Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волшебный фонарь - Борис Самойлович Ямпольский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Волшебный фонарь

КАРУСЕЛЬ

Повесть

Я ходил по улицам старого тихого городка, по смертельно знакомым, разбитым кирпичным тротуарам, и никто меня уже не знал, и я редко кого узнавал, лишь вдруг будто тень знакомого человека проходила мимо, не оглядываясь.

Хмурая после ледохода река тяжело катила оловянные воды у пустынных Ксендзовских скал, и тишина, и пустыня была во всем, только кричали мальчишки во дворе бывшей польской школы, кричали вместе с грачами, и я постоял и послушал этот вечный весенний, ненасытный галдеж, и грусть быстротекущего времени коснулась меня. Я пытался найти ее дом. Я шел кривыми, горбатыми переулками, и все переулки похожи были друг на друга. Я останавливался у многих крылечек и долго смотрел на окна с зелеными и голубыми ставнями, и они смотрели на меня, и мне казалось, что это ее дом, но рядом был точно такой же.

Зачем, зачем дает нам жизнь эту первую и единственную, которую не можем удержать и потом все годы только вспоминаем и каемся!

Сколько их было потом в разных городах, на случайных станциях, случайных ночевках. Была весна, и было лето, и зима, и осень, было отрочество, и была юность, молодость, была война и бесконечный мир. И у них были разные голоса, и разного цвета глаза, были кроткие, и злые, и равнодушные, были такие, которые меня любили, и такие, которых я, кажется, любил. И все прошло, словно не было, а ты всегда живая и веселая, как в то бесконечно далекое, и теперь уже из другой жизни, лето.

1

Утром в Тифлисе я сидел на горе Давида на зеленой веранде, пил сладкое вино «Алеатико», и курил папиросы «Тропики», и смотрел, как медленно подымались и опускались вагончики фуникулера. Чужой фиолетовый город в легкой мгле сливался с шафранными горами, с измученным, выцветшим небом, и сюда долетал лишь глухой, пространственный гул, взволнованный шум азиатских базаров, из ближайшего переулка под горой слышен был рев ослика и крик, радостно умоляющий: «Мацо-о-о-ни!»

А днем игрушечный желтый дачный поезд убегал цветущей долиной в темное, сырое ущелье и, свистя, поднимался в горы, к красному солнцу, озарявшему кукольные станции с деревянными перронами. Когда поезд останавливался, оглушала горная немота, из которой постепенно возникал высокий, сухой звон, словно по всему красно-солнечному склону тысячи невидимых упрямых музыкантов настраивали свои скрипочки к великому концерту заката.

Поезд медленно полз все вверх и вверх, горные вершины дымились, там было темно и страшно, и всю ночь гремели туннели, будто поезд шел через трубу.

А потом был Батум и море.

Как прекрасно в вечерний час подняться по дрожащему корабельному трапу на празднично освещенную палубу и присоединиться к шумной толпе пассажиров, которые прощаются с землей и уходят в море, в какую-то новую, удивительную, ни с чем не сравнимую жизнь.

Когда пароход загудел густым, трубным голосом и палуба стала содрогаться работой упрятанных в трюмы машин, закипела у бортов темная, с нефтяными оранжевыми пятнами, с световыми бликами вода, вдруг дрогнул и, медленно разворачиваясь, стал отходить берег с извозчиками и темной толпой провожающих на молу. Поплыли, туманясь, портовые огни, убегая все дальше и дальше в глубь материка, желтея там, вдали, а веселые цветные звезды стали приближаться, иные, казалось, висели на реях и их можно было, как яблоко, снять рукой, И вдруг дохнуло свободой, соленой прохладой, и Черное море глянуло прямо в глаза.

Я расхаживал по нижней палубе среди канатов и бочек и ящиков, поющих, орущих и плачущих пассажиров — грузин и цыган, среди гордых и печальных, недвижимо сидящих на ковриках в трансе молитвы курдов-переселенцев и вповалку храпящих на полу сезонников, во сне крепко и надежно, как детей, обнявших укутанные в тряпки топоры и пилы.

Я был один из них в эту ночь, безвестной пылинкой, отправившейся в далекое и неизведанное странствие.

В восемнадцать лет невозможно быть оседлым. Просто однажды, в вечерний час, чувствуешь тоску местожительства: сегодня как вчера, и будет завтра как сегодня, все исчерпано и неинтересно.

И, получив отпускные деньги, я тут же поторопился навсегда проститься с уютным и благодатным краем, где с деревьев даром сыпались орехи и абрикосы, и отправился в далекую, трудную и могучую Сибирь, надеясь попасть на Чукотку или Сахалин, а может, даже на самый Северный полюс, где  н а с т о я щ а я  ж и з н ь.

Но по дороге к этой будущей жизни я решил заехать в один городок бывшей Киевской губернии, который в той же жажде подвига и перемен покинул три года назад и который, несмотря на всю свою жалкую травяную тишину, снился мне нескончаемо, весь в белой акации и красных настурциях.

Пароход Батум — Одесса шел полным ходом. Постепенно к полуночи все стихло — и музыка, и смех, и молитвы, и пустые разговоры. Спали пассажиры, спали дельфины в море, спали звезды в небе, и казалось, в этой ночной, непроницаемой мгле глуше, тише задышала машина, и теперь слышался только мерный плеск воды, скрип снастей, мелодичный, аккуратно повторяемый загадочный звон машинного телеграфа.

Пахло смоляными канатами, корзинами, бешметами, домашними пирожками и морскими глубинами, и казалось, что я в кругосветном путешествии.

Неужели же это я, тот, кто бегал по зеленым улочкам, гонял тряпичный мяч по пыльной площади Свободы, прыгал с теплых скал в тихую, поросшую кувшинками речку там, под кротким украинским небом?

Вокруг черная, черная ночь, дует йодистый порывистый ветер, и глухой, глубокий, бесконечный вздох волны за бортом.

Я проснулся от необыкновенной тишины. Пароход стоял у пристани, а на берегу сонно колебались пальмы.

Я сошел на пирс, и все приняло фантастические очертания. Темный гористый берег с огоньками, горящими словно в глубине каменных пещер, надвигался и душно дышал; изумрудные ящерицы ползали вверх по серым крепостным стенам; горячо пахло нагретой красной землей, магнолиями, кизячным дымом.

И вдруг послышался крик, пронзительный; истерический крик миллиона лягушек. «Ам-бра! Ам-бра!..» — кричали одни, «Ай-ва! Ай-ва!» — отвечали другие.

В воздухе стояли болотные испарения, комары звенели, как пули, и что-то жирно чавкало в водорослях: ча-ча, ча-ча… Крупные, мясистые цветы на болотах дышали и были похожи на отрубленные головы болотных животных.

И над всей черной душной землей, и над зеленым стеклянным морем, и над горами ночь вся была в светляках. Они летели навстречу друг другу, гнались друг за другом, приближались и отдалялись, плясали, они вспыхивали на листьях магнолий и платанов, в фосфоресцирующей синей траве и просто в серой пыли на дороге, вспыхивали и угасали, огненной морзянкой сообщая свои желания, мгновенные настроения, сиюсекундные капризы, свои стоны и мечты, и звали друг друга, вечно звали друг друга.

Все было избыточно-роскошно в этой неправдоподобной ночи; и эта огненная метель, и это слишком адское, чернильное небо с миллионом крупных, живых, словно шевелящихся в нем, звезд, и ужасный гвалт лягушек, их сердитые, надутые, булькающие, бесстыдные споры до хрипоты, до неистовства всю ночь, и эти огромные белые мясистые, светящиеся во тьме и до одурения, до угара пахнущие цветы магнолии, как канделябры висящие на деревьях, и острые, одинокие, тоскливо глядящие в небо черные кипарисы, пронзительные в своем кладбищенском одиночестве, словно завернутые в чадру.

Все кругом будоражило, возбуждало мальчишескую душу, говорило, что надо жить, жить и жадно вдыхать каждую густо наполненную минуту, сейчас, сегодня, ничего не оставляя на завтра, — все требовало любви.

Я пошел к освещенному телеграфному окошку и длинной казенной ручкой, брызгая чернилами, неожиданно написал письмо-телеграмму Нике Тукацинской.

2

В Нику Тукацинскую, ученицу Пятой единой трудовой школы, были влюблены все городские пижоны и чистюли, на нее заглядывались румяные мудрецы из техникума Шолом-Алейхема, усатые слушатели финансовых курсов имени Цюрупы и даже отчаянные несусветные хлопчики из приюта имени Кампанеллы.

Стоило только прийти ей на скалы, как все уважающие себя мальчишки начинали козырять и выставляться, прыгали в реку ласточкой, а кто умел — крутил сальто-мортале, и крутил «солнце», и воздух свистел, и вода кипела, как в котле, и всегда кто-то тонул, и утопленника тащили за волосы, вода, как из брандспойта, била из его ушей, и носа, и рта, а зенки все равно глядели на нее, и, обезвоженный, он снова тут же рвался на скалы делать кульбиты.

А на футбольном матче, только мелькнет на ауте ее золотая коса, и сразу же на поле — каша. Все хотят на ее глазах забить гол, не только форварды, но и хавбеки, и беки, и даже судья-рефери, а иногда и посторонние мальчишки, притворившиеся, что и они в команде, а голкипер кусает коленки, что он голкипер и ему далеко бегать забивать гол. И если теперь мяч уже попадет кому-нибудь в ноги, ни за что, никогда не отдаст; пусть все сходят с ума — «Пас! Пас! Лилипут, пас!» — сам, только сам, обводит и вертит, и крутит, как пьяный, финтует бутсами, и теперь нападают на него и свои, и чужие, возьмут, наконец, в «коробочку» и отобьют мяч, а он бежит сзади с плачем: «Ой, что вы наделали!», а болельщики наяривают: «Гип, гип, гип, ура!»

Ника назначала сразу несколько свиданий и издали глядела, как они ждут, кавалеры. Все разные и все такие смешные, важные, надутые, и растерянные, и злющие.

Долго, долго они ждут не дождутся. Перечитают все афиши на афишной тумбе, и хлыстом, как саблей, исхлещут крапиву у забора, и затопчут муравейник, сорвут стручок акации, и посвистят, и просто поглазеют на природу, и все не верят, что она не придет, и лишь когда зажгутся фонари, бросают свой пост, плетутся мелкими переулками и сходятся у сада имени Петровского к мороженщику и медленно и серьезно лижут сладкую порцию, будто ничего и не случилось. И только когда прикончат мороженое, успокоившись, заведут разговор.

— Ты где сегодня был?

— Меня мама на вокзал посылала багаж выкупать.

— А я у мельницы знаешь какого налима поймал!

— А я «Король-уголь» читал, мировецкая книга.

И я был среди них, и я выдумывал, что турманов гонял.

Но для всего, как говорил мой дед, приходит минута, надо ее только дождаться. И Ника наконец появляется там, наверху, на Клубной, у театра имени Ленина (бывший «Экспресс»), в белом батистовом платье с красным пояском, и все — и рыболовы, и голубятники, и книгочии — как по компасу поворачиваются в ту сторону, и смотрят, и ждут.

— Я, кажется, опоздала? — говорит Ника, будто назначила свидание всей капелле, а не по секрету каждому красавчику отдельно.

«Что она, смеется надо мной?» — плачет про себя каждый, но ничего не говорит, но молчит, скорее проглотит или даст отрезать язык, чем признается. Каждый делает вид, что это ему неинтересно, что она назначила свидание кому-то там, на Мадагаскаре, но совсем не ему на углу Цвинтарной и Водопойной под старым явором, у зеленой скамейки, где каллиграфически, как ни в одной тетради чистописания, ножиком навечно вырезаны ее инициалы и его инициалы и пробитое стрелой красивое сердце-пик.

Все прилипали, и я прилип. Но из всех обожателей, из всех кавалеров и хулителей я был самым маленьким, худеньким, как булавка. И если на футбольном поле я был еще игрок, я пасовал и мне пасовали, иногда загонял гол, или с моего паса загоняли гол, и я наравне со всеми вопил «гип, гип, гип, ура!», то на этом поле любви я даже не считался запасным игроком.

Когда пижоны шли за Никой, играя и красуясь, меня не считали в команде. А я тем не менее пристраивался, и приглядывался, и торопился стать поближе к ней, и переживал не меньше их, наряженных в парадные капитанки с витыми шнурами, с папироской, приклеенной к губам, и, как они, тоже громко рассуждал и имел свое понятие.

— Скелетик, хочешь фиалку под глаз? — говорил то один, то другой, когда я собирался ввернуть словечко, и, легонько, боком подталкивая, задвигали меня на второй, на третий, на десятый план, и так как они были и повыше меня, то уже не видно было даже моей новой круглой кепочки с пупочкой посредине, я был похоронен за их литыми плечами, вдыхал запах пота их усиленно двигающихся лопаток и слышал только летящий поверху легендарный мужской разговор.

Но время шло. И я надел длинные брюки, я завел прическу «польку» и гребешок в верхнем кармане куртки и до блеска драил «джимми» — башмаки. Я накатал мускулы и в пятнадцать лет вступил в соперничество с самим Арнауткой Блиох.

Арнаутка Блиох, бывший молотобоец завода имени 1 Мая, был самым сильным и смелым человеком в городе, а местные хлопчики уверяли, что и в Киеве такого нет. Арнаутка Блиох, говорят, прошибал кулаком стену дома, если надо, останавливал извозчика за колесо, и кони только поматывали головой, и Арнаутка Блиох один ходил на цыганский табор. И всем казалось, что Арнаутка подастся в летчики или водолазы. Но неожиданно Арнаутка по разверстке попал в рабфак и с силой и упрямством молотобойца крошил древнюю и среднюю историю, и бредил ею, и ночью во сне кричал: «Сиракузы!»

Когда он приехал на летние каникулы домой и в первую же ночь сквозь сон вдруг закричал «Сиракузы!», все подумали, что он кричит «караул», а если Арнаутка Блиох уже кричит «караул», то плохо, и был переполох.

Меня предупреждали:

— Слушай, не ходи за Никой, Арнаутка тебя в муку сотрет и бандеролью отправит твоей маме.

— А у меня мамы нет, — отвечал я.

— Ну, в любой другой адрес, наложенным платежом. Брутто-нетто!

Но некоторые возражали:

— Да Арнаутка на него ноль внимания. Ведь она боится Арнаутки, как оракула.

Когда я прибыл на перекресток, через который Ника ежедневно в полдень проходила в городскую читальню, оракул, как тумба, уже стоял на углу, короткий, железный, с лицом ястреба, в тельняшке и крохотной пестрой кепочке, доверху набитый спесью, наукой и мускулами. Увидев меня, он стал как бы разминаться, покачиваясь на носках, сгибая руки, и под тельняшкой заходили бицепсы, как бильярдные шары. Он сделал вдох и заграбастал весь воздух, и стало вокруг пусто. И не было произнесено ни одного слова.

Когда Арнаутка закурил, я достал свою единственную папироску и тоже чиркнул спичкой.

Мы стояли на углу, я и он, спиной друг к другу, и пыхтели папиросами, и смотрели на небо, на чепуховые облака, и я чувствовал, как Арнаутка Блиох попирает землю и держит на своих плечах небосвод.

Выкурив папиросу, я погасил ее о каблук и жиганским щелчком издали кинул в урну, а он тоже свою потушил о каблук, но не кинул, а, покачиваясь, образованно пошел к урне, неся окурок как пудовую тяжесть, и интеллигентно и щепетильно опустил его в урну. И снова мы стояли на углу, спиной друг к другу, и посвистывали, и вокруг летали стрижи и тоже посвистывали, и казалось, что между ними происходит то же самое.

— Ну, посвистел, а теперь проходи, — приказал Арнаутка.

— А ты что, купил это место?

— Купил не купил, а в текущий политический момент я его занимаю…

И вот она появилась там, на взгорье. Сады раздвинулись, и будто лилия пошла к нам, и сады двинулись за ней, и сладкий ветер повеял на нас.

— Это вы что, со вчерашнего дня тут стоите? — засмеялась Ника.

Кавалеры, отвернувшись друг от друга, пыхтели.

— Вы что, на дуэль вышли?

— Между Сциллой и Харибдой, — сквозь зубы процедил Арнаутка Блиох.

— Чего ты там бормочешь? — спросила Ника.

— Мысль на уме, — сказал Арнаутка Блиох и по-борецки нагнул голову.

И вот я осторожно взял ее за локоток с одной стороны, а Арнаутка Блиох, как щипцами, уцепил ее с другой стороны, и мы пошли, и через легкое, воздушное создание мне передавалась вся мускульная система Арнаутки, и я чувствовал его тяжелые шаги, и слышал его упрямое дыхание, и будто каждым выдохом он говорил: «Отчаливай, отчаливай…»

— Канны, — вдруг процедил Арнаутка.

— Что такое? — спросила Ника.

— Диалектика! — объяснил Арнаутка.

— Какой ты умный, даже страшно, какой ты умный.

— Эрудированный, — уточнил Арнаутка.

Я молчал. Я даже слов таких не знал, я только вслушивался и впитывал и до головокружения, до потери самого себя завидовал Арнаутке.

— И зачем я тебе, такая провинциалка? — спросила Ника.

— Подкую, — обещал Арнаутка.

— Ой, страшно, — засмеялась Ника.

— Дам кругозор. Что, думаешь, научного багажа не хватит?

Я тотчас же представил себе большие плетеные вокзальные корзины с этим немыслимым багажом.

— Адью, кавалерики! — Ника как-то вдруг выскользнула и побежала вверх по широкой каменной лестнице городской юношеской библиотеки, откуда очкастые задаваки выходили с толстыми томами Драйзера и комплектами журнала «Хочу все знать».

Мы остались оба внизу. Арнаутка Блиох повернул ко мне ястребиное лицо свое и поглядел на меня, но ничего не сказал, только поглядел и, покачиваясь, пошел прочь малым ходом, как будто увлекая за собой тротуар, и я не чувствовал под собой земли.

Тотчас же окружили меня мальчики, ходившие за Арнауткой, как за акулой, и разглядывали меня с удивлением:

— Будет жуткая буча!

Ночью мы опять гуляли втроем.

— Пусть он отойдет, — сказал Арнаутка.

— С какой стати? — спросила Ника.

— Объяснение, — кратко сообщил Арнаутка.

Я отошел.

Арнаутка Блиох, глядя в землю, высказался:

— Я тебя люблю, я тебя выбрал из миллиона.



Поделиться книгой:

На главную
Назад