Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Её имена (сборник) - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«А потом, когда речь отошла…»

А потом, когда речь отошла,в этой нечеловеческой ломкенемотой их выкручивает,не вернуться, не дотянуться,и не будет уженичего ни родней, ни страшней.Когда вся отошла она, речь.Эти двое, как кажется им,с ней последними были.И так долго и так далеко,что теперь только губы осталисьв этой ломке глухой немоты —в той же мере,в какой была близость.

«Об этом не говорят вслух…»

Об этом не говорят вслух,и про себя не очень.Но я попробую.Ты ведь знала, что для меня письмо,верней, то, куда ведет оно и чему нет ответа,было, наверное, и остаетсяважней, прости, отношений с людьми,даже близкими.Я говорю «наверное», потому что я не уверен.И это, конечно, не значит,что свет – любой – не калечит.Ты ведь знала. Но скажешь:всё так, но любила тебя не за это. Напротив:ты мог быть.Но я не уверен.Если долго из этого бытьвверх глядеть – в речевое, на нас,от которых уже ничего не осталось.Лишь полость.И знаешь, на что эта полость похожа?На домовину.На летящую где-то в космической тьме домовину.И светло в ней.Лишь в ней и светло.

«Житель индийской деревушки…»

Житель индийской деревушки,отец пятерых детей,заслонил грудью от пулималенького оленя.Летят три пичужки через три избушки…Колтуны в памяти,приживалки, сухонькие, как репей.Помнишь, в «Ultima Thule»,на той больничной заросшей аллее,где он шел, пританцовывая от боли,прищемив не палец, а жизнь,и продолжал говорить ей – туда,в смерть, а деревья тихонько подбирали ноги,будто чурались его, внимательно так молчалии только когда он задерживался взглядомна какой-нибудь ветке,она, спохватываясь, начиналаделанно двигаться, как бы не замечая…Помнишь, я когда-то звал тебя Оленёк.Летят пичужки через три избушки.Мир, как Бог,чист и пуст,и молчит, поджимая ноги.Да, роднуля?Я тебя не сберег.Я, житель той деревушки,отец пятерых детей, смертей, чувств,нажививших пулю.

«Ты родила сына, я написал книгу…»

Ты родила сына, я написал книгу,мы посадили дерево, дерево нас убило.Видишь, как я запутался.Сын меня прекратил, а потом он тебя родил,дерево проросло сквозь нас.Песок оголил слова.Книга во мне горела, сын тебя переписывал,дерево в волосы заплетало молнии.Мертвые живей живых.Видишь, как я запуталсяв той петле. Вижу, как ты опомниласьна земле. Книга листала дерево,нас не стало.Кто ж, как не ты, дышит во мне так больно,кто ж, как не мальчик, тихо в тебе смеется.Пиф-паф, что с тобой, зайчик жизни,что ж так светло дереву, как в огне.

«мне кажется что всё…»

мне кажется что всёвсё лучшее ушлоиз жизни потомучто в мире не нашлос кем разделить себяи хуже смерти нета ты иль та иль токоторые нашлис кем разделить себяпохоже не смоглиживя живя живяи хуже смерти нета те кому сбылосьнайти в одно связатьих нет и не сказатькоторая страшнейиз этих трех смертей

III

Проёмы

«Детская железная дорога с падающей Карениной…»

Детская железная дорога с падающей Карениной. Запасные фигуры, 12 шт. Заводной Идиот с монологом. В интерьере.Исчезновение человека. Переход в вальсок, Нимфею Альбу. Одноразовый.Комедия. Многофигурная игра, девять уровней. Механика, звук, свет, смешанная техника.Стол длинный дубовый, лампа над ним. Руккола, моцарелла, черри, лайм, масло оливковое. Хлеб. В окне – перекресток, бензозаправка.Превращение человека в жука. С реверсом.Мухаммед. Модель для сборки. Кожа, ткань, аксессуары, свет, гелий.Утро. Рисунок шагов. Один и тот же. Выбор книг, складывание в стопку, связывание бечевкой. Отнести букинисту, на выручку купить материалы.Блуждающий призрак с звуковым сигналом («Живи, и помни обо мне»). Дистанционный.Ландшафтные. Просто дождь, радуга (плавающая). И др.Тишь в доме. Жена биолог, работает в заповеднике, опыты с врановыми. Приезжает на выходные.Ребенок в темной комнате. Неоконченное.

«Я пытаюсь это себе представить…»

Я пытаюсь это себе представить.Вот он кладет Адама,то есть его останки,ровно посерединемежду мужской и женской половиной,на третьей палубе корабля.На мужской (восточной) – отец и трое сыновей,на женской (западной) – их жёны.Восемь.Адам – девятый, между ними.Череп его перекатывается, кости скользят.Две тьмы, две бездны.Где верхняя из них?Ковчег в ладонях пыли водяной.И трупы по волнам плывут —весь мир плывет,как детский уголок,но ничего не видно, темень.Лишь книга светится.Та книга, которую Адаму ангел дал,в ней всё, что было и что будет.Но светится, и не прочесть.Она – фонарь в руках отца, и времени отсчет.Отец, три сына, книга.А женщины – во тьме.Восток и Запад. И Адам меж ними. Черепиграет в кости.На третьей палубе.Под ними – птицы, на второй.Всё небо птиц. Два зяблика,два снегиря, чета стервятников,фламинго пара. Молчат.Крылатая живая тьма.В нее спускаются четыре женщиныи кормят эту тьму с руки.И четверо мужчинидут на первый ярус,где все бескрылые томятся,и кормят их. С руки.Но чем? Одних – другими?И восходятв свои покоипо сторонам Адама:четыре влево и четыре вправо.И книга в изголовье Ноягорит и пересчитывает спящих.И год проходит хуторкомплывущего вдоль борта света,и ворон, посланный за вестью,не возвращается…

«Они не понимают, почему их двое…»

Они не понимают, почему их двое,почему здесь, на этой службе,и почему они именно,и где кончается эта оранжерея.Через день работают,передавая друг другу смену.В шкафчике гардеробном —два халата цвета сизой капустыи калоши с подкладкой алой.Вернее, один халат,а рядом кивер и доломан с чечкирами.Или сюртук, брюки и котелок.Один —с руками длинными, почти до земли,раздевается,другой – с бледным лицоми островерхими ушами —уходит.На обоихотсвет, что называется, неземной.Но не лежит, а изнутри выжжен —не по-отцовски грубо.Мачеха-красотасветится в них спасеньем.Не беседуют,просто кивают,передавая журнал, лейку.А может, и говорят, кто ж это скажет.Америкакрахмалоносная,процессуальный К.,Тамарапустоцветная, многолетняя.Дух вьюнковый.Беджики на халатах: «Франц», «Михаил»,но они ничего не значат.За окном – герникаобыкновенная.Там, видно, тоже трудятся.Небо – ковриком у двери.Тоненькая двороваяБеатричепробивается сквозь асфальт.

«Если взглянуть на мир как на текст…»

Если взглянуть на мир как на текст,различимы две записи: ранняя, безупречная,и крайне неровная, поздняя, неоконченная,похожая на набросок, и будто другой рукой.Или той же, но что-то упущено —чувство ли, слово ли, чувство меры…Странный, парадоксальный ход:одновременно – прорыв и прорва.Можно, наверное, было вписать его мягче —этого человека – где-то на третьем плане,не нарушая целого и единого.Нет, возвращается и дописываетименно так: отрывисто,между строк,расплывающихся,исчезающихнавсегда.

«Да, говорят, склонившись над ним, подвисает…»

Да, говорят, склонившись над ним, подвисает,картинка мира в его глазах слегка запаздывает,а в остальном – почти соответствует описаньюв сопроводительной на всех языках: пасынокблагих намерений. Движимый речью. Глинаи дуновенье. Видимо, между ними где-тои подвисает. Да, говорят, во имя отца и сына.Жизнь, как часы песочные – света того и этого.

«Тесла стоит в зигзицах…»

Тесла стоит в зигзицах,как святой Себастьян.Маленькие, человечьилица —здесь, там —прикрыть бы, да нечем.Авраамс зарезанным сыном домой вернулся.На нем и храм.Пятки в Мекке, в сердце – Бенарес,а глаза – Таруса.Dolce —über alles.Девочки – на вес,мальчики – на сантиметры.Снег сплывает с небес,как титры.

«Будда сидел под деревом…»

Будда сидел под деревом,думал о Сталинградской битве.Если мир колесо – может, не все потеряно.Главное, чтобы дороги не было.И природа ему кивала.Как одуванчики, пролетали талибы,крестилась река стрекозами,а за ней цвели магдалины.Христос лежал на лугу, руки раскинуты,верней, разбросаны:одна, например, пасется в Африке,другая – лечится в Косово.Но в целом, лежал и думал:всё хорошо, не хуже ведь,чем Иегове в Калугеили Шиве в Ужгороде.Все мы тут отбывающие наказанье —и звездочка и полумесяц, и колесо и крест…Главное, чтобы дороги не было.Максимум – до Казани.

«Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля …»

Девочка с персиками лежит в гробу у Врубеля —Тамарой.Бе-ба, – заглядывает дурачок в избу, где Чеховсидит у свечи, пишет дорогу на Сахалин.Звенит комарик. Серов наклоняется завязать шнуроки падает в смерть. Комарикзвенит, демон. С хоботком,вонзенным в себя. Люби меня, говорит, Миша.Врубель с Микеланджело гуляют по Киеву,больничный дворик, решетки, Х век.Голову Сергия Радонежского, завернутую в газеты,возят в чемодане по всей стране, скрываясь от НКВД.Ме-ма, – дундит дурачок, и выходит в сени.Бе-ба, – повторяет Чехов, задув свечу.

«В 1912 году…»

В 1912 годуРене Карл Вильгельм Иоганн Йозеф Мария Рилькепо приглашению княгиниМарии фон Турн-унд-Таксис Гогенлоэприезжает в ее Дуинский замок под Триестоми начинает Элегии.Примерно в это же времяДжеймс Августин Алоизиус Джойс,живя в Триесте, дописывает Портрет художникаи, прогуливаясь со своим другом и учеником —Итало Звево, будущим прототипом Леопольда Блума,задумывает Улисс.Оба смотрят в один морской горизонт.Ни до, ни после за всю свою 2-тысячелетнюю историюэтот греко-римско-австро-венгерско-славянский городне отмечен ничьим присутствием,кроме этих двоих.

«Последний китайский император Пу И…»

Последний китайский император Пу Ипересажен с ночного горшка на опустевший трон.Даль лежит на боку, курит опиум. Соловьинепробудны еще в ложеснах его будущих жен,бестелесны наложницы, словно пролитый свет.Тени-евнухи, иероглифы – тысяча и один,и у каждого в тайной шкатулке – то, чего нет,и течет Луна у кормилицы из груди.Император в Запретном Городе заточен:золотая клетка зачехлена, вот и всяего Поднебесная. Не киношный сверчокБертоллучи из его мелодрамы, а на сносяхрая испеченный в преисподней. Странно,что в этом фильме ни слова о лагеряхпод Хабаровском, где якобы заживал, как ранапод корочкой, уже трижды развеяв прахсвой – в Пекине, Токио и Манчжурии.Письма писал Сталину, чтоб в Китайне возвращал его. И посменно дежурилидесять тысяч лет в нем. Лети, летай, —отворялось окно, – и летал, летел, по путиперехваченный, и опять писал, в коммунистыпросил принять. Называли Егором. А от Пу Ивсе что осталось – кабинет министровв соседней камере. Вскрыл потайное дночемоданов, передал сокровища на попеченьесоветской власти. В ответ получил письмос благодарностью и собрание сочиненийКарла Маркса. В качестве поощреньяперевели в другой лагерь – с березками и рекой.Повариха Оксана, рыбой пахнущая и сиренью,входила в воду, поманивая его рукой:иди ко мне, доходяга. И пока он к ней шел,не сходя с места, за спиной его двое слугзакопали остатки сокровищ под деревом. Бережок,огороженный проволокой, с видом на юг.А потом, когда его отыграли на все ладыи стал он уже как Пу И не нужен,его подарили Мао – просто от добротыи в знак советско-китайской дружбы.И ушел он еще на десять, но уже в лагеря Китая,последний император династии цин.В кедах, ватнике и круглых очечках. Питаниекак питание: плюс минус рис. Не сцы,говорит ему, в центр ведра – не буди товарищей.Это по Бертоллучи. Наставник ему, вертухайговорит. Небо – соломинкой утопающего,за нее и держится, выплывая уже в Китаймарширующих хунвейбинов. Почти старик,неприметный, с другим именем, на работуустраивается садовником. Лицевой тик —если долго смотреть – у памяти, у цветов… Годы,как евнухи те, хранят в шкатулках то, чего нет.Он и сам – садовник в шкатулке Запретного своегоГорода. Лежит в земле, и как пролитый свет —с ним вторая жена, кости играют в го.А те остатки сокровищ, закопанные у реки,Всплывают в Киеве, полвека спустя, на останкахдругой империи, в частной коллекции. Пу и, пу и, —перешептываясь в сейфе Национального банка.

«Семь белошвеек сингапурских…»

Семь белошвеек сингапурскихшьют женскую одежду. Залапросторна. Сквозь витринупрохожие глядят с улыбкой,как те примеривают платья,смеются, губы красят, тканиразматывают, метят и кроят,меж тем вступая в отношеньявоздушные со взглядамиисчезнувших, но длящихсямужчин. И вот приходитдень: их шестеро, одна —не здесь, лежит под лампой,на столе, над нею – в маскахчетверо склонились. На спинележит. И спит и видит. Ногив коленях согнуты, прижатык животу. Разметка, выкройка,зажим, вначале смуглый пенисотсечен, а затем мошонка,но перед тем как выброситьв бачок, снимают кожу с них,чтобы подкладку выстелитьво глубь надреза, путь и губыв беспамятстве рождаются,кровят, и переход двоится.Она спала. Она проснетсяв мир – любимою и равнойсебе. Как женщина. Женихпод окнами уже. Господьс бачком – свидетельна свадьбе. Белошвейки,как нитку закусив, глядятна них и ждут свой день.

«Шеф-повар Пенг Фан из провинции Гуандонг…»

Шеф-повар Пенг Фан из провинции Гуандонгприступил к приготовлению особого супа:отсеченная голова индонезийской кобры гляделакак он ловко шинкует ее оголенное телос содранной кожей, в которой жил еще легонький ток,и, кривясь разинутым ртом, входила в ступор.Уважаемая семья, заказавшая этот деликатес,сидела за крайним столиком у окна,в котором отражались пламя свечи и лес;переходя ко вторым закускам, они говорили о феноменеплюющейся кобры: как же она плевком в глазапопадает жертве с расстояния 2–3 метров? И поясняливнучке: это две струйки такие, как у клоунов на арене,помнишь, когда они плачут? Только она это делает ртом.Но интересно вот что, возвращаясь к димсам: едва лиона различает глаза у жертвы – дело в том,что зрение у них не ахти. Ставились опыты на манекене:она плевала в глаза, нарисованные на животе. Музаповаром водит, суп на славу, он моет разделочный стол,напевая милое из Ши цзин, он ведь в седьмом коленемастер, берет ее голову, чтобы бросить в мусор.Музыка, говорит, это люй-люй, 12-ступенный уколпяти стихий… И вскрикивает: голова кусает его,он ее стряхнуть пытается, как детскую варежкуна резинке. Семья переходит к «столетнему яйцу» —последней закуске. За соседним столом играют в гои доедают палочками что-то похожее на опарышей…и на повара – бледен стоит в проеме, руку к лицуподносит и валится, губы в пене. На том светеони срастаются в единое тело – вся труппа:повар, змея, семья и немотивированные соседи.Государство, говорит Конфуций, – искусство супа.

«Человек-окно в ожидании двойной жены…»

Человек-окно в ожидании двойной жены.Стекло подмораживает, узор на охоте.Гравитация играет в «мертвые против живых».Ботинок надевает Ван Гога и уходит.Кириллица ищет отца и не может найти.Нет Мефодия. Нет Мефодия.Тропка. Плата. Теремок Ай Ти:отец на выходе, мать на входе.Зима, тела нет, только волчий хвост.Любовь подергивается ледком.Свет коротенький, low-cost,человек точка ком

«Божия коровка, улети, улети…»

Божия коровка, улети, улети,там твои детки, меж исподним крыломи верхним – два вакуума. Триединмир твоего полета; оверлоквоздуха; две детки, две алмазные сутрыобметывают его: форма есть пустота,пустота есть форма, и полет твой – сурдо —перевод меж ними. Я с листачитал тебя: «улети, улети,человек», пока мешкала и какой-то петитподъедала ты, типа «я люблютебя», смахивающий на тлю.Кто ж ты есть, обожженка, крапчатая купинка,солнышко левое, одомашненноеи грехом и святостью, под одной косынкой —и зевесова женка, и богомашенька.По утрам ты читаешь Проппа,пишешь письма из Турции в Запорожье,ты у немцев – овечка божья,у французов – курочка. Индрагопа —у индусов. Подымаешься вверх по пальцу,распускаешься, как цветок-укол,и летишь, семиточечница, скиталица —семидневка. Не обсохнет облачко-молокона устах у неба. Но кто ж ты есть?Все начала в тебе и концы, да, роднуля?Хлеба белого, не горелого даждь нам днесь,а нет – и не надо, лети, женщина, аллилуйя!

«Чем более человек самостоятелен…»

Чем более человек самостоятелен,тем более одинок;чем более одинок,тем менее самостоятелен.Важно, кто говорит. Одно дело – Франц,например, Йозеф. Другое – Кафка.Неоконченный травелог Создателя:мир, состоящий из двух-трех фрази бесконечной правки.В жизнь лицом – как в цветы полевыепомолчи.Пусть молчанье тебя передаств ничего не случилось.Только взгляд отведённый уже не унять.Как подросток – врасплох, впервые,обнаженною видит мать.

«Смотри, вон птичка…»

Смотри, вон птичкаперепорхнула. Адникуда не девается.Ни от сближеньядалековатых понятий,ни от их разобщенья.Где твой брат,Авель? См. в личке.Кафку смущали метафоры.Переставлять кроватипод землей.Как эпитафияперепорхнул козодой.Любовь, говорит, движет.Любовь к ближнему.Страшная, как освенцим.Давай, говорит, помогудонести до дому ношу твою,говорит мальчик-умбабушке-сердцу.Птичка веточку, как чеку,в клюве держит.Сжатее кулачок нежный.Адское пенье.у райских врат.Даже если и вытесняется,ничего не меняетсяот перемены мест.Ни покаяния, ни искупленья.Крест как крест.

«Не волнуйся. Полребенка, войны немного…»

Не волнуйся. Полребенка, войны немногозакопал он, еще вернется – ни наш, ни ваш.Геноцид памяти, а как по-другому? Иначеземля не шевелится. Встань на свою треногуи иди. Иль в окошко любуйся: русский пейзажна закате в шинельке сидит, как Башмачкин.Что тебе до причин? Почему в темноте рябинойдогорала она в человечьей коже, почему в огнеты был с нею, как первый снег? Падал, что ли?Птицы всё подберут. Здесь лишь камни невинны.И не будет ни слова, ни чуда. И тело с душою,как Иосиф с Марией, спят спиною к спине.

«Ах как на солнце смерть играет…»

Ах как на солнце смерть играети натирается о жизнь —как пес о падаль.И где-то с краюложатся годы.И осень темная стоитсквозным окладомбез иконы.

«Утлые куклы спускаются в ад…»

Утлые куклы спускаются в ад,медитативно развинчивая друг друга:ухо, улыбка, спина, живот,глаз – он еще видит прощальную рукусветлых и восходящих – устныхи письменных, глаз-визажист.Вокруг каждой матери вращается пупсик,в некоторых – теплится жизнь.Не близнецы, да и в общем – не лица,тихо внутри у них, пусто и чисто,чувства меж ними как ласточки вьются,хоть и не часто, в небе без неба,кто бы ты ни был, огня без огня,что они ищут, куклы скольженья,плачут, как вещи, жалят и женят,жалят и женят меня без меня

«Гиены – лучшие из мам…»

Гиены – лучшие из мам.Детоубийству это не мешает.Но и без мамы там,в норе,когда рождаются две девочки,одна другую убивает,и голос подает, незрячая:оле-оле…Оттеночки. Attached.Матриархат. И королева.И фрейлины с дуоденальным пенисом,как у самцов. Ах, это клитор! Нево —образимо – оказалось для ученых.Особенно, когда увидели,как сквозь него рожают, корчатся, и чернойрозой рану волокут.И зрителихохочут леденяще.Оттеночки. И тут.Але ж немає краще.Нет лучших мам,и женщин лучше нет.Мужчины, приседая в танце,гнут шеи, изнывая, чтоб отдаться.Она берет избранника, и там,где был он, сестры поутру зализывают след.

«Маленький такой предмет…»

Маленький такой предмет…Хотя – как сказать, откуда смотреть.Внутри – слепое пятно,а выпростав взгляд за смерть —никаких примет.Может, это не он, не оно.Лежит себе и лежит,бог знает, где и как,маленький… Греются, как ужи,на солнце – язык, рука,и что-то там происходит —вроде фиалки метафизическойили окна, блуждающего в человеке,или темной материи, женившейся на природекак Исаак на трехлетней Ревекке.Вот он весь, на руках у бездны-няни,маленький такой, лучистый,с выпадающими, как систолы,то ли ангелами, то ли днями.

«Нильгау, единорог, дымчатый великан…»

,тело его плывет сквозь джунгли,перебирая под собой евангелистами,оставляя следы двуперстий.Он несет себя как сосуд,как меха на просвет с голубым вином,его шея почти исчезает в небе —там, где маленькая голова ибн синиоборачивается из семи времен:сумерки рая в глазах,и в горло воткнутый полумесяц.Он плывет меж сновидческими деревьями,он целует их мочки ушные в сережках,вглядываясь с исподу в рукописи листвы,смешивая языки —алые буквицы Рамаяны с зарослями Авесты.Его маленькие женщиныв бежевых сорочкахдержатся на виду, но поодаль,обмахиваясь веером тревожного света.Он чувствует их спиной,они восходят по хребтуи гаснут на губах.А когда встречаются двое,они становятся на колении мерно чокаются лбами,беседуя о девственницах.А те стоят поодаль, слушают,как будто речь о них.

«Калахари. Озеро под пустыней…»

,в небе его воды мог бы и самолет кружить.Ни глубина, ни возраст этой воды неведомы.Нет никого там, кроме незрячих рыб золотых.Ждут. Иногда что-то падает внизиз горнего мира, светлого, мертвого —этим они живут, прирастаясолнечной пылью и слепотой.Наверху – но не есть, а бывает —река. Но река ли? – короче себя —как волна пробегает по телу.И колесико-паучокскатывается по бархану,под которым – незрячее озеро жизни,и рыбка за амальгамой плывет золотая.

«Смотрю в экран, а там слепой …»

худенький, узкоплечий,с немного женственным легким лицом,седыми волосами «под мальчика»и беззащитно чуткими ладонями.Ему 82 года. Аккуратно одетыйв то, о чем здесь давно забыли —в скромность и милость,в тихую безоружную смелость,в какую-то детскую доверчивостьк собеседнику, к жизни и смерти,и как-то, наверно, связанное с этимзастенчивое достоинство.Он сидит в своей комнате,Вот, говорит, там – Пушкин,и указывает рукой на стену.Что Вы спросили, простите?Нет, самое страшное – это яма.Не столб, я его чувствую,когда приближаюсь, а вот яму —нет. Ну что Вы! Слепота – не беда,по сравненью с отсутствием рук, например, —вот где истинный ужас:даже пуговицу не расстегнуть!Что, простите?Вовсе не чернота. Что есть – «черное»?Понимаете?Я так люблю по зимнему лесу бродить,там я каждое дерево знаю,и как растет оно, и куда.Это нескромно, конечно, но…я счастлив.И когда танцевал с дамами,у меня их было немало, да,и мазурку и падеграс…Они все красивые были, я ж это вижу.Если бы, говорите? Даже не знаю.Ну вот снег, его цвет, когда он летит,и вот эти оттенкимежду снегом летящим и воздухом,эти зазоры и переходы…Вот это, наверно,я хотел бы увидеть в первый миг,если б, как Вы говорите, «прозрел».Я смотрю в этот тихий экрани не слышу, конечно.Руки, да, вот что важно,это правильно он говорит,а она переводит на пальцах.И снег.Три неполных мне было тогда,незаметно я вышел из дома —по снегу пройтись босиком.Вот и всё. Осложнение. Рукии снег. Да, всё так. Мой отец —капитан корабля. И я тоже мечтал,но сказал он, что я не услышусигнала тревоги.Стал актером. Нас вся труппа таких.Если руку приложишь к роялю,можно чувствовать – нет, не звук,но характер его и движенье.И когда я хочу вдруг услышатьголос мамы или отца,я вот так же могу приложитьк их горлу ладонь.Нет, совсем не обидно.Он прав, лишь нюансы и обертоны —не звук и не голос,а эти следы, превращения звука —вот был он одним, и уже он другой.Вот это, наверное,первым хотел бы услышать.У снега. У мамы. У волн.

«Горе тихонько смеялось…»

,напялив тебя как куклу,кланяясь тобой туда-сюда,прислушивалось: не сломалосьли что, поглядывало в тот угол,где радость, казалось, еще жива,зализывая себя, пока в одну точкуне уставилась, холодея.Там они и сойдутся. Как в дочки —матери играющая Медея.

«Проще пиши, говорит роща…»

,веточки – по Шекспиру.Так, чтобы я поверил,говорит дождевой сирыйчервячок Алигьери.Почерк твой неразборчив,шепчет в глаза осеньвлажных от света строчек,будто она из писемтех, что уже не пишут.Некому, да и нечем.Трогай меня тише,легче, бесчеловечней.Что же тебя так водитсверху, с краев и снизуодновременно. Видит,то есть теряет смысл.Шатким, но без нажима,богом пиши, словом.Просто пиши, пиши нам,дядя всего живого.Ты ведь один в природеписьменный среди устных.Ни для чего ради —домик, окно, чувство.Легче, как будто вышлажизнь, ну а те – далече.Трогает – выше, тише,легче тебя, легче…

«Бегут, как живая тропа…»

,с ломким шелестом крови сухой,сцепленные,как заржавленные крючки —женщины,длинноногие,с запрокинутыми головами,без глаз.Всем народом бегут.Всё, что мир им оставил —лишь запахи осязанье.Бегут. Рвут на частии давятся всем, что у них на пути.Столько их, сколько нас.Женщины многорукие,девочки, ломкие, как секунды.Видят его.Он лежит,огромен,поводя крыльями,цвета листьев запятнанных светом.Они окружают его, ликуя.Он – из тех, кто покинул их навсегда.Он источает запах,они чувствуют, как от него разитбудущим.Виснут на нем,ломают крылья,лакомятся, возбуждены,и вспять бегут,над головой неся его,как дирижабль.И в домеперед ней кладут.Она его во тьме перебираету ног своих поющими руками.Как Голгофа,она – темна снаружи.А внутри – светла утробой.И он восходит на нее,и женщины шевелятся, как буквычерновика у их подножья.Она с ним сделает все то, чтоим не дано – их новый день.И к выходу, на светсучатся письмена,как кровь сухая.

«Иногда я вдруг останавливаюсь…»

,отвожу взгляд от книгии пытаюсь представить…Например, как ее автор в лесуразводил бы огонь:его движения, взгляд, пальцы,как он ищет древесную ветошь,как возводит ее на земле,партитура зазоров, касаний,как живет предстоящее,как он трогает память,и насколько она беспокоит его —вон та ветка, торчащая в сторону?Как он входит в огонь —как в любовь, или в дом,или как снаряжают мертвых?Как растит он его, и насколькоогонь его видит?Не о технике речь, не об опыте,а о чувстве единого, тактемеж ветошью, воздухом, светом,теплом и рукой. Для начала.И взгляд отвожу, возвращаясьи ошибаясь рукой и теплом,пока привыкают глаза.

«Корабль тонет у берегов Мальты…»

,спасается лишь один – узник,тот, кто против рожна шел.А был мальчиктринадцатилетний,когда этот бог умер.Мальчик он был, иудей из Тарса.Но и эллин сказать мог: наш он.Сын Торы и гражданин Рима.Девственник, страстныйкнижник и фарисей,книжник, швец палаток для жизни на колесе.Жил, взрослел, в городах и весяхизгонял христиан, как бесов.И однажды, когда к Дамаскушел, увидел он свет отвесный.«Что ж ты гонишь меня?» – был с небаголос тихий. Лицо, как маска,чуть сместилось, упал, ослеп он,и лежал, спеленатый в этот савансвета, а когда восстал и глаза отверзлись —был уже он совсем не Савл.Годы шли, распускался узелжизни в вербное воскресенье,и корабль плыл, но теперь он узниктой надежды, любви и веры,гнал которых как бесов, они обвитьсявсё норовили… Корабль тонет,один он спасся. Мальтийский берегпустынный, морось, к костру садится,ладони греет, заводит рукуво тьму, чтоб хворостподбросить, и вынимает ее, обвитойстепной гадюкой.И рыбаки с опаской и деловитоглядят, как стряхивает ее он молчав пламя. Ждут, когда ж корчиего начнутся. Но озарен, пятитсятьма. Остров. Амен.Но что-то над ним светится —как апостроф.Павел.

«Он обходит сад, на ремне у него ключи…»

,на плече петух – то огнем взъерошен,то трепещет, играя знамя.Слева – пенье райское, а правей – звучит:«Знаешь ты этого человека, сыном божьимназывающего себя?» – «Нет, не знаю», —отвечает из тьмы его жеголос. И трижды так. И вослед, уже за крестомопустевшим: «Пётр, любишь ли ты меня?Любишь? Иди на голос», —и ключи дает от небесных кущей.Я простой рыбак, невелик умом,хром душой и не тверд в ногах, оказалось.Что ж ты, Господи, на такомшатком камне возводишь храм —пылком, да, на твоем, но таком пропащем.Я и там с тобой, по волнам,в след ступил твой, уйдя по пояс,а когда ты, помнишь, ноги хотел омыть мне,я отринул тебя, отпрянул, и тут же: Боже,да хоть с головы до пят меня вымой! То естькаждый шаг твой во мне событьемотзывался прежде, чем я понимал, похоже.И когда из темницы бежал я, и голос твойпреградил мне путь и вернул мне его – избыть,и когда, не достоин тебя, просилих распять меня головойвниз. И смотреть на мир, где хватило силтак любить тебя, и предать, и уже не смытьэтот грех. Как при жизни ребенком меня носилперевернутым…Круг за кругом обходит рай.То ли нимб на нем, то ль блуждающая оправадвуголосья: «Ты – первый, мой…»и другой: «Передай, предай…».И в святых глазах его свет спитой,и конца нет ни пенью слева, ни бездне справа.

«Так и зовут их обоих: Кириловка …»

и церковь, и странноприимный дом,лицом к лицу стоят на холме одном.Двенадцать санитаров, ведомых голубем,ходят в скафандрах из огня да в полымя —со стены, где писаны, да в застенки. Трубы лигибкие – от скафандров к голубю? Врубелюон на грудь садится, санитары поют, лечат,а потом задувают его и себя, как свечи,и возвращаются в церковь, где он их пишет.Голубь то в сердце его, то в смерти – дышит,где хочет. Даже там, в могиле, где с пальчикомподнятым сын лежит, маленький, с заячьей…Даже там, где любовь – пьета. Даже там,где всё кончено и не начато. Стыд и храм.Демон кружит над тем холмом, не воротится,да и некуда: губы детские, а глаза – богородицы.

«Чем речь томится?…»

 Тем,чтоб разделенной бытьи приумноженной —как жизнь?Но есть другое в ней:она играет,как свет в воде,в тебя,а мысль одна —бежать, бежать, бежать…Но как преодолетьее приговоренность?И горизонтысменяются по сторонам,как вертухаи.

«Как же оно работает, это внутреннее пространство…»

Как же оно работает, это внутреннее пространство,когда центры тяжести так разбросаны,перестраиваясь без твоего ведома,просто кто-то идет по следу твоей памяти, воображенья,и перестраивает, подхватывая на ходу,спасая от обрушений.А потом приходят отец с матерью —в одном лице без лица —и собирают эти разбросанные игрушки:спи, ребенок, расти в другое.Но этот «кто-то» еще идет за тобой по следувспять.

«Куда ни глянь – всё кончено…»

Куда ни глянь – всё кончено:ребенок, дерево, душа…И крыса мечется, визжабез звука. Как любовь.И кто-то вдоль обочиныидет, свою улыбку ловитсачком в траве. На лоне,якобы. Слепой, как счастье.

«Трудный день, неизъяснимое снилось ему, муравью…»

Трудный день, неизъяснимое снилось ему, муравью.Если бы он назвать это мог, он бы сказал: люди,смерть, бог, анатомия, корабли, города, книги…Левтолстой, например. Но этих слов он не понимал,и всё стоял, как в ступоре, глядя на торопливо снующихсвоих соплеменников. Лес просыпался. Лапа подрагивала.Или «любовь», например. Один на тропе, смотритв небо, поскрипывает забралом, и поделиться не с кем.

«Мысль о дороге лежала, раздвинув ноги…»

Мысль о дороге лежала, раздвинув ноги,солнце над ней висело в своем самадхи.Жизнь – как расходящийся шов: нагинитей танцуют. На голове мешокнеба. Свет шаткий с дудочкою наитьяшел. Мир как мир – имитировал схватки.Я отмеряло себя неуемных семьдней, и за один отрезало. От лица.Шестипалое чувство нашло семью.Лучше бы не свою. Осень во всей красе,как покойница, переписывается.Камень в Петра играет – один в раю.

«Оплодотворители были. Силы растяжения были…»

«Оплодотворители были. Силы растяжения были.Порыв внизу. Удовлетворение наверху. Откудавозникло это творенье: может, само себя создало,может, нет. Лишь тот, кто в небе над миром, знает.А может, не знает и он?» – говорит Ригведа.Нет сюжета у жизни, полый стаканчик светас миром, напяленным на него для шитья-бытья.Просто какой-то порыв снизу. Встречный ли?Как сообщения неотвеченные —люди, снега, порывы, божья галиматья…Силы растяжения тебя во мнепровоцируют нас на сжатие. Чтоб сошлись.Мы и сходимся. Может быть. В сторонеот нас. И на это уходит жизнь.

«Не к утру, но уже в обозримые времена…»

Не к утру, но уже в обозримые времена,на земле останутся двое – он и она.И не то чтобы не любовь, но – проём.Не совсем его она, да и он – не ее.Местность хрупкая, как стекло.Что ж так тихо здесь и светло?Что ж влечет их друг к другу таксловно дело не в том, не там,что зияет меж ними, и что одни,что исчезли из мира слова и дни,и не помнит ладонь своего тепла,и не линия губ – deadline,только что это значит? И чья вина?Взял на руки ее, а она – водав решете. А обнимет его, и он —словно глина плывет. Как сон,ускользающий на свету,друг для друга они. В родунет у них ни людей, ни птиц,ни цветов. Может, даже лицнет у них. Но не им двоимэто знать. И стоит, как дым,бело-деревце, красный глаз.Впрочем, было все это, и не раз.

«Хорошо плохо слепленный человек…»

Хорошо плохо слепленный человекс устойчивой несовместимостью с самим собой,был бы я безударным слогом, говорит,только слово это уже не вспомнить.Может быть, у цветов – свой Христос,облетевший как одуванчик. Пух и прахперелетного воскресенья. Евангелист пророс —Иван-да-Марья. Свой у моли Яхве, свой у мух Аллах.Думая, что мы уже начались,и срослись в одно, и разбросаны по мирам,и теперь не быть и любить тебя, и беречь, но какэто вместе свести, если мы с тобой – как рукалевая, если жизнь – правая, и не ведаем, что.Если там между ними – ни тьма, ни свет.Если тоненько так начинают петь брошенные тела.Если мимо нас, проходя сквозь смерть,говорят они: может, были б мы,если б она была.

«Все потихонечку сойдут с ума…»

Все потихонечку сойдут с умана кровушку, на черную, на нет,и наконец останется самас собой природа, и вздохнет,и улыбнется – этот деньона ждала от сотворенья,и чуть пригубит за людей,не чокаясь, два-три мгновеньяпригубит. И проветрит домот неземного выспреннего смрадаих дел волшебных, чувств, и дум,и перепрячет деревце из сада.

«Начинаешь себя забывать…»

Начинаешь себя забывать,заканчиваешь, вернее.Света легкая прядьу обочины слов.Или чувство такое – вермеер…Или просто весло,плывущее по рекевспять. Но зачем?Лес стоит в парике —значит, осень. Рука на плече —может, мать.Только воздух прозрачен,чтобы видеть, наверно,и не понимать.Разбрелисьи уже не вернутсяслова.Что меж ними?Чего ни коснуться —щемь такая, тщета, нелюбовь.И в ладонях твоя головачуть дрожит, как цветок полевой.

«Пойдем, моя девочка, моя мать и мачеха…»

Пойдем, моя девочка, моя мать и мачеха,помолчим, побродим, как люди некие,в тех краях, где живут башмачкиныполевые в припыленных шинельках,где кульбаба с пижмою говорят, мол, с утракашка ларина вышла замуж, и с онегиныммелкоцветным не по-летнему холодна,где люцерны книжные в лютиках обрусели,где трехлистные карамазовы с папенькой на одрекаменистом, и сурепка масляного воскресенья,и один меж мирами плывет андрей.

«Двенадцать душ нас было…»

Двенадцать душ нас было,считая с маленькими, нераскрытыми.Он подошел и долго стоял с ножом,разглядывая, трогая, выбирая.И срезал меня.То, что они называют «душа»,осталось во мне. Но и на месте среза —тоже. Он приблизил меня к лицуи глубоко вдохнул,но глаза при этом стали незрячи.Да, так бывает при вдохевнимательном и отрешенном.А потом он отнес меня в комнату,состриг мои колкости, оборонылишил (капля крови на пальце)и завернул в мертвое, шелестящее,вышел. Я видела город,и это было похоже на сонпосле смерти: плыли, как титры,люди, туннели, деревья, дома.Я ладонь его чувствовала —он старался держать меня нежно —там, внизу, но порой забывался.А потом – дверь открыласьи я перешла в другую ладонь —маленькую невесомую,и все покачивалась вниз головой,пока эти двое так долго стояли,прильнув друг к другу щекой,как я когда-то.А потом я стояла в воде по грудь,на столике у кровати,и пила, пила,и они всё любили, пили друг друга,и запахи наши смешивалисьи не смешивались,а потом она пела под ним, как плачут,шепотом и почти без слов,и такие же на плече у него царапины,как от меня. А потом, наутро,ушел. А она все ходила по комнате —туда, сюда, останавливаласьрядом со мной, смотрела,но тем же взглядом невидящим,как на вдохе. И убывалавнутри себя, вниз убывала,пила, пила… Воду меняла мне,отходила к окну:там на донышке, как и здесь.А потом вынула и сложила вдвое,но это уже я не очень чувствовала —скорее, руки ее, чем себя. Руки,ставшие вдруг тяжелыми, горькими,так ей не подходящими.Узелок завязала, вынесла с мусором,я живая была еще – там, во тьме,где не смерть страшна, а вот этилокти со всех сторон и запах.А потом было поле и горы тленья.И последнее – промельк солнца,маленького, как укол. Верней,не солнца – того, что движет…

«Он думает, что я – его глаза…»

Он думает, что я – его глаза.В расхожем смысле так и есть.Мы все тут пчелы – я, ладони,слух, подошвы, а пасечник —за ширмой, в голове. Он думает,что мною видит. Так и есть.Но это далеко не все, что вижу я.И далеко не так. Во сне, порой,меж нами это поле оживает, ноне перейти его: нет третьего —поводыря. Когда бы жизнь егои память была равна моей,наверное, мы были ближе к богу.Он видит только то, в чем отражен,но даже в этом так ничтожно видит,и, как ребенок, руку тянет – взять,роняя главное – что не берется.Я помню всё, в чем он не отразился,и всё, что он не взял. Я помнютот поворот дороги, свет и голос,чуть левей от взгляда… И судьбамогла б иною быть. Я помнюженщину, с которой он бы счастливбыл, одну на свете. Шли навстречуони друг к другу столько жизней,и вот, на расстоянии руки… И нет ее.Я помню всё в ней. Я, не он. Похоже,он что-то чувствует. Как я. И богуне он предстанет – то, что между нами.

«Пятиметровая мать…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад