать ттвою, еще не наигрался, ммать ттвою. Оооо! – он, не отрывая дула от Красинского затылка, заглянул ему в низ живота. – Не ссышь еще, ммать ттвою, барин? Этта… Че ж ты не ссышь-то, на хрен? Ась?
– Не хочу, – спокойно сказал Красин, и мужики все враз замолчали, настолько разительно выказалась пропасть между ними и Красиным, лишь только порядочный человек произнес всего два слова – это мужики почувствовали звериным своим чутьем, которого Красин прежде начисто был лишен, иначе не оказался бы сейчас под дулом. На несколько мгновений повисла пауза.
– Вставай, – так же коротко приказал Фома. – Медленно только. Дернешься – башку разнесу, помни, – это он произнес чистым хорошим голосом, без мата и аськанья; Красин медленно встал и повернулся. Фома переступил ему за спину и по-прежнему держал дуло под красинским ухом.
Между ними и распахнутой дверью в десятницкую, сквозь которую виделись пустой стройдвор и все еще лежащий возле коновязи гнедой, между, значит, словно бы приклеенными друг к другу Красиным и Борисовым и распахнутой дверью стояли трое – двоих Красин не знал, ожидал увидеть своих, нанятых мужиков, но это были незнакомые деревенские ребята, – а в третьем Красин тут же узнал Катиного кучера все в том же, теперь распахнутом, кафтане – даже, говорю, не посмотрел ему в лицо утром, а тут мгновенно узнал и задохнулся тревогой. Катя! Катя! Катя!
– Где… Катерина Борисовна? – спросил у кучера как мог спокойнее.
Кучер издевательски захохотал. Красин тогда стал еще и не только пророк, Красин тогда стал еще и как стальная пружина внутри себя. Как стальная пружина.