Многие военнопленные особо упоминали про «упражнения» со стальными шлемами, по-видимому отражавшими какую-то японскую «армейскую традицию»:
Были, однако и случаи, когда японцы в порядке «просто забавы» придумывали для пленных «что-нибудь особенное».
В общем, как выразился Тимофей Бакшеев
При этом добровольная (с белым флагом, листовкой-пропуском) сдача в плен от избиений и жестокого обращения не спасала. По крайней мере из известных по документам эпизодов следует, что японская армия не делала различия между «сдавшимися» и «взятыми в плен».
Случаи корректного отношения к пленным на фронте были единичны. Более того, гуманизм отдельных японских солдат пресекался их непосредственными начальниками. Так, когда японские солдаты принесли красноармейцу Ивану Шляпникову котелок воды,
Причины столь жесткого отношения к пленным, по-видимому, в первую очередь заключаются в основанной на концепции национального и расового превосходства практике дегуманизации противника, характерной для японской армии двадцатых – сороковых годов XX века. В этом смысле характерно высказывание командира 64-го пехотного полка полковника Ямагата Такэмицу в интервью токийской газете «Ници Ници Симбун» 7 июня 1939 года:
При таком общем подходе факт подписания Японией Женевской конвенции 1929 года об обращении с военнопленными уже не имел практического значения. Особенно остро отразилось это на положении тех, кто попал в плен раненым, контуженным, обожженным или просто истощенных при попытке выйти к своим войскам – а таких было более трети от общего числа попавших в плен.
21 августа 1939 года американский журнал «Life» опубликовал серию фотографий,[42] две из которых отражали положение пленных советских авиаторов в японских госпиталях. Фотографии были сделаны собственным корреспондентом «Life» Джоном Моррисом 7 августа в военном госпитале в Хайларе.
В статье от 21 августа Моррис утверждал, что «нейтральные наблюдатели полагают, что русские пленные в Маньчжоу-Го получают лучшее лечение, чем японские пленные во Внешней Монголии, так как японские госпиталя находятся ближе к базам снабжения».[43] Рассказы вернувшихся пленных рисуют несколько иную картину:
Впрочем, вернувшиеся из плена красноармейцы отмечали, что японцы и со своими ранеными обращались не лучшим образом:
Вопрос о смертности военнопленных в плену, как непосредственно на фронте, так и в госпиталях Хайлара и Харбина, остается открытым. По документальным данным,[44] известно, что в советских госпиталях в период с начала конфликта по 27 сентября умерло минимум 6 пленных японцев, еще трое умерли уже после передачи их японской комиссии. Соответствующих японских данных не имеется, а доступные материалы следствия и объяснительные записки военнопленных не содержат ни одного упоминания случая смерти в плену. Одновременно имеются сведения о ряде военнослужащих, по документам частей значащихся попавшими в плен, но отсутствующие в списках возвратившихся из плена. Они могли умереть в госпиталях, но могли и быть убитыми сразу после пленения.
Попытка оценки смертности в плену по косвенным данным (сопоставление численности возвратившихся из плена с японскими сообщениями об общем числе захваченных), в принципе не может быть надежной, так как общее количество пленных могло быть завышено – как в пропагандистских целях, так и вследствие ошибок суммирования данных разных источников.
«У штаба выбросили меня связанного из машины вниз головой…»
Красноармейцев, захваченных в майских боях, на фронте избивали, но практически не допрашивали. Несмотря на то, что первый пленный оказался в руках японцев 20 мая и был «допрошен» на следующий день, командование «отряда Адзума»[45] и 64-го пехотного полка вечером 26-го мая было абсолютно уверено, что японским частям придется действовать против монголов с русскими офицерами, но не против регулярных частей Красной Армии. Даже ввязавшись в бой, японские командиры полагали, что смогут справиться с любым противником и не слишком интересовались сведениями о нем. Вследствие этого допрос был поверхностен. Захваченный в 4 часа утра 29 мая красноармеец Кайбалеев после возвращения из плена показал:
Первичным допросом пленных, сначала в Хайларе, а с двадцатых чисел июня и непосредственно на фронте, занимался майор Нюмура Мацуити, начальник подразделения военной разведки, выделенного из состава харбинской японской военной миссии (
«…
Рассказывая Элвину Куксу о своей деятельности в номонханских боях, майор Нюмура описал только один допрос раненного в лицо советского младшего командира («ладный унтер-офицер, не хуже любого японца»), захваченного в плен 30 июня:
В течение очень короткого периода (первая половина июля 1939 года) японцы практиковали вербовку пленных в качестве шпионов и диверсантов. По-видимому эта деятельность также осуществлялась под руководством майора Нюмура. За отсутствием японских данных эффективность ее оценить трудно, но оснований для предположения, что действия разведчиков и диверсантов из пленных были успешны не имеется. Первым таким «шпионом» был красноармеец 149-го мотострелкового полка Хутаков, бурят, попавший в плен 3 июля. 8 июля он был переброшен через линию фронта, а 10 июля задержан в ближнем тылу с забинтованной здоровой ногой. Следующим стал красноармеец 149-го мотострелкового полка Дмитрий Бондаренко,[47] попавший в плен 11 июля. В ночь на 16 июля он перешел через линию фронта и возвратился в свою часть, где был немедленно арестован уполномоченным Особого Отдела. Согласно материалам следствия, на допросе Бондаренко заявил, что получил от японцев явку к начальнику штаба полка майору Садчикову, который должен его снабжать секретными сведениями. Теперь уже невозможно достоверно установить, действительно ли красноармеец Бондаренко обвинил начальника штаба в шпионаже, или его показания были творчески переосмыслены особистом, но майору Садчикову пришлось нелегко. Надо отдать должное 90-му Военному Трибуналу, который счел обвинение в шпионской деятельности недоказанным; майора признали виновным лишь в утрате секретных документов (проекта схемы радиосвязи полка, таблицы позывных, таблицы волн и ключей к шифровальной таблице ПТ-35) и приговорили к двум годам условно по статье 193-17.[48] Красноармейцы Хутаков и Бондаренко в октябре 1939 года были приговорены к высшей мере наказания и расстреляны.[49]
Третьим «агентом» Нюмуры стал красноармеец 603-го стрелкового полка Максим Пехтышев. Взятый в плен в неразберихе боя 13 июля, он немедленно согласился взорвать понтонный мост через Халхин-Гол, получил от японцев «адскую машину», удостоверение и пропуск через линию фронта. В ночь с 15 на 16 июля перешел линию фронта и утром явился в ближайшую часть (241-й автобронебатальон 9-й МББр) где, по собственной инициативе, рассказал о своем нахождении в плену и полученном задании. На следующий день Пехтышев был арестован военным прокурором 57-го особого корпуса военюристом 1 ранга О.Д. Хуторяном и приговорен 90-м Военным Трибуналом к высшей мере наказания по статье 193-22, с заменой расстрела шестью годами ИТЛ.[50] Анализ выявленной в ЦАМО «анкеты по розыску военнослужащих, пропавших без вести в период Отечественной войны», заполненной в 1949 году женой Максима Пехтышева Ефросиньей Дмитриевной, позволяет заключить, что после осуждения он был направлен в Буреинский ИТЛ (т. н. Бурлаг). Письменная связь с Максимом Пехтышевым прекратилась в июне 1941 года, а в 1949 году он был учтен как «пропавший без вести на фронте Отечественной войны в декабре 1941-го».[51]
Тем не менее, есть основания предполагать, что по крайней мере один случай использования пленного для разведывательной деятельности мог быть успешен. Согласно материалам следствия в отношении возвратившихся пленных, красноармеец Тимофей Бакшеев, сдавшийся 10 июля в составе группы капитана Казакова, находился на особом положении. К попаданию в плен он отнесся с энтузиазмом, рассказывал другим пленным о своих родственниках в Маньчжурии и предполагал остаться здесь на постоянное жительство. Он не был отправлен с остальными пленными из Хайлара в Харбин, и оставался в Хайларе еще 12 или 13 дней. В течение этого периода его два раза возили в прифронтовую полосу. Позже, в Хайларе, Бакшеев пользовался некоторой свободой – продолжал разыскивать дядю, его
По-видимому, убедившись, что посланные через линию фронта агенты не возвращаются, майор Нюмура прекратил попытки вербовки пленных для разведывательной и диверсионной деятельности. В дальнейшем агентурная разведка выполнялась китайцами, а диверсии в прифронтовой полосе – русскими военнослужащими отряда полковника Асано Макото
Сведения о практических результатах деятельности японских диверсантов крайне скудны. Так, например, известно о проникновении 8-10 августа в тыл 8-й кавалерийской дивизии МИРА группы «белогвардейских бандитов», действовавших под видом советских инструкторов. В ночь с 8 на 9 августа диверсионная группа напала на спящий полевой караул 22-го кавалерийского полка, при этом был убит один монгольский солдат, и еще один ранен. Ночью 10 августа они взорвали в расположении несколько гранат, вследствие чего был ранен один цирик, убито и ранено несколько коней, а инструкторам в ночное время было предписано ходить по расположению части только в сопровождении «монгольских товарищей».[52] На фоне постоянных призывов командования и политических органов к повышению бдительности распространяющиеся в тылах слухи о вездесущих диверсантах принимали невообразимые формы. Так, красноармеец 6-й танковой бригады Саенко через несколько дней после упомянутого выше эпизода уже рассказывал товарищам, что «
В распоряжении штаба 23-ей пехотной дивизии пленные, как правило, находились недолго – обычно 2–3 дня, редко дольше. После этого их отправляли в Хайлар, чаще с попутным грузовиком, реже специально организованным транспортом. Пленные перевозились связанными, если их было несколько – то связанными и между собой. В пути запрещалось разговаривать, а на въезде в город им завязывали глаза. Обращение конвоя было жестким:
В Хайдаре и Харбине
В Хайларе военнопленнные попадали в сферу ответственности Хайларского отделения Японской военной миссии (
Подробнее других хайларскую тюрьму описал старшина Хаим Дроб, «провалявшийся» в ней дольше всех – с конца мая по начало июля 1939 года:
Крайняя антисанитария имела следствием повальную вшивость заключенных. В РККА 1939 года даже единичный случай вшивости в подразделении считался чрезвычайным происшествием, отражался в политдонесении и мог закончится для командира и политрука подразделения и командования части серьезными «проблемами» по строевой и партийной линии. Поэтому, после полутора лет службы в армии, для старшины Дроба вошь оказалась крайне неприятной неожиданностью:
Питание в Хайларе было исключительно скудным, пленных кормили один раз в день, давали воду и, по их оценкам, 150–200 граммов хлеба. Иногда вместо воды давали и чай. По словам Егора Валова
На допрос из тюрьмы в здание жандармерии возили, как правило, ночью, с завязанными глазами, повязка снималась только в кабинете. Процедуру такого вывоза на допрос описал Мефодий Шиян:
После боев первой декады июля численность захваченных пленных превысила возможности переполненной китайцами хайларской тюрьмы и их начали перевозить в Харбин. Перевозка осуществлялась по железной дороге в общем вагоне регулярного пассажирского сообщения, однако на вокзал и с вокзала пленных привозили с завязанными глазами и в пути не разрешали им смотреть в окна. Путь занимал около суток, все это время пленных не кормили.
Переброска пленных в Харбин была быстро зафиксирована советской разведкой. Уже 13 июля харбинский резидент РУ РККА сообщил в Москву, что 11 июля в город было доставлено около 30 пленных красноармейцев.[55] Майор Нюмура Мацуити,
В целом в Харбине, военнопленные находились в несколько лучших условиях, по крайней мере по сравнению с хайларскими «собачьими ящиками». Первоначально они были заключены в местной тюрьме, а затем в так называемом «Приюте» («
К моменту появления первых военнопленных, на Кубанской, 2 содержалось по крайней мере три советских авиатора. Двое из них, летчик ГВФ Борис Филиппович Гусаров и синоптик[59] Лев Николаевич Попов, входившие в экипаж почтового самолета П-Зет, 19 декабря 1937 года при выполнении рейса Хабаровск – Владивосток вследствие навигационной ошибки вынужденно приземлившегося у станции Гаолинцзы (на территории Маньчжурии). Третьим был воентехник 2-го ранга Михаил Андреевич Домнин, стрелок-радист СБ, сбитого 14 марта 1938 года в районе Уху, в Центральном Китае.[60] Позже, в начале сентября, к ним присоединился командир эскадрильи 5-го истребительного авиаполка капитан Александр Николаевич Алаткин, самолет которого, при выполнении высотного маршрутного полета 27 августа 1939 года пересек советско-маньчжурскую границу и произвел вынужденную посадку в районе Дунина.[61] К моменту появления в лагере «халхингольцев» выглядели они неважно – худыми и оборванными.
Свое отношение к вновь прибывшим администрация харбинского лагеря сформулировала на первом построении прибывших военнопленных:
В «Хогоине» военнопленные были размещены в комнатах (по крайней мере в своих объяснительных они не именовали их камерами), туалет находился за пределами здания и туда можно было даже попробовать сходить без разрешения, можно было выйти к ограде и поглазеть на работающих «напротив» китайцев. Все это, правда, могло закончиться избиением. Помимо ежедневных построений и поверок, пленным разрешали прогулки. Рядовых красноармейцев и младший командный состав иногда выводили на улицу на хозяйственные работы по лагерю:
Кормили в лагере несколько лучше чем в хайларской тюрьме, но все равно неважно. Бывшие военнопленные описывали питание в «Хогоине» так: