Мари-Од и Жак были последними, с кем я говорил по поводу книги. В отличие от траура Патриса, их скорбь меня серьезно смущала. Я боялся, что своими вопросами растревожу притупившуюся боль родителей Жюльетт, хотя понимал всю абсурдность своих опасений: боль от потери не затихает никогда, и время ее не лечит. Супруги находили утешение в своих маленьких внучках и заботились о них не на словах, а на деле, проявляя величайшую чуткость и нежность. Все мы — Патрис, Этьен, Элен и я — по-своему верим в целительную силу слова. Но Жак и Мари-Од, как и мои собственные родители, имели на сей счет свое мнение, их девизом могли бы стать слова: никогда не оправдывайся, никогда не жалуйся. Поэтому я сначала практически завершил работу над книгой и лишь потом поставил их в известность о своем проекте и попросил рассказать мне о том, что они знали лучше кого бы то ни было — о первом заболевании Жюльетт. Об этом они не говорили даже между собой, как и о рецидиве болезни и смерти дочери, но в надежде, что когда-нибудь в будущем книга благотворно повлияет на внучек, они согласились. Мы устроились в гостиной, и супруги повели рассказ, утонув в глубоких креслах, стоявших довольно далеко одно от другого, потом Жак перебрался на диван — поближе к жене, взял ее за руку и больше не отпускал. Пока говорил один из них, другой не спускал с него нежного и беспокойного взгляда, опасаясь, что у того вдруг сдадут нервы. У обоих на глаза наворачивались слезы, но они брали себя в руки, извинялись и продолжали: такова была их манера держаться и любить друг друга.
Жюльетт было шестнадцать лет, и она училась в предпоследнем классе лицея, когда впервые показала матери большую припухлость на шее и пожаловалась на боль. Ее тут же отвезли в больницу Кошен, потом в центр рентгенотерапии, где у девочки определили лимфогранулематоз — рак лимфатической системы, тот самый, что придумал себе Жан-Клод Роман. Жак и Мари-Од верили не в бессознательное, а в нарушение нормальной деятельности клеток, поэтому говорить с ними о психосоматической природе заболевания было бы бесполезно и вместе с тем жестоко; более того, в случае с их дочерью подкрепить такую гипотезу было в общем-то нечем, хотя Патрис упоминал о чувстве одиночества, преследовавшем Жюльетт в детские годы, о чем она не раз вспоминала в конце жизни. Как бы то ни было, возникал вопрос о неотложном лечении. Для врачей Жак и Мари-Од оказались трудными собеседниками в силу своего положения, информированности и требовательности, как следствие, лечащий врач Жюльетт предоставил им право самим выбирать между радио- и химиотерапией. Теперь они считают такое решение чудовищным, тем более, что оно породило бесполезное и мучительное сомнение: возможно, все сложилось бы не так, сделай мы другой выбор? Жюльетт прошла курс радиотерапии, лечения более щадящего — от него у пациентов не выпадали волосы. Прошло несколько месяцев, и врачи сделали заключение, что она поправилась. Девочка продолжила учебу, возобновила занятия танцами, приняла участие в демонстрации мод. О ее болезни в семье больше не говорили, что до всего остального, то только вскользь: Антуан, которому в то время было четырнадцать лет, никогда не слышал слово рак.
На следующее лето, в Бретани, Жюльетт начала оступаться и терять равновесие. Ее, обычно живую и резвую, теперь все чаще видели в плохом настроении, не расположенной к подвижным играм и занятиям. На самом деле, она пыталась скрыть, и прежде всего от самой себя, что ноги держат ее все хуже и хуже. Ситуация напоминала историю, случившуюся с Этьеном несколькими годами раньше, с той лишь разницей, что речь не шла о рецидиве рака. Первые исследования не позволяли делать какие-либо выводы, ей сделали по меньшей мере три поясничные пункции, и о них она сохранила самые жуткие воспоминания. Родители опасались рассеянного склероза. Наконец, один из неврологов в больнице Кошен открыл им всю правду. Девочка получила травму при прохождении курса радиотерапии. Отсчитывая позвонки для ограничения участка спины, подлежащего облучению, медперсонал, по всей видимости, допустил ошибку, и это привело к наложению двух зон лучевого воздействия. В том месте, где спинной мозг получил двойную дозу облучения, он оказался поврежден, нарушилось прохождение нервных импульсов в ногах, и пациентка начала постепенно терять над ними контроль. «Что же теперь делать?» — растерянно спросили Жак и Мари-Од. «Пытаться минимизировать ущерб, — ответил невролог с обнадеживающей миной на лице. — Ждать стабилизации состояния больной. Что случилось, то случилось, теперь остается наблюдать, каковы будут последствия».
С этого момент начался настоящий кошмар. Ни отец, ни мать не осмеливались повторить Жюльетт слова невролога. Они уклонялись от разговоров на тему болезни, и только оказавшись в одиночестве давали волю своим чувствам. Жак постоянно вспоминал сцену, свидетелем которой был полгода тому назад: он привез Жюльетт на лечение и, ожидая за дверью, услышал спор двух радиологов по поводу центрирования, то есть речь шла о метках, нанесенных на спину его дочери; судя по всему, между врачами имелись разногласия, потом кто-то из них резко повысил голос, словно ставил точку в споре, и это немного встревожило Жака. Теперь он считал, что роковая ошибка произошла именно в тот самый момент. Причем ошибка заключалась вовсе не в выборе метода лечения — радио- или химиотерапия: облучение полностью избавило Жюльетт от лимфомы, только его провели неправильно, и как следствие, оплошность медиков по сути дела лишила девочку ног. Жак и Мари-Од чуть ли не ежедневно осаждали центр лучевой терапии, стремясь призвать к ответу директора. Это был, вспоминали они, холодный, самодовольный тип, безразличный к их горю и пренебрежительно относившийся к их научному авторитету. Одним взмахом руки он отмел диагноз невролога из Кошена, не признал никакой ошибки в действиях своего персонала и отнес то, что отныне следовало называть инвалидностью Жюльетт, на счет «повышенной чувствительности» к лечению, в чем не повинен никто, кроме матушки-природы. Еще немного, и он сказал бы, что это она во всем виновата. Жак и Мари-Од возненавидели этого прыща так, как никогда и никого в жизни, смутно осознавая, что посредством его они ненавидят свое бессилие. В завершение разговора они попросили показать им медицинскую карту дочери. Директор центра со вздохом пообещал передать ее, но своего обещания не сдержал: супругам сказали, что карта пропала.
Что же Жюльетт, о чем думала она все это время? Элен вспоминает, что сестра страдала так называемыми «мигренями»: она целыми днями сидела в темноте, с ней нельзя было поговорить, к ней невозможно было прикоснуться. Любой сенсорный контакт становился для нее настоящим мучением. А еще Элен помнила, как мать мимоходом и вполголоса сообщила ей, что Жюльетт рискует на всю жизнь остаться прикованной к инвалидной коляске, но она не должна знать об этом, иначе у нее пропадет желание бороться. Мари-Од сейчас сознается, что первое время боялась уходить на работу из опасения: как бы Жюльетт, несмотря на всю свою силу воли, «не наделала глупостей». Атмосфера в доме была куда более тягостной, чем годом ранее. Лимфогранулематоз — болезнь тяжелая, но в девяти случаях из десяти излечивается и, даже если представляет реальную угрозу, быстро локализуется и устраняется: это, так сказать, небольшое осложнение, но сейчас все обстояло совсем иначе.
На слово «необратимый» наложили табу. Сначала Жак и Мари-Од запретили его произносить, но спустя какое-то время стали искать в себе смелость отменить этот запрет. По сути дела, они скрывали от дочери то, с чем поначалу не могли согласиться сами. Но потом родителям пришлось сдаться. Близилось совершеннолетие Жюльетт, и им предоставили возможность подготовить досье, дающее ей право на различные денежные пособия, удостоверение инвалида, сдачу экзамена на право вождения специально оборудованного автомобиля и других льгот, которым отныне предстояло стать частью ее жизни. В состав досье входил документ, подтверждающий наличие стабилизированного, но необратимого повреждения спинного мозга. Жак и Мари-Од как могли оттягивали момент сбора всех документов воедино: часть из них подписывали они сами, другие подмахнула Жюльетт, не вдаваясь особо в их содержание. Удостоверение инвалида она получила за несколько дней до своего дня рождения.
В восемнадцать лет этой очаровательной девушке спортивного типа пришлось осознать, что она уже никогда не сможет ходить, как все остальные люди. Одна нога станет совершенно безжизненной, вторая будет едва шевелиться: ей придется волочить их, опираясь на костыли, и она не сможет раздвинуть их сама, когда впервые займется любовью. Для этого ей тоже понадобится помощь, так же, как выбраться из ванны или подняться по лестнице. Во время похорон в одной из речей прозвучала мысль, что склонность Жюльетт к правосудию была связана с несправедливостью, выпавшей на ее долю. Тем не менее, когда родители решили подать в суд на центр лучевой терапии, Жюльетт — уже тогда студентка Национальной школы по подготовке и совершенствованию судебных работников — этому воспротивилась. Она считала, что нет никакой разницы, как человек становится инвалидом — по болезни или в результате лечения, и бессмысленно считать одно более несправедливым, чем другое. Говорить о несправедливости в данном случае просто неуместно: да, очень жаль, произошло несчастье, но правосудие тут ни при чем. Чтобы свыкнуться со своей инвалидностью, она предпочитала забыть о ее причинах и вероятных виновниках.
Понимая, что это навсегда, она терпеть не могла, когда ее начинали утешать: как знать, может, все образуется. Мать Патриса, движимая наилучшими побуждениями, надеялась, что в один прекрасный день щелкнет какой-то тайный замочек, и ноги Жюльетт снова подчинятся ее воле. Сторонница нетрадиционной медицины, она настояла, чтобы невестка посетила целительницу. Та сначала делала руками какие-то пассы, затем показала Патрису, как делать массаж спины: сверху вниз, очень медленно, а в районе крестца сделать движение, будто что-то собираешь, и с силой стряхнуть с рук негативную энергию, рассеивая ее в пространстве. В течение нескольких недель Патрис тщательно выполнял полученные инструкции и ожидал положительных сдвигов. Жюльетт получала удовольствие от массажа как такового, но не рассчитывала на улучшение своего состояния. В конце концов, она сказала ему об этом, и добавила, что ей бы не понравилось, если б ее таскали в портшезе по горным тропкам или по пляжам в Ландах[46], уговаривая поплескаться в волнах, словно от этого ей станет лучше. Есть другие, не менее приятные для нее вещи, и без этих фокусов. Ее не интересовали гаджеты, позволяющие безногому кататься на лыжах или взбираться на Монблан, какими бы хитроумными они ни были. Это не для нее. Патрис все понял и распростился с мыслью увидеть ее когда-нибудь стоящей на своих ногах. Он любил ее такой, какая она есть.
~~~
Эта история произошла в кабинете Этьена в шесть вечера спустя несколько месяцев после их знакомства. У обоих выдался трудный день. Этьену надо было ехать домой в Лион, Жюльетт — в Розье, но она уже знала, что перед уходом Этьен любил посидеть в кресле с закрытыми глазами, не двигаясь. Он не думал ни о чем конкретном — ни о том, что было сделано за день, ни о том, что предстоит делать завтра; если же мысли о работе и посещали его, то лишь мимоходом, их тут же вытесняли другие. Жюльетт нравилось составлять ему компанию в такие моменты, и он, до сих пор предпочитавший наслаждаться одиночеством, с удовольствием ждал ее визитов. Иногда они разговаривали, иногда просто молчали: с этим проблем у них никогда не возникало. Но в тот вечер, едва она вошла в кабинет и села, прислонив костыли к подлокотнику кресла, Этьен почувствовал — что-то случилось. Но Жюльетт заверила его, что все в порядке. Он продолжал настаивать. В конце концов она сдалась и рассказала об инциденте, происшедшем днем. Инцидент — слишком сильно сказано, скорее небольшая напряженность, но она восприняла ее довольно болезненно. Жюльетт попросила одного из судебных исполнителей принести из ее машины папки с делами, тот вздохнул и отправился выполнять просьбу. Вот и все. Он ничего не сказал, просто вздохнул, но этот вздох говорил, — во всяком случае, так восприняла Жюльетт — что его раздражает обязанность оказывать ей услуги, потому что она инвалид. «А я, — горько заключила девушка, — всегда старалась не злоупотреблять…»
Этьен перебил ее: «Ну и зря. Наоборот, тебе следовало бы больше пользоваться своим положением. Не стоит попадать в эту ловушку и стесняться жизни, изображая из себя инвалида, который поступает так, будто он и не инвалид вовсе. Уясни себе раз и навсегда: люди должны оказывать тебе всякие мелкие услуги, кстати, они обязаны это делать, и в большинстве случаев с удовольствием тебе помогают, потому как счастливы, что не оказались на твоем месте. Не стоит на них за это сердиться — стоит только начать и уже не остановишься, но это правда».
Жюльетт улыбнулась, его пылкость часто забавляла ее. На этом можно было бы закрыть тему, но в тот вечер Этьена понесло, и он спросил: «Тебе это надоело, а?»
Она пожала плечами.
«Мне тоже, — продолжил он. — Мне это надоело».
Пересказывая мне события того вечера, он повторил: «Мне это надоело».
Потом Этьен объяснил: «Это очень простая, но крайне важная фраза, потому что с ее помощью человек ограничивает сам себя. Он запрещает себе не только произносить ее, но, насколько возможно, даже думать о ней. После мысли „мне это надоело“ очень скоро приходит констатация факта: „это несправедливо“ и „я мог бы жить иначе“. Но тут таится опасность. Стоит подумать „это несправедливо“, как нормальной жизни приходит конец. Когда начинаешь размышлять, что все могло бы быть иначе, что ты мог бы бегать как все, чтоб успеть на метро, или играть в теннис со своими детьми, это значит только одно — твоя жизнь пошла под откос. Мысли „мне это надоело“, „это несправедливо“ и, наконец, „жизнь могла бы сложиться по-другому“ ведут в тупик. Тем не менее, они существуют, и едва ли есть смысл лезть из кожи вон, делая вид, будто это не так. Свыкнуться с ними непросто».
Справиться с собой не так уж сложно, но главное — не говорить об этом с другими. Они заметили, что это правило справедливо для них обоих. Говоря о других, они имеют в виду в первую очередь Натали — для него, и Патриса — для нее. В принципе, они могут выслушать все, но эти мысли все же лучше держать при себе, ибо они причиняют им боль, боль с примесью печали, бессилия и вины, поэтому надо стараться не передавать ее тем, кого любишь. В то же время не стоит перегибать палку, чересчур сдерживая свои эмоции. «Иногда, — признался Этьен, — я распускаюсь в присутствии Натали. Кричу, что мне все надоело, что слишком тяжело и несправедливо жить с пластмассовой ногой, что от этого мне хочется плакать. И я, действительно, плачу. Такое происходит, когда жизнь давит чересчур сильно — примерно раз в три-четыре года, потом все нормализуется до следующего раза. Ну, а ты? Ты говоришь так иногда Патрису?»
«Иногда».
«И ты плачешь?»
«Бывает».
Во время разговора по щекам у обоих безудержно текли слезы. Этьен и Жюльетт ничуть не стыдились их и даже испытывали чувство облегчения и радости. Когда можешь сказать «это так тяжело», «это несправедливо», «надоело», не опасаясь, что собеседник почувствует себя виноватым, когда можешь быть уверенным — привожу слова Этьена, — что другой человек услышал то, что ему сказали, и ничего больше, и не ищет в сказанном скрытого подтекста — это огромная радость, невероятное облегчение. Поэтому они не пытались унять слез. Они понимали или догадывались, что такой срыв возможен только раз, и другого они больше не допустят, ибо в нем уже не будет искренности. Но в тот вечер они дали волю чувствам.
«Когда захожу в туалет, — сказал Этьен, — я начинаю считать теннисные очки. Придаю им видимую форму. Я не играл в теннис с двадцати лет, но в уме все еще продолжаю играть и знаю, что буду испытывать тягу к теннису до конца жизни».
«А я, — подхватила Жюльетт, — без ума от танцев. Я обожала танцевать, занималась танцами до семнадцати лет — это не много, а в семнадцать узнала, что больше никогда не смогу танцевать. Месяц назад была свадьба у брата Патриса, я смотрела, как танцуют другие, и завидовала им до смерти. Я улыбалась, я их любила, мне нравилось быть там, но потом музыканты заиграли YMCA, ее крутили все время, когда у меня были ноги. Помнишь: Уай-эм-си-эй! Я бы отдала десять лет жизни за то, чтобы потанцевать пять минут пока звучит эта песня».
После того, как они вдоволь наоткровенничались, Жюльетт серьезно сказала: «В то же время, не случись со мной несчастья, я бы, наверное, не встретилась с Патрисом. Конечно, нет. Я бы даже не обратила на него внимания. Мне нравились мужчины совсем другого типа: блестящие, уверенные в себе кавалеры: такие больше мне подходили, потому что я была девушкой красивой и заметной. Не скажу, что инвалидность сделала меня умнее и глубже, но именно благодаря ей я нашла Патриса, благодаря ей у нас растут дочери; я ни о чем не сожалею и ни в чем не раскаиваюсь, наоборот: не проходит и дня, чтобы я не подумала: у меня есть любовь. Все гоняются за ней, а я не могу бегать, но она у меня есть. Я люблю эту жизнь, я люблю свою жизнь, люблю ее такой, какой она есть. Понимаешь?»
«Еще как, — ответил Этьен. — Я тоже люблю свою жизнь. Именно поэтому я не могу сказать Натали: мне все надоело. Если она услышит это, то подумает, что я хотел бы какую-то другую жизнь, и, не имея возможности дать ее мне, будет переживать. Но слова „мне все надоело“ вовсе не означают, что человек хотел бы жить другой жизнью, или же испытывает грусть. Вот ты сейчас грустишь?»
Она уже не грустила.
~~~
Между ними было много общего. Оба пережили страдания, понятные лишь тем, на чью долю они выпали. Оба принадлежали одному миру. Родители обоих были парижанами, выходцами из буржуазной среды, учеными и христианами, только родители Жюльетт придерживались правых взглядов, а Этьена — левых, но это различие ничего не значило по сравнению с одинаково высокой оценкой места, занимаемого семьями в своей среде. Оба заключили брак с представителями более скромной социальной прослойки, как говорили в их кругу (примечание Этьена: «не в моем»), и искренне любили своих избранников. Браки стали центром притяжения жизни каждого из них, отправной точкой их существования. Оба имели этот прочный фундамент, и были бы сильно удивлены, услышав — до того, как произошла их встреча, — что им чего-то не хватает. Но это «что-то» они обрели в должный момент с восторгом и благодарностью. Этьен, верный своей манере противоречить собеседникам, не признавал слова дружба, но я сказал, что быть друзьями означает то же самое, причем настоящий друг — явление столь же редкое и бесценное, как настоящая любовь. Несомненно, отношения между мужчиной и женщиной выглядят более сложными, потому что к ним примешивается желание, а с ним и любовь. Что касается Жюльетт и Этьена, то тут мне сказать нечего, разве что констатировать: Патрис с одной стороны, Натали с другой поняли, что впервые в жизни их супругов появились другие люди, достойные внимания, и полностью их поддержали.
Кроме приведенного выше разговора, бесед личного характера они больше не вели. В дальнейшем их общение касалось исключительно работы. Есть люди, которым нравится работать с конкретным человеком, точно так же, как другим нравится заниматься любовью с конкретным человеком. После смерти Жюльетт Этьен понял, что навсегда сохранит память о существовавшем между ними взаимопонимании. Между ними не было никакого физического контакта, если не считать рукопожатия в начале первой встречи. Больше они никогда не прикасались друг к другу: не обнимались в знак приветствия, даже не обменивались кивком головы, не здоровались и не прощались. Расставаясь на день или уезжая на месяц в отпуск, они встречались так, словно один из них возвращался из соседнего кабинета, куда выходил минутой раньше за папкой с документами. Но, по словам Этьена, в сложившейся между ними манере совместного ведения дел было что-то чувственное и сладострастное. Они оба обожали момент, когда вскрывалось слабое место, когда умозаключения выстраивались в стройную цепочку. «Мне нравится, — говорила Жюльетт, — когда в твоих глазах появляется блеск».
Их стиль работы, как судей, различался во всех отношениях. Жюльетт выглядела уравновешенной, степенной и всем своим видом внушала доверие. Она всегда начинала судебное заседание с разъяснения процедуры его проведения и юридических тонкостей: что такое правосудие, почему присутствующие собрались в этом зале, принцип оценки доказательств и принцип состязательности. Если требовалось повторить разъяснения, она терпеливо начинала все с начала. Она не торопилась, всегда помогала подсудным, плохо понимавшим тонкости судопроизводства или не способным точно изложить свои мысли. Этьен, наоборот, был резок и временами груб: он мог оборвать адвоката, заявив ему: «Я вас хорошо знаю, мэтр, и мне известно, что вы сейчас скажете, не стоит продолжать. Заседание закончено». С его слушаний люди выходили обескураженными, со слушаний под председательством Жюльетт — успокоенными. Различия прослеживались и в стиле их судебных постановлений, говорил мне Этьен. У Жюльетт, по его мнению, они были классическими, четкими, сбалансированными, у него — скорее романскими: шероховатыми, неровными, с перепадами тона. Я хотел бы почувствовать это, но, к сожалению, мое ухо не так хорошо натренировано, чтобы улавливать подобные нюансы.
Они вели одни и те же сражения, точнее, Жюльетт присоединилась к битвам Этьена в области жилищного права и особенно права потребления, но, я думаю, их подтолкнули к этому разные причины. Если такой блестящий человек, как Этьен, выбрал для себя суд малой инстанции, провинцию и мелкие дела, то, мне кажется, он поступил так из предпочтения быть первым в своей деревне, чем вторым или сотым в Париже, в зале суда присяжных. Евангелие, Лао-цзы[47] и Книга Перемен в один голос призывают «способствовать малому», но когда люди вроде Этьена или меня придерживаются такой линии поведения, то это явно продиктовано тревожной и досадной склонностью к величию, и за подобной ангажированностью я вижу авторское тщеславие, стремление к признанию применительно к темам, которые представляются мне просто смехотворными, — можно подумать, будто авторское тщеславие, терзающее меня самого, распространяется на нечто несравнимо более достойное.
У Жюльетт таких проблем не было. Ее устраивала безвестность, как и то, что Этьен выступал в роли ее наставника и глашатая. Они вместе всесторонне обсуждали судебные постановления, и те, что принадлежали ему, появлялись в юридических изданиях под его именем. Этьен не раз предлагал ей опубликовать свои собственные постановления, выйти из тени, но она не соглашалась. Я думаю, ею двигало бескорыстное отношение к правосудию и неожиданное удовлетворение от работы судьей несмотря на неодобрительное отношение мужа. Они много говорили о политике, как, впрочем, и обо всем остальном. По основным проблемам расхождений во мнениях у них не было, зато по отношению к различным организациям Патрис высказывался крайне негативно и критиковал их за все, что бы они ни делали, так что в семье Жюльетт приходилось брать на себя незавидную роль блюстителя порядка. Тем не менее, она считала, что проделала большой путь по сравнению со средой происхождения. Она голосовала за социалистов или за зеленых, когда те не слишком докучали социалистам, по рекомендации мужа читала статьи в «Политис» и «Ле Монд Дипломатик», но в глазах Патриса этого было недостаточно, и Жюльетт не видела причин, чтобы целиком и полностью разделять ценности его социальной среды. Несмотря на приверженность буржуазному образованию, в чем упрекал ее супруг, именно от нее он узнал формулировку — образец классики в Национальной школе по подготовке и совершенствованию судебных работников, согласно которой Уголовный кодекс — это то, что мешает бедным грабить богатых, а Гражданский кодекс — это то, что позволяет богатым грабить бедных, и она первая признала, что в ней заключалась немалая доля истины. Вступая на должность в суде малой инстанции, Жюльетт полагала, что ей придется утверждать несправедливый общественный порядок, однако благодаря Этьену она оказалась на острие увлекательной, смелой борьбы в защиту вдов и сирот. Конечно, она отвергала эту риторику, говорила, что занимает нейтральную позицию и ее заботит только соблюдение закона, но отныне «судья из Вьена», как начинали писать в справочниках по судопроизводству, представлял собой двух хромых, а не одного.
После прихода Жюльетт на место Жан-Пьера Риё работать в суде стало тяжелее. Кредитные учреждения, недовольные действиями горстки судей с левыми взглядами, систематически оказывавших поддержку несостоятельным заемщикам, подавали апелляции на вынесенные судебные постановления. Дела передавались на рассмотрение в Кассационный суд. И с не меньшим постоянством Кассационный суд, известный своими правыми настроениями, признавал недействительными постановления суда малой инстанции. Бедолаги, радовавшиеся избавлению от процентов и штрафных неустоек, в конце концов узнавали, что рано радовались: судья поглавнее надавал по рукам хорошему судье, и теперь придется платить все. Для этого Кассационный суд использовал два приема и, чтобы разобраться в них, потребуется вникнуть в некоторые технические тонкости.
Первый прием — потеря права на обращение в суд в связи с истечением установленного срока. Закон гласит, что кредитор должен принимать меры в течение двух лет после первого факта неплатежа, в противном случае он теряет право на подачу иска, и его посылают куда подальше. Смысл состоит в том, чтобы лишить кредитора возможности объявиться через десять лет и потребовать возврата огромных сумм, накопившихся с его же попустительства, и при том, что он ни разу не призвал должника к порядку. Конечно, эта мера защищает должника. Но Кассационный суд уточняет: необходимо соблюдать разумный баланс, и обе стороны должны находиться в одинаковых условиях, то есть у должника тоже есть два года, чтобы оспорить законность договора после его подписания. По истечении двух лет — до свидания, должник лишается права обращаться в суд с жалобой. Не знаю, какие мысли роятся в голове читателя, если он внимательно прочитал написанное выше. Не исключено, что на моей оценке этих юридических, а также политических и моральных нюансов сказывается чересчур сильное влияние Этьена. Между тем, мне не понятно, как можно не замечать очевидного дисбаланса подобного равновесия. Ведь именно кредитор всегда подает в суд на дебитора, и никак иначе. Выходит, ему достаточно выждать два года, чтобы потом перейти в атаку, будучи в полной уверенности, что никто и слова не скажет против его контракта, какими бы противозаконными пунктами он ни был напичкан. Таким образом, чтобы оградить себя от неприятностей, заемщик должен знать о незаконности договора при его подписании. Он должен быть полностью информирован, тогда как дух закона запрещает пользоваться неосведомленностью человека.
Подобная трактовка закона, призванного защищать заемщика, в пользу заимодавца была серьезным ударом для Этьена, Флоре и примкнувшей к ним Жюльетт. Их постановления опирались на закон, но, когда дело доходило до его трактовки, последнее слово оставалось за Кассационным судом, и так происходило все чаще и чаще. Пространства для маневра почти не оставалось, а делать ставку на потерю права на обращение в суд в связи с истечением установленного срока не всегда представлялось возможным. Говоря шахматным языком, пара ладей грозила матом, но в качестве путей отхода еще оставались диагонали. Ситуация стала критической, когда в дополнение к ладьям противник вывел на игру ферзя. Ферзем Кассационного суда стало постановление, вынесенное весной 2000 года, согласно которому судья не мог по собственной инициативе фиксировать нарушение закона. Либеральная теория предстает во всей красе: нельзя иметь больше прав, чем просишь; для возмещения ущерба потерпевшая сторона должна обратиться в суд. Если в случае тяжбы между заемщиком и кредитором, первый не жалуется на договор, то судья не имеет права делать это вместо него. В либеральной теории все так, но в реальной жизни заемщик никогда не обращается в суд, потому что не знает законов, потому что не он подает иск, потому что в девяти случаях из десяти у него нет адвоката. Неважно, заявляет Кассационный суд, обязанности судьи — это обязанности судьи: он не должен вмешиваться в то, что его не касается; если он чем-то возмущен, то должен держать свои чувства при себе.
Этьен, Флоре и Жюльетт были возмущены, но лишены свободы действий; те из должников, кого они тешили напрасными надеждами, пребывали в шоковом состоянии. Зато кредитные учреждения ликовали.
В один из октябрьских дней 2000 года Этьен сидел в своем кабинете и просматривал юридические издания. На глаза ему подвернулось постановление Суда Европейских сообществ[48] с обширными комментариями, и он начал читать — сначала рассеянно, потом все более и более внимательно. Предметом рассмотрения был договор на потребительский кредит, предусматривавший перенос любых споров в суд Барселоны, где располагался офис кредитного учреждения. Выходило, что по этой причине потребитель, проживающий в Мадриде или Севилье, должен был ехать в Барселону, чтобы выступить в свою защиту? Противозаконность данного пункта договора бросилась в глаза судье из Барселоны, и он указал на нарушение. Но в Испании судья тоже не имеет права предпринимать подобные действия по собственной инициативе, поэтому он передал дело в Суд Европейских сообществ. СЕС вынес свое постановление. И теперь Этьен изучал опубликованный документ. Не дочитав до конца, он вышел из кабинета и спустился на первый этаж. Там в большом зале с приемной проходило судебное заседание под председательством Жюльетт. Этьен приоткрыл дверь и взмахом руки позвал ее. Жюльетт, как та актриса, чье внимание пытаются привлечь из-за кулис в самый разгар представления, ничего не поняла и продолжила заниматься своим делом. Но Этьен настойчиво махал рукой. К великому удивлению секретарши, судебного исполнителя и сторон, противостоявших друг другу в деле о неисправном бытовом насосе-измельчителе, Жюльетт приостановила заседание и, вооружившись костылями, заковыляла к двери в приемную, где ее ждал Этьен. «Что случилось?» «Посмотри на это», — он протянул ей журнал. Она начала читать.
«Что касается вопроса, может ли суд, рассматривающий дело, связанное с договором, заключенным между специалистом и потребителем, устанавливать в рабочем порядке противозаконный характер какого-либо пункта данного договора, следует помнить, что система защиты, внедренная в практику европейской директивой, основывается на идее, что потребитель существенно уступает специалисту в том, что касается как умения заключать сделки, так и уровня информированности. Цель директивы, обязывающей страны-члены сообщества принимать меры к тому, чтобы противозаконные пункты не связывали потребителей, не может быть достигнута, если последние вынуждены самостоятельно вскрывать их неправомерный характер. Таким образом, эффективная защита потребителя будет обеспечена только тогда, когда судья национального суда получит возможность фиксировать такие пункты по собственной инициативе».
Уфф. В фильме сцену чтения этих строк главной героиней сопровождала бы напряженная музыка, усиливающая драматический накал происходящего. Зритель видит крупным планом губы героини, приоткрывающиеся по мере чтения; сначала ее лицо выражает растерянность, затем недоверие и, наконец, восторг. Она переводит взгляд на героя и лепечет что-то вроде: «Но как… что это значит?»
Герой — спокойный и сильный — на виде с обратной точки: «Там все написано».
Я шучу, конечно, и все-таки есть что-то комичное в противопоставлении этой неудобоваримой прозы и вызванной ею бури чувств, но точно так же можно насмехаться практически над всеми человеческими начинаниями и затеями при условии, что сам не принимаешь в них участие. Этьен и Жюльетт вели борьбу, исход которой влиял на жизнь десятков тысяч простых людей. На протяжении нескольких месяцев они терпели одно поражение за другим и уже были готовы признать себя побежденными, как вдруг Этьен нашел неожиданный ход, способный изменить ход битвы. Когда мелкий чиновник глумится над тобой: «Будет так, как я сказал, и никак иначе; я ни перед кем не должен отчитываться», — всегда приятно обнаружить, что у него есть большой начальник, и этот начальник признает твою правоту. Мало того, что Суд Европейских сообществ не согласился с решением Кассационного суда, но он занимал еще и более высокое положение в европейской судебной иерархии: право сообществ имеет приоритет перед национальным правом. Этьен не разбирался в праве Европейских сообществ, но оно ему уже нравилось. Он даже начал развивать теорию и, если память мне не изменяет, изложил ее в день смерти Жюльетт: чем выше уровень правовых норм, тем более щедры и близки они к великим принципам, установленным Правом с большой буквы «п». Государства творят мелкие гадости с помощью декретов, тогда как Конституция или Декларация прав человека и гражданина объявляют их вне закона и поднимаются на вершину добродетели. К счастью, Конституция или Декларация прав человека обладают гораздо большим весом по сравнению с декретом, поэтому было бы глупо не воспользоваться этим козырем, чтобы положить конец проискам лакеев или даже их господина. Спору нет, кредитор имеет право заставить должника вернуть долг, но вести достойную жизнь — такое же право, и, решая, на чью сторону стать в споре, нужно помнить, что второе является частью более высокой юридической нормы, и потому приоритет за ним. Так же обстоит дело, с одной стороны, с правом домовладельца взимать арендную плату, и с другой — с правом нанимателя иметь крышу над головой. Благодаря борьбе, что на протяжении многих лет ведут судьи вроде Этьена и Жюльетт, последнее становится противопоставляемым, то есть, на практике, получает превосходство над первым.
Этьен заметно разволновался, в глазах появился блеск. Жюльетт сказала ему об этом: ей нравилось, когда его глаза блестели. Волнение Этьена передалось и ей, но она старалась держать себя в руках: в их команде именно ей отводилась роль реалиста, твердо стоящего на земле. «Нужно все спокойно обдумать», — сказала она. Кому-то может показаться, что обращаться к помощи европейского права в борьбе против национальной судебной практики — ничего не стоит, на самом деле это далеко не так, такое обращение может обойтись очень дорого. Против этой судебной практики выступали ассоциации потребителей и, не без активной помощи Флоре, вели с ней затяжную окопную войну. Блицкриг, задуманный Этьеном и Жюльетт, в случае провала грозил свести их длительную работу на нет. Если СЕС скажет «нет», кредитные учреждения окончательно одержат верх.
Несколько дней прошли в лихорадочной суете, телефонных переговорах и электронной переписке с Флоре и профессором права Европейского сообщества Бернадетт ле Бо-Феррарез: после первой же консультации она всерьез заинтересовалась возникшей ситуацией. Она считала, что ответ Суда Европейских сообществ не гарантирован, но попробовать стоит. Это все равно ждать президентского помилования накануне казни: либо пан, либо пропал. В конце концов, они решили действовать. Кто начнет? Кто будет писать провокационное судебное постановление? Это мог быть любой из них троих, но тут все было ясно заранее: Этьен просто обожал идти в первых рядах.
За несколько месяцев на его столе скопилась целая стопка дел, связанных с договором под красивым названием «Либраву» от нашего старого знакомого Cofidis. Этот «Либраву» можно было бы изучать в школе как пример откровенного сползания к жульничеству. Договор преподносится как «беспроцентная заявка на денежные средства», причем слово «беспроцентная» набрано огромными буквами, тогда как процентная ставка указана на обороте крошечным кеглем, и ее величина составляет 17,92 %, что в сумме со штрафными санкциями превышает предельно допустимую кредитную ставку. Из стопки дел Этьен наугад вытащил папку, куда предстояло заложить маленькую бомбу замедленного действия. На папке значилось «Cofidis SA против Жана-Луи Фреду». Сделку никак нельзя было назвать крупной: Cofidis требовал возврата 16310 евро, 11398 евро составляли основную сумму долга, остальное — проценты и штрафные санкции. Месье Фреду на судебном заседании не присутствовал: у него не было адвоката. Зато Cofidis представлял ветеран коллегии адвокатов Вьена — тертый калач, чувствовавший себя в зале суда, как дома. Он не встревожился, когда Этьен обратил внимание на то, что «условия финансового характера неудобочитаемы», что «это отсутствие удобочитаемости следует сопоставить с особо крупным шрифтом надписи, указывающей на беспроцентный характер договора» и что в силу указанных обстоятельств «условия финансового характера могут рассматриваться как неправомерные». Он не беспокоился, потому что наизусть знал мелочные придирки Этьена. Впрочем, адвокат относился к нему с уважением, и его ответ прозвучал хоть и насмешливо, но нисколько не агрессивно, словно он играл свою роль в идеально отработанном номере популярного дуэта: «Нам наплевать, даже если эти условия противоречат закону, потому как договор датирован январем 1998 года, а вызов в суд — августом 2000, так что срок утраты права за просрочкой давно истек. Очень сожалею, господин Председатель, это была симпатичная схватка во имя чести, но закон есть закон, и давайте прекратим спор».
«Хорошо, — согласился Этьен, — давайте прекратим. Судебное постановление появится через два месяца». Чем ниже он сгибался внешне, тем больше ликовал в душе. Если бы зависело от него, он вынес бы судебное решение на следующей неделе, но следовало вести себя как ни в чем не бывало, соблюдать установленный срок. Судебное заседание закончилось в пятницу в шесть часов вечера, а в субботу утром он сидел дома за компьютером и работал над текстом постановления, пребывая в состоянии нервного возбуждения и веселья. Время от времени его разбирал смех. Через два часа документ, получившийся непривычно большим — целых четырнадцать страниц, — был закончен. Этьен позвонил Жюльетт и зачитал ей постановление. Она тоже не смогла сдержать смех. Потом настал черед Флоре и Бернадетт — она окончательно присоединилась к их «заговору». Компания судей решила не торопить события, все тщательно проверить, обдумать и взвесить каждое слово. Дальнейшая процедура выглядела крайне мудреной, но в общих чертах все было просто. Суть судебного постановления заключалась в следующем: я не могу вынести судебное решение, потому что в законе отсутствует ясность, и, чтобы внести ее, я должен задать Суду Европейских сообществ вопрос, имеющий значение преюдициального: соответствует ли нормам европейской директивы то обстоятельство, что после потери права на обращение в суд в связи с истечением установленного срока судья национального суда не может по собственней инициативе фиксировать противоправное условие в договоре? Прошу ответить мне «да» или «нет», и я буду рассматривать дело в соответствии с вашим ответом.
В течение двух месяцев, отведенных законом на подготовку судебного постановления, компания изнывала от нетерпения. По прошествии этого срока постановление — на самом деле, оно таковым не является, пока не получен ответ на преюдициальный вопрос, — можно будет рассылать участникам слушания и, главное, Суду Европейских сообществ. Спустя какое-то время Этьен встретился в коридоре суда с адвокатом Cofidis, пребывавшим в некоторой растерянности после получения непонятного юридического документа. «Ну, если вам так хочется…, — легкомысленно заявил он. — Мы подадим протест, Кассационный суд отменит постановление — это его работа — и вместе с ним аннулирует ваш вопрос. Мы просто потеряем год, лично мне это до лампочки, вам тоже, зато бедолага ответчик в конечном счете заплатит сполна». Этьен, предвидевший такой ответ, улыбнулся: «Не думаю, что на сей раз все будет именно так: Кассационный суд заявил, что обжаловать можно только решения по существу дела, но не решения по промежуточному вопросу, возникшему в ходе судебного разбирательства, а то, что вы получили, как раз таковым и является». Его собеседник поднял брови: «Вы уверены?» «Еще как», — ответил Этьен. «Ну, ну», — хмыкнул адвокат.
Шестеренки завертелись, и дело стронулось с мертвой точки. В Люксембурге начали переводить запрос Этьена на все европейские языки и рассылать его в страны-члены сообщества. Обсуждать поднятую тему могли все желающие. Прошло полгода. Апрельским утром 2001 года в суд пришло письмо — толстый конверт со штампом Суда Европейских сообществ. Этьен был один в кабинете, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не вскрыть конверт до прихода Жюльетт. Секретаря предупредили: не беспокоить. В конверте находились два документа: один очень большой — доклад юристов Cofidis, второй, менее пространный — заключение Европейской комиссии. О содержании первого они догадывались; вся интрига была заключена во втором и, чтобы насладиться напряженным ожиданием, мучительным и в то же время восхитительным, они заставили себя прочитать сначала первое: двадцать семь страниц убористого текста, составленного целой группой адвокатов — этакого антикризисного комитета. Неприятель почувствовал опасность и пустил в ход тяжелую артиллерию. Уже в преамбуле речь пошла о «непродуктивной бунтарской атмосфере», «фронде, поддерживаемой рядом судей, представляющих некоторые профсоюзы, и даже отдельными членами Профсоюза работников органов правосудия». «Видишь, — с восхищением заметил Этьен, — версальцы во все времена пишут одинаково». Затем в боевых порядках следовали сугубо юридические аргументы, служившие основанием для главного, политического довода: постоянные придирки к кредитным учреждениям и поддержка неплатежеспособных должников приведет к нарушению работы всей системы в целом, что отрицательно скажется на честных заемщиках. В общем, ничего неожиданного, если не считать пафосного тона. В другой ситуации он казался бы безобидным, но в рамках юридического текста приобретал остроту персональной атаки, вроде выстрела из базуки. Это льстит и волнует. Они прочитали доклад, не пропустив ни строчки. Теперь оставалось ознакомиться с приговором. Европейская комиссия — это не Суд Европейских сообществ, она дает заключение, но не выносит решение, но этого заключения, как правило, придерживаются, и если Комиссия говорит «нет», СЕС наверняка скажет «нет». Нет будет означать поражение и унижение. С этим придется свыкнуться; Этьен и Жюльетт не станут делать харакири на рабочем месте, но им придется не сладко, и они это понимали. «Читай ты, — сказал Этьен, — ты сильнее меня». Жюльетт начала читать. Принцип эффективности… компенсация судьей неосведомленности одной из сторон… ссылка на постановление суда в Барселоне…
Она подняла голову и улыбнулась: «Они сказали „да“».
«Это было все равно, что идти по ветхому деревянному мостику, — сказал Этьен. — Мостику шаткому, опасному. Сначала ставишь одну ногу. Видишь — вроде держит. Тогда ступаешь другой».
(Переписывая черновик, я осознаю, насколько смелой является эта метафора для человека без ноги.)
Этьен не стал ждать, когда СЕС подтвердит заключение Комиссии, и «удвоил ставку», поставив второй преюдициальный вопрос. Речь снова шла об исполнении судьей своей должности, о его праве фиксировать несправедливость, жертва которой не подала жалобу в суд, но на сей раз Этьен подошел с другой стороны. Некий месье Жине сменил месье Фреду, а вместо компании Cofidis появилась компания АСЕА, в остальном новое дело практически ничем не отличалось от предыдущего. В ходе судебного заседания Этьен заметил, что полная кредитная ставка, так называемый ПКС, не упоминается в кредитном предложении, и он считает это нарушением закона. Никто кроме Жюльетт не знал об успехе его первого демарша, никто и не догадывался, что он готовит следующий. Адвокат АСЕА без опаски выдвинул аргумент, заранее припасенный на тот случай, если судья-придира начнет цепляться ко всяким мелочам. Неправомерность, если таковая имеется, относится к публичному порядку в области социально-экономической защиты, и судья не должен сюда вмешиваться.
Публичный порядок в области социально-экономической защиты — еще одна находка Кассационного суда. Начиная с семидесятых годов, он отделяет его от публичного порядка в области управления экономикой. Публичный порядок в области социально-экономической защиты не имеет отношения к обществу, он затрагивает интересы лишь отдельных людей. Именно они должны отстаивать свои права, тогда как судья, представляющий общество, не может вмешиваться в этот процесс по собственному желанию. Публичный порядок в области управления экономикой — другое дело: он имеет отношение к обществу в целом, к организации рынка, и его нарушение может и должно быть предметом внимания судьи.
Этьен считал такое различие дурацким. «На севере я занимался уголовными делами, сегодня в Лионе я занимаюсь тем же, — сказал он. — Во имя публичного порядка я согласился выполнять эту крайне неприятную работу — сажать людей в тюрьму. Во имя публичного порядка я согласился бросать за решетку африканцев, укравших автомобильный радиоприемник. Правосудие — штука жестокая. Я допускаю эту жестокость, но при условии, что порядок, которому она служит, является последовательным и неделимым. Кассационный суд утверждает, будто защищая месье Фреду и месье Жине, мы защищаем только этих граждан, но им следовало бы быть умнее и защищаться самостоятельно, в противном случае пусть пеняют на самих себя. Я с этим не согласен. Защищая месье Фреду и месье Жине, мы защищаем общество в целом. Я полагаю, что есть только один публичный порядок.
Одно из преимуществ права европейского сообщества заключается в том, что оно не ограничивается публикацией каких-то законов: всегда указываются преследуемые цели, и, как следствие, на них можно ссылаться. Цель директивы, на которую я ссылаюсь, — продолжал Этьен, — совершенно понятна и либеральна. Речь идет об организации свободной конкуренции на кредитном рынке. Именно поэтому она обязывает все европейские кредитные организации указывать в договорах полную кредитную ставку: конкурентная борьба должна быть прозрачной. Не указывать ПКС — значит нарушать закон, с этим все согласны, но Кассационный суд запрещает мне отмечать данное нарушение под предлогом, что тем самым я занимаюсь только отдельными людьми, вторгаясь в публичный порядок в области социально-экономической защиты, а не рынком с его публичным порядком в области управления экономикой. Таким образом, я спрашиваю Суд Европейских сообществ: полная кредитная ставка указывается для защиты заемщика или для организации рынка? Поскольку в директиве написано буквально следующее — для организации рынка, мой вопрос становится еще проще: скажите мне, правильно ли я прочитал. Если да, то судебная практика Кассационного суда не имеет смысла».
Теперь, когда прошло много времени, Этьен считает постановление по делу Фреду довольно корявым и не совсем верным. По его мнению, Суд Европейских сообществ вполне мог завернуть его, но есть подозрение, что он утвердил то решение, исходя из собственных интересов: СЕС не хотел упустить удобный случай, чтобы подчеркнуть свое превосходство над национальным правом. Зато постановлением по делу Жине Этьен очень гордился. Этот юридический документ приводил его в восторг. Прежде всего, в нем не было и намека на левые настроения. Этьен не считал себя опасным леваком, каким подавали его адвокаты Cofidis. Он придерживался социально-демократических взглядов, но верил в эффективность конкуренции: очень приятно поймать ультра-либеральное кредитное учреждение, опираясь на его же логику и аргумент, достойный самого Алена Минка[49]. Особенно ему нравился стиль, контраст между масштабом поставленной проблемы — публичный порядок, это что такое? — и приводящей в замешательство, обманчивой наивностью решающего ее вопроса — я правильно прочитал? Ему нравился простой и очевидный способ попасть в цель. Я его понимаю, потому что в своей работе тоже люблю, когда все просто, очевидно, и попадает в точку. И, конечно, когда это эффективно.
Кстати, давайте поговорим об эффективности. До ухода со своего поста во Вьене, вынося решение по делу Фреду, Этьен смог лишить Cofidis права на процентные отчисления. В деле Жине кредитор вовремя заметил, что ветер поменял направление, и предпочел выйти из игры. Двойная победа и особенно тот факт, что она породила прецедент, привела к тому, что Жюльетт и Этьен стали — как он с гордостью говорил — «объектами нападок в „Даллозе“ со стороны профессоров права, изображавших „судью из Вьена“ особо опасным врагом общества». Итогом их битвы можно было гордиться: закон о потере права на обращение в суд в связи с истечением установленного срока претерпел серьезные изменения, должностные обязанности судьи расширились, долги десятков тысяч малоимущих на законных основаниях уменьшились. Конечно, результат не столь эффектный как, скажем, отмена смертной казни, но уже достаточный, чтобы понимать: они работали не напрасно, и даже были великими судьями.
~~~
Этьен сказал, что перевелся в Лион на должность следственного судьи по ряду причин: во-первых, восемь лет работы в суде малой инстанции окончательно измотали его, во-вторых, рано или поздно приходит такой день, когда, все же, нужно уходить, тем более на гребне побед. Адвокаты из Вьена судачили за его спиной, мол, этот перевод — наказание: он слишком надоел всем, в министерстве юстиции его не переваривают. Какой бы ни была истина, Этьен сам признавал, что его перевод — вовсе не повышение по службе, и должность судьи во Вьене была и, скорее всего, останется самой престижной в его карьере, но не факт, что самой интересной.
Расставание с судом малой инстанции означало также расставание с Жюльетт. Из Вьена до Лиона можно доехать на машине за полчаса, но они понимали, что их дружба держалась на ежедневной профессиональной деятельности, совместной работе над делами, возможности в любой момент без стука войти в кабинет друг к другу, жить вместе на работе так, как другие пары живут дома. Первое время они несколько раз обедали вдвоем, семьями проводили уикенды, но это было уже совсем не то, и такие встречи не нашли продолжения. Этьен начал думать, что даже если бы они больше не виделись, было бы не так страшно, ибо Жюльетт уже стала частью его самого, частью его личности, собеседником, к которому адресовалась большая часть внутренних монологов, и он не сомневался, что она чувствовала то же самое. Они часто перезванивались. Жюльетт рассказывала, как идут дела в суде после его ухода, делилась сплетнями про секретарш и судебных исполнителей. От этих разговоров Этьен получал удовольствие, как от детских фантазий типа: ты умер, но слышишь все, что говорят на твоих похоронах. С новым судьей, пришедшим ему на замену, она ладила не столь хорошо, но это нормально: она пережила потрясающее время и не могла рассчитывать, что так будет продолжаться всегда. В течение последних пяти лет Этьен находился в постоянном возбуждении от бесконечной борьбы с банками и Кассационным судом, теперь же адреналин отхлынул, и азарт сражения уступил место усталости. Жюльетт работала не покладая рук, чтобы быть в курсе всех дел, поданных ей на рассмотрение: ложилась за полночь, вставала в пять утра, но постоянно боялась не успеть, упустить что-то важное. Слушая ее, Этьен чувствовал, что она теряет уверенность, ему хотелось быть рядом и помочь, как он умел это делать, превращая самую нудную работу в увлекательное, веселое приключение. Поэтому он испытал настоящее облегчение, когда Жюльетт сообщила ему о своей беременности: по меньшей мере, теперь она сможет перевести дух. Однако третья беременность оказалась более тяжелой, чем обе предыдущие. Она сама решила завести третьего ребенка, это немного пугало Патриса, но Жюльетт стояла на своем: этот будет последним. Диана родилась 1 марта 2004 года. Этьен навестил маму с новорожденной в родильном доме, потом приезжал к ним в Розье. Амели и Клара играли с маленькой сестричкой в дочки-матери. Жюльетт не сводила с дочерей глаз, и Этьен видел в них бесконечную любовь и счастье. Но было еще нечто такое, чего он не смог или не захотел распознать, и это нечто разрывало ему сердце. Жюльетт вернулась к работе после летнего отпуска, это было ее второе возвращение в суд без него. В их телефонных разговорах постоянно звучали слова усталость, слабость, истощение, потом к ним добавилось еще одно — страх. Его он никогда раньше от нее не слышал.
Однажды декабрьским утром Патриса разбудил звук затрудненного дыхания. Жюльетт рядом с ним плакала и в то же время задыхалась. Он попытался ее успокоить. Между двумя спазмами ей удалось сказать, что она не знает, что с ней происходит, но чувствует себя очень плохо. Патрис договорился о срочном приеме у терапевта во Вьене. К врачу поехали все вместе — в субботу старшим девочкам не надо было идти в школу, а младшую вести к няньке. Пока длилась консультация, Амели и Клара рисовали в приемной. Терапевт также в срочном порядке отправил Жюльетт сделать снимок легких. Чтобы развлечь заскучавших дочерей, Патрис отвел их в книжный магазин, где был отдел детских книжек, и там они навели свой «порядок». Диана ревела, сидя у на руках у отца, а он терпеливо расставлял на место книжки, оставленные старшими, где попало, и извинялся перед продавщицей: слава Богу, у нее тоже были дети, и она знала, каково это. Потом они заглянули в рентгеновский кабинет, забрали снимок и вернулись к терапевту. Тот посмотрел снимок и с встревоженным видом сказал, что надо ехать в Лион на компьютерную томографию. Все сели в машину. Исследования затянулись до полудня; девочки не кушали, не отдыхали, Диане не меняли подгузник. Сидя на заднем сиденье, все трое орали, стараясь перекричать друг друга, а Жюльетт была не в состоянии их успокоить. Словом, это был ад. В лионской больнице снова пришлось ждать — томография требовала времени. К счастью, для детей имелась игровая зона с бассейном, заполненным мячами. Каждые десять минут к Патрису приставала пожилая дама с одним и тем же вопросом — где она находится, и он, видя, что с женщиной не все в порядке, терпеливо отвечал: «В больнице, в Лионе, во Франции». Он был настолько выбит из колеи, что даже не встревожился, но, когда сообщили диагноз — эмболия легочной артерии, поймал себя на том, что почувствовал облегчение: да, эмболия легочной артерии — болезнь серьезная, но все-таки это не рак. Жюльетт решили отвезти на машине скорой помощи в протестантскую больницу Фурвьер и сразу же поставить капельницу с антикоагулянтами, чтобы растворить сгустки крови, закупорившие кровеносные сосуды легких. Патрис договорился с женой, что отвезет малышек домой, а потом вернется с одеждой и туалетными принадлежностями, поскольку ей придется провести в больнице несколько дней. Прежде чем уехать, Патрис повидался с врачом, сделавшим заключение по результатам томографии: исследование не выявило ничего, что могло бы вызвать тревогу. Общую картину портило лишь одно — следы фиброза, спровоцированного, по всей видимости, давним курсом рентгенотерапии. Облучение вызвало уплотнение соединительной ткани внутренних органов, отличить новые повреждения от старых было трудно, но в целом все выглядело не так уж плохо.
Из больницы Жюльетт почти сразу же позвонила Этьену. Он хорошо помнил ее слова: «Приезжай, приезжай скорей, мне страшно». И когда, спустя полчаса, он вошел к ней в палату, то понял: она не просто напугана — она была в ужасе.
«Что случилось, что тебя так напугало?»
Дрожащей рукой она указала на трубку, соединявшую ее с капельницей: «Это. Все это. Возвращение болезни. Нехватка воздуха. Смерть от удушья».
Жюльетт говорила короткими, рублеными фразами, в ее голосе звучал протест, совершенно не свойственный ей. Возмущение, горечь, сарказм — это был не ее стиль, но в тот день Этьен видел ее именно такой: взбунтовавшейся, полной желчи и злой иронии. Обычно даже крайняя усталость не могла стереть приветливое выражение с ее лица, теперь же оно выглядело замкнутым, почти враждебным. С кривой усмешкой Жюльетт сказала: «В последние дни я подумывала, не взять ли мне надбавку к пенсии, но теперь, похоже, об этом не стоит беспокоиться. И на том спасибо».
Этьен никак не отреагировал на ее слова, лишь спокойно спросил, не сообщили ли ей часом, что она умирает? Жюльетт пришлось признать, что нет, ей сказали то же самое, что и Патрису: эмболия легочной артерии, связанная, по всей видимости, с рентгенотерапией, и это ее окончательно доконало. Особенно то, что придется платить по счетам старой болезни, с которой, как ей казалось, она навсегда распрощалась.
Немного помолчав, она заговорила снова, но уже спокойнее: «Я страшно боюсь умереть, Этьен. В шестнадцать лет, когда я болела, у меня было романтическое представление о смерти. Она казалась мне привлекательной. Я не знала, была ли моя жизнь действительно под угрозой, но возможность умереть как-то не пугала меня. Ты сам говорил мне, что в восемнадцатилетнем возрасте считал, будто подцепить рак — это клево. Я отлично помню, ты сказал „клево“. Но теперь у меня есть дети, и мне страшно. Я прихожу в ужас при мысли, что оставлю их одних. Понимаешь?»
Этьен кивнул. Конечно, он понимал, но вместо того, чтобы сказать то, что сказал бы любой другой на его месте: «Кто тебе говорит о смерти? У тебя эмболия легочной артерии, а не рак, так что не сходи с ума», он произнес: «Если тебя не станет, они от этого не умрут».
«Это невозможно. Я очень нужна им. Никто не будет любить их так, как я».
«Откуда ты знаешь? Ты слишком высокого о себе мнения. Надеюсь, сейчас ты не собираешься умирать, но если придется, то постарайся не только говорить, но и думать: их жизнь не закончится вместе с моей. Даже без меня они будут счастливы».
Когда Патрис вернулся, поручив девочек заботе соседей, Жюльетт не проявляла и тени той паники, единственным свидетелем которой стал Этьен. Она взяла на себя роль образцовой пациентки, доверчивой и позитивной, решив, что так будет лучше для всех. Врачи говорили, что кризис миновал, причин сомневаться в их выводах не было, и она, возможно, поверила в это. Через пять дней ее отправили домой с предписанием носить эластичные чулки и принимать антикоагулянты, чтобы окончательно восстановить дыхательную функцию.
Однако этого не случилось. Ей по-прежнему не хватало воздуха, она задыхалась, словно рыба, вытащенная из воды, вытягивала шею, чувствовала постоянную тяжесть в груди. «Вы оцениваете свое состояние как невыносимое?» — спросил врач по телефону. Нет, невыносимым его нельзя было назвать — она же терпела, но мучительным и тревожным — несомненно. Нужно подождать, пока не подействуют лекарства, последовал ответ. Посмотрим на результат в начале января.
Рождественские каникулы они провели в Савойе у родителей Патриса. Девочки дулись на мать из-за того, что она постоянно жаловалась на усталость, не помогала наряжать елку, не играла с ними. Тогда она преображалась, шутила, изображала из себя старую, ни на что не годную старушку, место которой в мусорной корзине. Малышки веселились, кричали: «Нет! Нет! Только не в корзине!» Но Патрису Жюльетт призналась, что именно так она себя и чувствовала: гнилой изнутри, неизлечимой, годной лишь для свалки. В доме было полно народа, царила шумная предпраздничная суета, дети топали по лестницам и носились из одной комнаты в другую. Супруги запирались в своей спальне, ложились на кровать и бережно обнимали друг друга. Жюльетт шептала, поглаживая щеку мужа: «Бедный мой, тебе со мной не повезло». Патрис протестовал: он вытащил счастливый билет, лучшего и быть не могло. Тронутая очевидной искренностью его слов, она отвечала: «Это я сделала свой лучший выбор в жизни. Я тебя люблю».
В день Рождества на Шри-Ланку обрушилось цунами. Семья узнала, что Элен и Родриго не пострадали еще до того, как поняли, какой опасности они избежали. Но очень скоро все новостные каналы начали транслировать специальные выпуски, позволявшие наблюдать за катастрофой в прямом эфире: виды опустошенных тропических пляжей сменялись картинками разрушенных бамбуковых хижин, кричащих и плачущих полуодетых людей. Все, что там происходило, казалось бесконечно далеким от заснеженной Савойи, дома из бутового камня, огня в камине. В огонь подбрасывали смолистое полено, сочувствовали пострадавшим и наслаждались чувством собственной безопасности. Все, кроме Жюльетт. К ней относились, как к выздоравливающей, словно с каждым днем ей становилось все лучше, хотя она чувствовала, что лучше не становится, что это не нормально, когда постоянно нечем дышать. Она видела беспокойство Патриса и не хотела тревожить его еще больше. Думаю, ей хотелось позвонить Этьену, и если она этого не сделала, то вовсе не из опасения побеспокоить его, — напротив, она знала, что может обратиться к нему в любое время, — а потому что звонить Этьену было равноценно приему чрезвычайно мощного и эффективного медицинского препарата, который берегут на тот случай, когда станет совсем худо. Жюльетт уже чувствовала себя очень плохо, но начинала подозревать, что худшее еще впереди.
Через день после возвращения в Розье, Патрису пришлось везти ее в больницу. Всю ночь, проведенную в отделении экстренной помощи, Жюльетт задыхалась. Врачи определили осложнение эмболии: вода в плевре сдавливала артерию и мешала нормальному дыханию. Новый год Жюльетт провела в больнице во Вьене. Жидкость из легких удалили. Как и в прошлый раз, ее отправили домой, сказав, что сейчас она пойдет на поправку. Снова день проходил за днем, но лучше ей не становилось. Жюльетт снова госпитализировали, на этот раз в пульмонологию больницы Лион-Сюд. И снова ей провели дренаж легких, но на сей раз сделали анализ удаленной жидкости и выявили метастазированные клетки. Жюльетт объявили, что у нее рецидив рака.
~~~
В то утро Этьен повел старшего сына Тимоте на тренировку. Сидя на скамейке за сеткой корта, он наблюдал за его игрой, когда в кармане зазвонил мобильник. Жюльетт без обиняков рассказала ему поставленном диагнозе. Она была спокойной, говорила ровным голосом, и ничто не напоминало о паническом звонке месячной давности из протестантской больницы. Этьен попытался успокоиться, как умел делать только он — полностью концентрируясь на лишь ему известной точке внутри живота. Сначала в голову пришла мысль немедленно отправиться в Лион-Сюд, но он передумал, и тому имелось несколько причин: во-первых, сегодня он работал, во-вторых, Жюльетт сказала, что сейчас у нее находится Патрис, в-третьих, он предпочитал встречаться с ней один на один и, наконец, по собственному опыту он знал, что вечер в больничной палате — самое тяжелое время, а также время самых глубоких откровений и близости.
Он приехал после ужина. Под взглядом Жюльетт Этьен подошел к изножью кровати и там остановился. Никаких объятий, дружеских поцелуев, похлопываний по плечу или рукопожатий. Он знал, что весь день она могла расслабляться в объятиях Патриса, слушать нежные, успокаивающие слова, что говорят обычно маленькой девочке, проснувшейся среди ночи от кошмара: не бойся, я с тобой, возьми меня за руку, сожми ее, пока ты держишь мою руку с тобой не произойдет ничего плохого. С Патрисом она могла вести себя, как маленькая девочка, ведь он был ее мужчиной. С Этьеном все было иначе, и она была другой женщиной: дамой с сильным характером, способной управлять своей жизнью и размышлять над ней. Патрис был ее тихой гаванью, но не Этьен. С Патрисом она должна быть сильной, тогда как с Этьеном имела право на то, что нельзя показывать тем, кого любишь: страх и отчаяние.
Жюльетт выглядела такой же спокойной, как во время утреннего телефонного разговора. Какое-то время оба молчали, потом она сказала, что у нее рак груди, а не легких. Очаг был в груди, в легких появились метастазы. Днем ей сделали сцинтиграфию[50], чтобы выяснить нет ли метастаз в костях. Результат не совсем ясен, или же врачи не хотят говорить ей правду. В любом случае, дело плохо.
Этьен вспомнил поразившую его фразу из книги биолога Лорана Шварца[51]: раковая клетка — это единственный живой организм, который может быть бессмертным. И еще он подумал: «Ей тридцать три года». Вместо того, чтобы сесть в кресло у кровати, Этьен пристроился как можно дальше от нее — на огромном чугунном радиаторе, прогревавшем небольшую палату так, словно это была сауна. Жюльетт молчала, и говорить пришлось ему. Начиная с этого момента все будет меняться буквально каждый день: лечение, протоколы процедур, чаяния, напрасные надежды… Такие изменения — самое тяжелое в течении болезни, и к ним она должна быть готова. Нужно максимально ограничить посещения родственников и знакомых, поскольку это неоправданная трата энергии. Главное держаться, день за днем, не тратить сил понапрасну. Если через несколько месяцев она почувствует себя настолько хорошо, что решит вернуться к работе, то ей стоит просить перевод в Лион, там будет легче чем во Вьене. В этом вопросе Этьен был настроен очень решительно, он даже предложил написать от ее имени письмо и поговорить о ней с первым председателем апелляционного суда в Гренобле. Но он больше не говорил о девочках, о том, что надо готовиться покинуть их, или о том, что надо готовить их к ее уходу. Этьен знал, что она думала именно об этом, но пока ему было нечего сказать помимо того, что уже он сказал раньше, в протестантской больнице.
После небольшой паузы Жюльетт сказала, что не хочет избавляться от болезни той же ценой, как в юности. Тогда родители отдали ей всю свою любовь, энергию, знания; будь такая возможность, они бы забрали ее рак себе, но она не желала, чтобы кто-то другой оказался на ее месте. Она предпочла бы нести свой крест до конца, до самой смерти, что казалось теперь неизбежным, и рассчитывала на помощь Этьена.
«Ты помнишь, — спросил он, — свою первую ночь, когда впервые узнала о том, что у тебя рак?»
Нет, память Жюльетт не сохранила подробностей. Она не помнила, чтобы ей сказали: «У тебя рак», как и того, чтобы к ней после этого пришло осознание факта: ее болезнь — рак. Это неизбежно случилось позже, но сам момент перехода от неведения к знанию, момент, когда прозвучало роковое слово, ускользал из ее памяти. «Ты понимаешь, что я имею в виду, когда говорю избавиться от болезни?»
«Еще как! — ответил Этьен. — Значит, твоя первая ночь оказалась такой. Теперь я расскажу тебе о своей, это важно».
Я уже рассказывал, что в конце первой встречи с Этьеном, после его двухчасового монолога, когда я чувствовал себя так, будто меня выжали в центрифуге, он добавил: «История про первую ночь в больнице, возможно, для вас. Подумайте над этим». Я подумал и взялся писать эту книгу. Во время нашей первой встречи с глазу на глаз он снова затронул ту же тему, и я максимально точно записал рассказ Этьена о первой ночи в институте Кюри, не забыв про крысу, пожиравшую его изнутри, и спасительную загадочную фразу. Тогда я мало что понял, но подумал: да, это важно, рано или поздно мы вернемся к воспоминаниям Этьена, и тогда, возможно, я смогу разобраться в его мыслях. И вот спустя три месяца мы снова сидим у него на кухне, пьем ароматный эспрессо, и он рассказывает о своей поездке к Жюльетт в тот день, когда она узнала, что у нее рак. Он пересказал мне то, что говорил ей, то есть повторил свой прежний рассказ; я жадно слушал его, но так и не уловил пресловутую загадочную фразу. Я делал записи, и на следующий день сверил их с заметками из старого блокнота. Они оказались идентичными. Те же обманчивые фразы с точностью до слова, лишенные таинственного блеска, которым сияла, по словам Этьена, настоящая фраза. Я разочарованно подумал: «Вряд ли что-то можно сказать, не испытав все на собственной шкуре, а тот, кому это удалось, не находит нужных слов». Перелистывая блокнот, я наткнулся на другую фразу. Я выписал ее, когда перечитывал книгу «Марс»: «Как известно, сами по себе раковые опухоли не болят; болят здоровые органы, сдавленные раковыми опухолями. Полагаю, то же самое применимо к душевной муке: везде, где болит, это я». А вот слова Этьена: «Моя болезнь — часть меня. Это я сам. А раз так, я не могу ее ненавидеть». Похоже, но не то же самое. Фриц Зорн повторяет: «Наследие родителей во мне похоже на гигантскую раковую опухоль: все, что страдает во мне, мое несчастье, мучение, отчаяние — это я». Этьен не говорил мне, что семейный или социальный невроз принимал для давления на его душу форму опухоли, но он без конца твердил на все лады: «Моя болезнь — это я. Она не чужда мне». Однако то, что он говорил, — во всяком случае, то, что говорили нечто или некто из глубины его души, — противоречило тому, что он заявлял открыто, громким голосом. В такой манере он вторил Сьюзен Зонтаг[52], написавшей в своем превосходном эссе «Болезнь как метафора»: «Психическое объяснение рака — это миф, лишенный научного обоснования, и в то же время нравственная мерзость, ибо вызывает у больных чувство виновности. В этом заключается официальный тезис, линия партии». Но в узком кругу Этьен высказывался в стиле Фрица Зорна или Пьера Казенава: его рак не является агрессором извне, он — часть его самого, внутренний враг, а, возможно, даже не враг. Первая манера мышления представляется рациональной, вторая — мистической. Можно утверждать, что взросление — ему, предположительно, должен способствовать психоанализ — это переход от мистического мышления к рациональному, но точно так же можно утверждать, что никакой переход не нужен: то, что является истинным на одном уровне сознания, не является таковым на другом, и обитать необходимо на всех его уровнях, от подвала до чердака. Полагаю, именно таким путем пошел Этьен.
Перед уходом он сказал Жюльетт: «Не знаю, что произойдет этой ночью, но что-то непременно должно случиться. Завтра ты будешь другим человеком». Когда он вернулся на следующий день, она встретила его с расстроенным выражением на лице. «Ничего не вышло, — пожаловалась Жюльетт. — Не получилось никакого преображения. Я не воспринимаю болезнь так, как ты; на самом деле, я даже не поняла, какой ты ее себе представлял. Лично мне казалось, будто она сидит и пялится на меня из того кресла».