Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волшебный фонарь - Борис Самойлович Ямпольский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда я в новом шахматном кепи, в брюках-чарльстон, руки в карманах, прошел впервые по улице и, казалось, никто меня не сможет узнать — из всех окон, со всех скамеечек, со всех выставленных к порогу табуреток и стульев глядели на меня знакомые и уже незнакомые, и следили за каждым моим шагом, но пока еще никто не решался подойти ко мне, окликнуть, стукнуть по плечу.

Они еще только приглядывались, присматривались, примерялись, они еще гадали: «Он это или не он?» Пока наконец один самый маленький, самый несмышленый не подбежал ко мне, не подставил свою замурзанную повидлом рожицу и все-таки заорал:

— Эй, ты, это ты или не ты?

И только тогда они собрались кучей, сбежались, как на пожар, и стали разглядывать и обсуждать в первую очередь желтые «бульдоги», а потом и длинные, широкие, из тяжелого черного морского сукна брюки, и кургузый, в талию, на трех наглухо застегнутых пуговицах, пиджачок, и, в конце концов, уже напоследок, они занялись шахматным кепи, сняли его у меня с головы и вертели в руках, и каждый высказывал свое особое мнение.

Иногда кто-то въедливый спрашивал:

— А ты в штате?

И тогда я отвечал:

— Отозван до особого распоряжения.

— О! — говорили в ответ, и больше ни о чем не спрашивали. Молчок! Все понимали: д о  о с о б о г о  р а с п о р я ж е н и я! Что-то было в этом неразглашаемое, оно пахло шинелью и кобурой с наганом и военной тайной. Мне это нравилось.

И всем это было по душе.

Когда я появился во дворе Тукацинских, меня тотчас же узнали.

— Посмотрите только, посмотрите, какой важнецкий! Какой невыносимый! Ой, я не могу. Ты что, нарком? Ника, ты только выйди и посмотри, кто пришел, кто приехал, кто к нам пожаловал сам, своей личной персоной, без заместителей.

И она тоже вышла, и тоже поудивлялась, и подала свою легкую, веселую руку, и сказала:

— Здравствуй, ты и в самом деле вырос и возмужал, прямо Дуглас Фербенкс.

Голос ее, чуть ленивый, протяжный, гортанный, с таким количеством потрясающих меня модуляций, что заходится, и падает, и холодеет, и немеет сердце, и кружится голова.

Неужели теперь я смогу на тебя бесконечно смотреть, смотреть и смотреть, всегда, сегодня и завтра, когда только захочу и сколько захочу…

Но тут подошел ее сосед, парень с бойни, с лицом, как каменная стена, Мотя Дрель. Была ли это его фамилия или кличка — никто не знал, — Дрель и Дрель…

Может быть, там, на бойне, с молотком в руках, среди быков и баранов, среди всеобщего светопреставления, он и имел какой-то законный, нужный вид, но тут, у клумбы с настурциями и ландышем, рядом с ней, не было для него никакого оправдания.

Мотя Дрель никогда не произносил больше одного слова, но зато с выражением. И теперь, увидев меня во всем новеньком, он произнес:

— Помпа!

— Балбес, — тихо сказала Ника.

И странно было видеть, как от одного звука ее голоса он, рукастый, ногастый, бессмысленный, на цыпочках ушел в траву и через плетень в кустарник и там под деревьями остановился и замер, и ветерок унес запах махорки и сивухи, и снова пахло настурциями и ландышами.

…Приходит первый вечер.

Я смотрю в небо: я узнаю длинные перистые облака, будто этот уголок на земле существует неподвижный, особый, забытый и только тут такой.

Шумным юным братством мы сидим на темном крылечке, под диким виноградом, и я слышу голоса моей школы, голоса моей группы, и будто я не уезжал отсюда.

В темноте я касаюсь руки Ники, чувствую ее легкие, гибкие, поддающиеся пальцы. Мы громко смеемся, с кем-то перекликаемся в темноте, аукаем и одновременно ломаем друг другу пальцы в темноте, мы как бы живем в двух мирах, и в этом втором, потрясающем мире все молча, глубоко, горячо, больно, бесконечно, нескончаемо…

6

Мы сидели в душной, беленной крейдой комнатке, горячие белые полосы света проникали сквозь щели закрытых ставней.

В сумраке светилась гвоздика, пахло корицей, детством, Чарской, чистописанием. И она вся еще была здесь, а я как бы пропах вокзальной карболкой, солончаковым ветром, и я уже знал, как заполняют анкеты, и анкета все равно не подходит, и ты без вины виноватый…

Из тяжелых золотых рам в упор глядели на нас гневный старик со сжатыми кулаками на коленях и тихая, кроткая, в кружевной наколке старушка, как бы говорившая: «Ах, как мне жалко, жалко вас».

А за окном зной, цвел жасмин, гудели пчелы — нескончаемый, уходящий в синеву июльский день.

И вдруг я спросил:

— Ты могла бы меня полюбить?

Она медленно сказала:

— Я еще никого не люблю.

До сих пор слышу этот голос, насмешливый, затаенный, протяжный, от которого кружится голова и сходишь с ума.

И не на меня, а сквозь меня, куда-то вдаль она смотрела, словно хотела увидеть то, что еще будет когда-то, там, после, когда-нибудь.

Солнце колоколом било в стекла, в стены, слышно было, как потрескивает раскаленная крыша. И неожиданно налетел ветер, захлопал ставнями, и стало темно, и сразу же упали первые тяжелые капли.

Мы молчали и слушали дождь. И казалось, дождь за нас говорит.

Сначала робко, кап… кап… кап… затем поспешной скороговоркой и вдруг, захлебнувшись, невнятным бурным потоком, с которым слились молнии, гром и темнота.

Каждый думал о своем.

И дождь все про это знал. И об этом говорил.

И когда неожиданно, так же, как начался, дождь кончился, мы уже многое знали про нас самих, будто это он нам рассказал.

Ника открыла окно, и в душную комнату вошла дождевая прохлада. Светило солнце, сеялся тонкий серебряный дождь, и водосточные трубы еще долго рокотали, словно кто-то играл на них. По солнечной улице тяжелый, глинистый, ревущий поток нес щепу, и обломанные ветки с зелеными листьями, и тонущие цветы, и в небе была радуга, и в воздухе радуга, и мы стояли у окна и смотрели, и казалось, всегда будет солнце во время дождя. И всегда будем вместе, рядом — теперь уже нельзя было представить солнце во время дождя без нас, все это было каким-то чудесным, тайным, роковым образом связанным и не могло существовать отдельно.

Я видел близко ее бледное, милое, задумчивое лицо, ее тонкую шею, тонкие руки, и жалость пронзила меня, и я был предан ей навеки.

7

Я вижу то лето, то яркое, веселое и печальное лето.

Городок был как переводная картинка, плыл паром через реку на пляж, и усатый Саша, с которым я некогда сидел на одной парте, уже был с красивой молодой женой, и они бесконечно смотрели друг на друга и целовались, и печаль пустого неба касалась моей души. Потом у шумной реки, в саду под яблонями, мы пили чай, и они все так же смотрели друг на друга, целовались и не замечали меня. А я был совсем мальчишкой.

О, какое это было огромное лето, и с какой прощальной силой я чувствовал каждый миг, каждое утро, и полдень, и сумерки, и вечера, и ночи, крик петуха и лай деревенских собак. Ночи были светлые от цветения жасмина.

Все этим летом было небывалое. Гром гремел так, что содрогался дом и сад, молния слепила весь город, молния прожигала улицы, и еще долго после ливня воздух содрогался.

Казалось, никогда еще так ярко не цвели цветы. На клумбах качались огненные чалмы настурций и кротко, весело, удивленно, прямо в душу глядели голубые незабудки.

Забыты были чужие города, рыжая степь и горы.

И вернулось отрочество с прогулками на лодке в парк — кострами, сбором шишек и, чаем в старом, зеленом солдатском котелке, пахнущем дымом и хвоей; с вечерними переодеваниями, фантами, старыми, милыми, не забытыми, не умершими, вечно живыми фантами, поспешными поцелуями в темных сенях у кадки с водой; с долгими протяжными ночами, гуляньем по старым спящим улицам в мерцающей, шумящей тени лип и акаций, в последний раз, прощаясь на веки веков, до скончания времен.

Неужели те же звезды и сейчас горят над этими улицами, неужели другие повторяют тот же круг жизни, и шумят над ними старые, знакомые мне акации, и падают желтые листья, и никто не придает этому никакого значения?

Я помню один день, длинный, как целая жизнь. Раннее утро. Медлительные розовые коровы плыли по траве, звеня колокольчиками, из калиток пахло теплым хлебом.

Я шел мимо белых и голубых домиков, пышных палисадников, мимо увитых хмелем, прибитых теплой пылью падающих заборов, длинных, нагретых солнцем базарных рундуков, в крикливую толчею, ярмарочную путаницу подвод, коней.

Какое это было горячее, солнечное, разноцветное утро, с трубными криками гусей, ржанием коней, сигналами машин, когда сами рундуки, сами базарные топчаны, словно живые, пахли огурцами, и земляникой, и ржаным духом мужичьих свиток.

Я выпил глиняный глечик холодной ряженки и поел теплого, с твердой, поджаренной коркой пеклеванного домашнего хлеба и пошел между рядами подвод, с наслаждением вдыхая запах клевера и лошадиного пота.

Сверкало солнце, и пыль в воздухе была радужной, жемчужной.

На подводах гуси вытягивали шеи, шептали и хлопали мягкими белыми крыльями и трубили. Зачем они трубили?

Парни в картузах с лакированными козырьками, в скрипучих хромовых сапогах ходили и смотрели на сидящих на подводах румяных девок, и те точно так же, как это еще делала Ева в раю, закрывались рукой и хихикали. И все воспринималось ярко в то утро преданной любви, и все время будто Ника шла рядом со мной, и я выбирал для нее землянику, которую хлопчики продавали в холодных, росистых листьях лопуха. Я взял горсть земляники, и долго после этого ладонь прохладно пахла лесом.

Я пришел к Нике.

Мама ее, в пенсне, с высокой, пугающей меня, напудренной грудью, сидела на крылечке и, задыхаясь, медленно курила длинную, тонкую, с голубым пеплом, папиросу, сладко пахнущую фармацеей.

— Вот наш ухажер, — радостно сказал сосед с личиком бурундука.

— Ну, какое ваше резюме? — сказала в нос мама, просматривая меня сквозь пенсне и дым странной папиросы.

— Жених и невеста, музыка играй! — сказал бурундук, и пестрая мордочка его так расцвела, что из нее можно было вырезать галстуки.

Ника вышла в шифоновой блузке. Я оробело взял ее под руку, и дрожь прошла по рукам и ногам. Я оглох и ослаб.

— Нет, как это вам нравится? — сказала мама.

— Гоп со смыком! — сказал бурундук.

Там, на Заречье, спят в траве красные и синие лодки, а одна зеленая на цепи колышется в утренней теплой, спокойной воде.

Мы стоим у старой крепостной стены, из расщелин которой растет бузина, и я кричу на тот берег точно так же, как давно, тогда, еще в той жизни:

— Ива-ан! Лодку-у!

А-а… у-у-у… — отвечает эхо.

И вот на том берегу из шалаша выходит с веслом на плече лодочник Иван.

На миг показалось, что ничего не было — ни моря, ни гор, ни общих собраний по чистке, ни пулеметной стрельбы и малярийных комаров, не было этих лет, а все стою мальчишкой на берегу милой, заснувшей гусиной речки.

Иван садится в лодку и сильными, привычными взмахами весел переплывает реку. Он тот же, в своем рваном соломенном брыле, с короткой глиняной люлькой в зубах.

— Что, не узнаешь, Иван?

Он приставляет ладонь к глазам и вглядывается.

— Нет, не признал.

— Так я же ученик вот этой школы.

Ах, сколько он перевозил учеников этой школы! И отцов их, когда они были учениками этой школы.

— Всех не упомнишь, — вздыхает Иван.

Старая, под красной черепичной крышей, школа тихо смотрела на реку глазами-окнами и долго-долго провожала нас, открываясь на каждом повороте реки.

Медленно проплывали скалы. У каждой было свое имя — Ксендзовская, Голова, Монах.

— Какими они стали маленькими, — сказал я.

— Нет, они всегда были такие, — сказала Ника.

Высоко на горе открылся костел с горящим крестом в небе, янтарные облака стояли над его куполами. Потом Барановичи — чернозатоптанный стадом берег, где всегда взбаламученная водопоем река. В давно прошедшие, будто в сказке существовавшие, времена стояла тут на солнечном припеке купальня, и ты с отцом впервые пришел к реке и почувствовал ее прохладный, тинный, донный запах. И ты, маленький, голенький, как таракан, на руках отца, закрыв глаза, закрыв растопыренными пальцами нос и уши, страшась страшного, нырнул в зеленоватую, бурную, горькую воду реки.

Медленно скользя по звенящей проволоке, реку пересекал накренившийся набок, старенький, замшелый паром, переполненный бабами, мальчишками, корзинами. Тот ли это паром, который перевозил нас? Шумный, галдящий, не успевал он подойти к берегу, как мы, встречаемые воплями тех, кто уже был там, с криком прыгали в теплое мелководье, бежали на горячий, раскаленный песок пляжа, быстро, на ходу все с себя скидывая, и потом саженками туда, на середину реки: «Смотри, смотри — какой фортель!» — головой вниз, сквозь водоросли, до темного, страшного замка водяного.

Упруго твердый влажный трос гудит и ходит в руках, сначала в моих, потом в ее руках, перекинули через голову и через лодку, и снова он ушел, гудя, под воду, а мы поплыли дальше. Мальчонка пастух на крутом яру стрелял кнутом, провожая нас презрительным взглядом человека, уже с утра занятого делом.

И вот она — коса пляжа, кажется, знакомая, родная до каждой песчинки, но теперь, ранним утром, еще пустынно-холодная, темная от росы и чужая. На песчаных дюнах вырос кустарник, а за ним незнакомые хаты, еще дальше — новые фабричные трубы. Все изменилось.

Прошел мимо высокий, подмываемый рекой, с обнаженными корнями деревьев берег, на котором ярко-зелено светился травяной луг старого стадиона.

Сколько здесь было всего, как трогают сердце эти одинокие под небом, никем не защищаемые, пустые футбольные ворота! Где они — те, что кричали отчаянно, с мольбой: «Пас! Пас!»?

— Ты чего улыбаешься? — спросила Ника.

— Так, ничего, — говорю я.

Сильное и чистое утреннее солнце освещало на склонах белые улочки, бегущие к реке, осоку, по горло стоящую в зеленой воде, и потревоженных движением лодки прыгающих, булькающих маленьких жемчужных лягушек.

Детство мое проплывало мимо. Оно играло в высокой траве, бронзовое, лежало на горячем желтом песке, ходило стойкой вниз головой и вверх живыми пирамидами, оно свистело, бесилось, пинало по выгону мяч и тихо выплывало из камышей в челноке, с удочкой в руках, или вдруг выбегало с рогаткой и кричало: «Бей, не жалей!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад