РИС. III. 1. Нормативная структура науки
Научное сообщество придает большое значение оригинальности, т. е. открытию нового. Это создает напряжение между регулятивными нормами бескорыстия и скромности. Данная структурная двусмысленность порождает у ученого смешанные чувства. Ученый предъявляет претензии на приоритет в открытии, чтобы получить признание, которое, как полагает он, ему причитается. Оригинальность поощряется самой системой признания, действующей в научном сообществе, которое отмечает вклад только первооткрывателя (за исключением открытий, сделанных двумя учеными одновременно и независимо друг от друга). Наконец, стабильность системы обеспечивается тем, что ученые, как правило, обращаются за признанием к другим ученым – своим «равным», которые обладают знаниями, необходимыми для оценки и признания обнародованных открытий, а также признают те же самые нормы. При этом любое серьезное нарушение этих норм влечет символические санкции, которые могут привести к исключению из сообщества.
Эмпирический материал, использованный Мертоном, чтобы проиллюстрировать роль норм в научном сообществе и построить его модель, заимствован из истории наук XVII, XVIII и XIX вв. Названные выше нормы, которые остаются чаще всего негласными, выведены им на основе чтения переписки ученых, их биографий и работ историков, посвященных этому длительному периоду. Модель Мертона составляет, таким образом, идеальный тип, или схематическое изображение, научного сообщества, целиком посвященного развитию знаний, независимо от институционального положения исследователей. Несмотря на трения и разногласия, свойственные этой социальной системе, данные нормы являются «функциональными», поскольку они обеспечивают непрерывное и саморегулируемое развитие науки в составе сообщества, относительно автономного по отношению к другим сферам общества (таким, как религия, политика и экономика). Согласно этой модели, любое существенное нарушение норм совершается в ущерб «хорошей науке», т. е. в ущерб производству знания, верифицируемого при помощи объективных методов.
Наблюдая морфологические и структурные изменения наук, уместно задаться вопросом, применима ли модель Мертона к научному сообществу XX и XXI вв. в той же мере, что и к его предшественнику XVII в.: действуют ли все еще эти нормы в современной науке? Являются ли ученые в самом деле универсалистами в оценке работ своих коллег? Всегда ли они столь же бескорыстны, склонны к коллективизму, критичны и скептичны по отношению к новому? Остается ли научное сообщество чисто меритократическим, как того требует модель? Как объяснить подлоги и споры о приоритете?
Эти вопросы окажутся в центре исследований в 1960-е годы, когда социологи науки отодвинут на второй план более общую проблему отношений между наукой и обществом, которая доминировала на протяжении двух предыдущих десятилетий. Их внимание будет сфокусировано на внутреннем функционировании научного сообщества. Подобное смещение интереса есть прямое следствие функционалистского понимания норм, которое заостряет внимание на переменных, позволяющих оценивать, в какой мере эти нормы соблюдаются на деле, и анализировать последствия их нарушения. Смена проблематики также является следствием изменения более широкого социального контекста: перестали быть актуальными вопросы о демократии и науке, которые занимали ученых и интеллектуалов во время Второй мировой и в начале холодной войны. Наука продемонстрировала свою социальную значимость, и ее представителям удалось внушить почтение к концепции «республики ученых», согласно которой ей одной принадлежит право выносить решения относительно научных приоритетов[93].
Быстрый рост финансирования науки в течение Славного тридцатилетия (1945–1975)[94] естественным образом повлек за собой расширение исследовательской деятельности, которое способствовало еще большей сегментации науки по специальностям и диверсификации мест производства научного знания. Так, между 1945 и 1957 гг. число ученых и инженеров, работающих в промышленных лабораториях в США, увеличилось в четыре раза. А уже в конце 1950-х возникла критика «бюрократизации науки»[95]. В этих новых условиях социологи заинтересовались тем, как жизнь в промышленной лаборатории сочетается с научным этосом, усвоенным в университете. Эти работы выявили напряжение между дисциплинарной и организационной идентичностью. Дисциплинарная идентичность определяется соответствующим научным сообществом, а организационная отвечает преимущественно специфическим потребностям предприятия[96]. Кроме того, организация труда зависит от дисциплины и от более или менее кодифицированной природы выполняемых задач. Например, химические лаборатории обладают жесткой иерархической структурой управления, а у физических лабораторий управление заметно проще и свободнее[97]. Но независимо от организации труда и типа исследовательской институции, чтобы внести вклад в развитие знаний, исследователь должен публиковать свои результаты и согласовывать их с нормами научного сообщества. Таким образом, социологов науки прежде всего интересует динамика научных сообществ.
Споры о приоритете
Нормы являются неписаными правилами, и поэтому чаще всего их нельзя наблюдать напрямую при обычном ходе научной работы. Они усваиваются практическим и неявным образом в процессе социализации, который позволяет студенту, лаборанту стать настоящим ученым, поддерживая ежедневный контакт с наставниками и преподавателями. Нормы группы становятся заметны тогда, когда нарушаются. Именно в эти моменты на них эксплицитно ссылаются, призывая к порядку, требуя подчинения этому порядку под страхом общественного неодобрения или даже исключения. С методологической точки зрения это объясняет ту важность, которую мертоновские социологи придают спорам о приоритете, нарушающим норму бескорыстия.
Начиная с XVII в. легко найти множество примеров споров о приоритете. Функционалистская модель Мертона позволяет понять эти случаи и даже предсказать, где и как может возникнуть борьба за приоритет. Вне зависимости от исторического периода возникновение подобного рода споров тем более вероятно, чем больше признания способно принести открытие. По крайней мере, так будет до тех пор, пока научное сообщество как социальный институт придерживается определяющих его регулятивных ценностей, и в первую очередь оригинальности[98]. В институциональном контексте XVII и XVIII вв. от исхода борьбы за первенство могло зависеть признание со стороны мецената или назначение на должность академика. В XX же веке в спор могут скорее вступить два университетских исследователя, претендующих на Нобелевскую премию[99]. Однако со структурной точки зрения фундаментальная цель такого спора все та же: исследователь стремится утвердить свое первенство в открытии, чтобы получить признание научного сообщества (см. врезку 1).
Через два года после публикации короткой статьи 1905 г., доказавшей эквивалентность массы (М) и энергии (Е) в знаменитой формуле Е = mc2, Альберт Эйнштейн получает письмо от своего друга Макса фон Лауэ, сообщающего ему, что Йоханнес Штарк издал статью, в которой приписывает это открытие Максу Планку. Он советует Эйнштейну «защитить свое первенство»[100]. Вполне возможно, что Эйнштейн не сделал бы этого без влияния своего друга, но, так или иначе, он пишет Штарку: «Я был несколько ошеломлен тем, что вы не признаете моего приоритета в установлении связи между инерционной массой и энергией»[101]. Через несколько дней после ответа Штарка, который признает свою ошибку, Эйнштейн в своем ответном письме спешит его заверить: «Если бы я уже не сожалел, еще до получения вашего письма, о том, что поддался мелочным побуждениям и заговорил о приоритете, то ваше подробное письмо ясно показало бы мне, что моя обида была напрасной. Люди, которым посчастливилось сделать вклад в развитие науки, не должны позволять таким вещам омрачать радость при созерцании плодов общих усилий»[102].
Этот отрывок из переписки ученых начала XX в. хорошо вписывается в модель Мертона, иллюстрируя его тезис о двойственной природе ученых. И тот факт, что исходный импульс к этому обмену письмами исходил не от самого Эйнштейна, а от его коллеги и друга, подтверждает, что этос науки имеет институциональный, а не индивидуальный и психологический характер. Впрочем, через восемь лет Эйнштейн станет заинтересованной стороной в еще одном споре за первенство – на этот раз с математиком Дэвидом Гилбертом – и поведет себя схожим образом[103].
Очевидно, что многие ученые не скрывают своего желания получить Нобелевскую премию или почетную должность, но это не умаляет эвристической ценности модели Мертона. Она предлагает рамку для структурного социологического анализа, не ставящего во главу угла психологию индивидов, которой здесь возможно пренебречь. Институциональная значимость приоритета проявляется и в том, что научные журналы систематически указывают дату получения рукописи. Последняя важнее даты последующей публикации, которая может задержаться на месяцы и даже на годы в зависимости от того, сколько времени уйдет на ее рецензирование. Важность приоритета в открытии объясняет и то, что исследователи спешат опубликовать полученные результаты как можно раньше, даже если это результаты предварительные, а порой и вовсе сомнительные[104].
Дар и контрдар
Если получение престижной премии является редким событием, которое касается меньшинства ученых (элиты), то как гарантировать соблюдение норм сообщества основной массой исследователей? Именно здесь приобретают значение более простые, менее престижные, но более распространенные формы научного признания. Так, простая публикация статьи в признанном сообществом журнале является знаком одобрения коллег, ибо до публикации содержание статьи сначала обсуждается и критикуется другими членами сообщества. Преодоление публикационного барьера является первой формой институционального признания, которая усиливает чувство принадлежности к научному сообществу. Можно даже сказать, что быть частью научного сообщества – это прежде всего публиковать статьи в рецензируемых журналах, а не только обладать дипломом доктора в данной области.
Согласно социологу Уоррену Хэгстрому, акт опубликования статьи лежит в основе связи, которая объединяет членов научного сообщества. Исследователь, публикующий статью в известном журнале, предлагает некий дар сообществу, которое, принимая его, предоставляет взамен признание, к которому стремится ученый («контрдар»)[105]. Стремление к признанию является двигателем этого процесса. Характер «дара» подчеркивается тем фактом, что автор оригинальной научной публикации не получает денег за ее написание (хотя иногда работодатель может доплачивать автору за статью для поощрения производительности). Взамен он обычно получает авторские права на написание учебника в своей области исследования. В первом случае он действует как член сообщества, а во втором – как участник рынка печатной продукции, функционирующего по законам капиталистического рынка, имеющим мало общего с ценностями строгой науки.
Научное признание может приобретать разные формы, от простого уважения и одобрения коллег до предложений написать обзорную статью для престижного издания или принять участие в важных конференциях. Научное признание тем выше, чем более строги критерии отбора в журнале, в котором печатается статья – базовая единица научного вклада в естественных науках. Поэтому некоторые журналы отвергают до 90 % поданных статей. Иерархия научных изданий известна исследователям, что позволяет им производить неформальную оценку своих коллег.
Другая форма институционального признания – получение научных грантов от известных фондов, таких как Национальный научный фонд (NSF) и Национальный институт здоровья (NIH) в США, и их эквивалентов в других странах, как, например, Национальное агентство научных исследований (ANR) во Франции. Конкуренция на этих конкурсах высокая (положительный ответ получают от одной пятой до одной трети заявителей). Поскольку отбор осуществляется комитетом коллег, гранты представляют собой что-то вроде гарантии качества исследовательского проекта и, тем самым, самого исследователя. Как и в прочих сферах, редкость создает ценность. Таким образом запускается цикл производства и воспроизводства научного признания. Он начинается с оценки коллегами заявки на выделение гранта и оканчивается публикацией результатов, являющейся институциональной формой научного признания. В свою очередь, обретенное признание упрощает доступ к исследовательским фондам, которые делают возможным производство новых публикаций, обновляющих кредит доверия ученому (рис. III.2).
РИС. III. 2. Цикл производства и воспроизводства научных исследований и научного признания
Таким образом, научное признание создает
Отклонение и социальный контроль
В 1942 г. Мертон писал, что в анналах науки нельзя найти случаев подлога и обмана. Однако ситуация радикально изменилась, по крайней мере начиная с 1980-х годов. Фальсификации встречаются все чаще, особенно в биомедицинских науках, но не только. Дело в жесткой борьбе за доступ к ограниченным ресурсам в научном сообществе, пронизанном конкуренцией. С мертоновской точки зрения, ставящей акцент на институтах и структурных связях между нормами, а не на психологии исследователя, такие ситуации являются предсказуемыми. Сам Мертон указал на опасность нарушений уже в середине 1950-х годов на базе своих работ о связях между аномией и «структурами возможности».
Исследователи не имеют равного доступа к ресурсам в зависимости от их положения в общественной структуре, а общество поощряет достижение амбициозных целей. Если необходимых для достижения этих целей ресурсов не хватает, некоторые исследователи прибегают к незаконным средствам. В обществе, которое «побуждает превзойти соперников», социальная структура «предрасполагает к аномии и девиантному поведению»[107]. Наука не исключение из этой теории девиантности. Мертон показывает, что требование оригинальности приводит иных исследователей к плагиату, к использованию фальсифицированных или даже вымышленных данных, поскольку некоторые социальные акторы иначе не могут ответить на требование постоянно производить оригинальные результаты[108].
Согласно Мертону, «научная культура патогенна» и всякая абсолютизация норм заставляет пускаться по нечестному пути исследователей, которые не могут соответствовать чрезмерно высокому требованию оригинальности и производительности. Нет сомнений, что возросшее с начала 1980-х годов институциональное давление, имеющее целью увеличение научной продукции (знаменитое «публикуй или погибнешь»), повлекло за собой рост девиантного поведения. Также дело в стремительном увеличении числа исследователей, которое растет быстрее, чем государственные расходы на науку, являющиеся основным источником финансирования фундаментальной науки. В результате снижается доля успешных заявок, поданных в организации, которые выделяют финансовые средства на конкурсной основе. Это растущее давление может подтолкнуть иных исследователей преувеличить значение их исследований и предложить более радикальные интерпретации, чем это могут позволить имеющиеся в наличии данные, чтобы представить свой проект в более выгодном свете.
Поскольку научное признание по большей части является символическим, наказанием за подлог служит отказ в публикации, если он выявлен на стадии рецензирования, или же отзыв статьи самим автором либо редакцией журнала, если она уже опубликована. С 1980-х годов мы наблюдаем рост числа изъятий таких недобросовестных статей[109]. После нескольких отказов в публикации ученый будет вынужден сменить тему исследований или покинуть научный мир, чтобы найти социальную среду, в которую он будет лучше интегрирован и где сможет получить большее признание. Серьезные подлоги могут привести к потере работы, но очень редко к судебному разбирательству, если только нет факта хищения государственных средств. Случаи научных фальсификаций обычно не подпадают под статьи Уголовного кодекса, что еще раз подтверждает символический характер научного предприятия. На кон поставлена репутация исследователя: если он ее потеряет или «подмочит», то это будет самой дорогой ценой, которую он может заплатить за нарушение норм сообщества[110].
Долгий спор между американцем Робертом Галло и французом Люком Монтанье по поводу открытия вируса СПИДа хорошо иллюстрирует символический характер санкций, налагаемых научным сообществом[111]. Было доказано, что Галло выделил тот же вирус, что и группа Монтанье, используя клетки, которые ему предоставил французский коллега. Галло поначалу утверждал, что выделил независимый вирус из отдельного штамма. В конце концов приоритет, который был сразу за ним закреплен как за «сооткрывателем» вируса, был отозван. Хотя Галло всегда отрицал обман, утверждая, что речь идет просто о технической ошибке, ему не удалось убедить научное сообщество[112]. Когда Фонд Нобеля решил присудить Нобелевскую премию по физиологии и медицине за 2008 г. Люку Монтанье и его коллеге Франсуазе Барре-Синусси «за их открытие вируса иммунодефицита человека», многие усмотрели в этом решении санкцию в отношении Галло. В самом деле, поскольку премию могут разделить три человека. Нобелевский комитет мог бы добавить Галло к двум другим лауреатам и, таким образом, отметить наградой только одно открытие. Однако он предпочел разделить премию надвое и присудить вторую половину Харальду цур Хаузену «за открытие вируса папилломы человека, причину цервикального рака».
Социальные или когнитивные нормы?
Беря за основу модель структуры научных революций Томаса Куна[113], к которой мы ещё вернемся в гл. IV, Майкл Малкей предположил, что наукой управляют не столько психосоциальные нормы, как у Мертона, сколько нормы когнитивные и технические. Нормативный контроль сообщества за отдельными учеными осуществляется посредством методологических правил и теоретической рамки (парадигмы). По мнению Малкея, парадигма как референтная модель для научного поиска в рамках нормальной науки, а также корпус знаний, который она позволяет утвердить, обеспечивают надлежащее поведение ученых более эффективно, чем социальные нормы[114]. Сопротивление новизне, являющееся в мертоновской модели следствием организованного скептицизма, может также объясняться, согласно Малкею, консервативной привязанностью к парадигме, в терминах Куна.
Впрочем, эта критика не ставит под вопрос мертоновскую модель. Еще до публикации книги Куна социолог Бернард Барбер выделил в качестве источника сопротивления новизне приверженность методам, концептам и теориям. Согласно Барберу, теории, концепты и методы являются частью «культуры» научного сообщества, порождающей сопротивление изменениям и замедляющей усвоение новых фактов и теорий[115]. Барбер отличает эти факторы от социальных причин в собственном смысле слова, таких как авторитетная позиция того или иного ученого в научном сообществе или принадлежность к определенной специальности (закрытой для влияний извне). Как отмечает Малкей, «технические концепты и нормы являются неотъемлемой частью социального процесса», однако это не исключает и действия социальных норм.
Поле борьбы
Критика функционалистского подхода в социологии как излишне консервативного в конце 1960-х годов открыла дорогу для конфликтной концепции общества вообще и наук в частности[116]. «Борьба за жизнь в научном сообществе» – так называлась статья 1969 г. социологов Жерара Лемэна и Бенжамена Маталона, выдвигающих на первый план конфликт, а не сотрудничество или консенсус[117]. Теория «полей» Пьера Бурдьё также возникает в контексте критики доминирующей парадигмы социологии[118]. Модели докапиталистического общества, основанного на даре и контрдаре, он противопоставляет модель капиталистического общества, в котором агенты борются за монополию научного авторитета, «определяем[ого] как техническая способность и – одновременно – как социальная власть»[119]. На практике научное поле – «это всегда место более или менее неравной борьбы между агентами, которые неравным образом наделены специфическим капиталом и которые, следовательно, неравны с точки зрения способности осваивать продукцию научного труда (а также в некоторых случаях внешние прибыли, такие как экономическое или чисто политическое вознаграждение), которую производит в результате объективного сотрудничества совокупность конкурентов, применяющая совокупность имеющихся в наличии средств научного производства»[120].
Научное поле есть социальное пространство, относительно автономное от других социальных полей. Его динамика зависит от распределения трех видов капиталов: социального (определяемого протяженностью наличной сети знакомств), культурного (образованного совокупностью накопленных научных знаний) и символического (капитал признания и доверия). В данном ключе стратегии исследователей, касающиеся, например, выбора предметов изучения и мест опубликования результатов, понимаются как инвестиции, предвосхищающие (сознательно или неосознанно) вероятность получения символической выгоды, выражаемой в различных формах признания (престижные должности, премии и т. д.). Такая оценка шансов в каждый момент времени зависит от объема и структуры (т. е. состава) наличного капитала. Знание «смысла игры» (и смысла риска) в науке приобретается благодаря социализации (университетскому образованию и практическому опыту). Социализация формирует особый научный габитус, который представляет собой совокупность длительных диспозиций, составляющих систему специфичных для каждой науки практических схем, важной частью которых являются неявные знания.
Поскольку габитус в значительной мере определяется исходной социальной траекторией, возникает вопрос об отношениях между социальным происхождением и выбором карьеры. Известно, например, что в Германии начала века социальное происхождение физиков было более высоким, чем происхождение химиков, и что они чаще имели классическое образование[121]. Схожим образом социологические исследования научно-исследовательских лабораторий показали, что социальное происхождение исследователей обычно выше, чем у техников[122]. Существует также связь между, с одной стороны, иерархией дисциплин и, с другой стороны, иерархией социального происхождения исследователей[123] и их политическими взглядами[124], а также между социальным происхождением и выбором предметов для изучения[125].
Рассматривая «научное признание» в качестве особой формы символического капитала, теория поля позволяет единообразно рассматривать различные аспекты научной практики. Например, роль социальных сетей в механизмах признания может пониматься как эффект соотношения между различными видами капитала. Цикл производства и признания (см. рис. III.2, с. 60) становится также циклом образования, обращения и конверсии накопленных исследователем капиталов. Признание коллег порождает символический капитал, который, в свою очередь, дает доступ к материальным ресурсам (инструменты) и экономическим ресурсам (прием на работу ассистентов, покупка материалов и т. д.). А обладание ресурсами увеличивает шансы важных открытий, создающих еще больше символического капитала (почетные отличия) и социального капитала (полезные отношения в научном поле или в других социальных полях). Известно, например, что лауреатами Нобелевской премии часто становятся исследователи, которые учились у других лауреатов Нобелевской премии или в престижных и центральных, для научного поля, институциях Это доказывает, что схемы восприятия и оценивания того, что представляется важным, т. е. те схемы, которые и диктуют возможные стратегии, во многом связаны с процессом научной социализации[126].
Понятие «относительной автономии» поля подразумевает, что поле есть историческая структура, большая или меньшая автономия которой в данный момент ее истории есть результат всей предыдущей борьбы. Эта борьба была направлена на то, чтобы отграничить поле науки от других социальных полей (в частности, религиозного и политического). Различные дисциплины также возникают в результате процесса дифференциации и, следовательно, автономизации внутри глобального научного поля[127]. Модель Бурдьё предполагает, что «определение цели научной борьбы является составной частью целей научной борьбы, а доминирующими становятся те, кому удалось навязать такое определение науки, согласно которому наиболее полноценное занятие наукой состоит в том, чтобы иметь, быть и делать то, что они имеют, чем они являются или что они делают»[128]. Таким образом, модель Бурдьё делает возможным единообразный анализ того, как изменяются во времени сами критерии научности. Вместо того чтобы рассматривать эпистемологию науки как данность, этот конфликтный подход к научной динамике, напротив, предполагает, что она может стать целью борьбы в научном поле между группами, использующими разные критерии научности. Например, сторонники гомеопатии критикуют основанные на сложных статистических методах клинические тесты, поскольку в отличие от современной медицины, имеющей дело лишь с болезнью, их подход рассматривает индивида в его целостности[129]. В этом споре речь идет о самом определении науки.
Социальная стратификация и научная производительность
Поскольку распределение научного капитала между исследователями не является однородным в силу их неравной способности совершать оригинальные научные открытия, с необходимостью возникает социальная стратификация, которая задается динамикой научного поля. С конца 1920-х годов известно, что производительность, измеряемая числом публикаций, сильно сконцентрирована: меньшинство ученых производит большинство публикаций. Так называемый закон Лотки, который часто для краткости резюмируют как «20 на 80», описывает частоту распределения публикаций по формуле N(p) = С/р2, где N(p) – число исследователей, у которых р публикаций. Так, если одну публикацию имеет число С исследователей, то по две публикации имеет уже одна четвертая от этого числа (С/4), а по три – только одна девятая (С/9). Кривая подобной формы, которую в социальных науках называют «распределение Парето», работает для разных случайных величин, таких как зарплата, население городов[130] и т. д. Как показано на рис. III.3, схожий характер имеет распределение цитирования (ссылок на опубликованные статьи), как и распределение полученных исследователями субсидий. Как видно на том же рисунке, кривые финансирования и ссылок приближаются к отношению 20/80, в то время как кривая статей менее концентрирована (20/60). Это доказывает, что научное признание распределено еще более неравномерно, чем производительность исследователей.
РИС. III. 3. Распределение субсидий, публикаций и ссылок среди исследователей
ИСТОЧНИК.
Изучению социальной стратификации исследователей и научных институций посвящены многие работы, целью которых было выявить эффект производительности, пола и институционального положения на научное признание. В целом эти работы предлагают эмпирический и количественный анализ, чаще всего основанный на выборках величиной от нескольких сотен до чуть более тысячи исследователей. Чтобы произвести статистический анализ и определить относительный вес переменных, необходимо сначала построить показатель научного признания, который может впоследствии быть рассмотрен как зависимая переменная в регрессионной модели с несколькими независимыми переменными, объясняющими значения переменной «научное признание». Объяснительных переменных может быть a priori очень много, и их различные комбинации используются в многочисленных исследованиях, посвященных этому вопросу. Так, были проанализированы влияние размера и престижа кафедры, к которой приписаны исследователи, тип научной специальности, профессиональный возраст, продуктивность исследователя и т. д. Начиная с 1980-х годов многочисленные исследования были посвящены изучению возросшей роли женщин в научном сообществе. Они показали, что их научная производительность ниже в сравнении с мужской, а их положение часто маргинально в академической иерархии[131].
В целом результаты количественного анализа социальной стратификации показывают, что производительность исследователей сильно коррелирует с «научным качеством» их работ. Работы братьев Стивена и Джонатана Коулов доказывают, что большинство ученых либо «болтливы» (продуктивны и цитируются), либо «молчаливы» (мало продуктивны и мало цитируются)[132]. Их исследования также показывают тесную связь между качеством работ ученых и признанием (измеряемым полученными премиями и престижными должностями). Поскольку производительность распределена очень неравномерно, из этого следует, что признание сконцентрировано среди меньшинства исследователей, составляющих научную элиту[133].
Развитие методов количественного анализа в социологии науки совпадает с возникновением нового инструмента, часто используемого в качестве показателя «научного качества» в регрессионных статистических моделях: индекса научного цитирования (Science Citation Index). Эта база данных была создана в середине 1950-х годов Юджином Гарфилдом[134] и выпущена на рынок в начале 1960-х основанным им Институтом научной информации (Institute for Scientific Information). В индексе научного цитирования содержатся не только имена авторов, названия статей и журналов, в которых они опубликованы, но также полные библиографические списки. Именно наличие библиографических ссылок делает его уникальным инструментом в сравнении с другими базами научных публикаций. Индекс цитирования позволяет быстро составить библиографию по любой теме благодаря возможности найти более поздние тексты, которые ссылаются на ту или иную работу. Он позволяет также подсчитать, сколько раз та или иная статья была процитирована другими статьями. Подсчет ссылок со временем превратится в количественный показатель «научного импакта» публикаций исследователя. Базовая идея этого показателя в том, что чем чаще статью цитируют, тем важнее она для исследователей в данной области. Science Citation Index быстро стал удобным инструментом для тестирования различных гипотез, в частности касающихся механизмов научного признания в мертоновской социологии науки. Так, выяснилось, что существует большая корреляция между научным признанием (измеряемым престижем полученных премий) и числом полученных ссылок. На основании этого цитирование стало единственным показателем меры научного признания, в частности благодаря простоте использования индекса научного цитирования (SCI). У SCI не было конкурентов на рынке до 2004 г., когда появилась база данных SCOPUS – похожий продукт, выпущенный издательской группой Elsevier. Преимущество этих баз данных состоит в том, что они позволяют также осуществлять количественный анализ трансформаций различных дисциплин на протяжении многих десятилетий[135].
Накопленное преимущество
Количественный анализ научной деятельности быстро выявил крайне неэгалитарный характер науки, так как меньшинство ученых получает львиную долю премий, ресурсов и ссылок (см. рис. III.3., с. 70). Такая стратификация совместима с нормой универсализма, которая требует, чтобы признание являлось результатом научных заслуг, однако эта система не является полностью «меритократической». Выяснилось, что существует значительное соответствие между полученным признанием и престижем институции, с которой аффилирован исследователь, а также престижем того места, где он получил степень доктора. Результаты этих исследований предполагают также влияние социальных сетей и, следовательно, социального капитала на получение научного признания и символического капитала. Основываясь на работах Гарриет Цукерман о нобелевских лауреатах, Мертон выявил механизм накопления преимуществ, который он назвал «эффектом Матфея» с отсылкой к стиху Евангелия, в котором апостол утверждает: «ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет»[136]. Схожим образом даже при одинаковой «ценности» открытия большее признание, в сравнении с новичком, за вклад в науку получит ученый, который уже известен. Если одно и то же открытие сделано двумя исследователями, один из которых известен, а другой – нет, то признание и даже авторство открытия будет приписано скорее первому, чем второму. Этот простой механизм накопления преимуществ функционирует по принципу ссудного процента и, таким образом, лишь усугубляет неравенство во времени, так как самая незначительная разница между двумя исследователями в начале карьеры превращается со временем в важное различие. Этот механизм выражается старой формулой «одалживай лишь богатому» и встречается не только в науке, но и во многих других социальных сферах[137].
Сосредоточив внимание на накопленном преимуществе, Мертон опустил вторую часть библейского стиха, согласно которой у того, кто имеет мало, будет отнято и то малое, что он имеет. Поскольку здесь работает иная логика, нежели в первом случае, американка Маргарет Росситер предложила новое понятие – «эффект Матильды». Выбрав для него женское имя, она хотела подчеркнуть, что женщины особенно редко получают вознаграждение за свои труды, и даже случается, что их за эти научные труды наказывают[138]. С мертоновской точки зрения, эффект Матфея есть форма партикуляризма, противоречащая норме универсализма. Его проявления на индивидуальном уровне дисфункциональны, ибо он производит у непризнанного исследователя чувство несправедливости. Но так как этот эффект глубоко укоренен в социальной системе науки, Мертон делает вывод, что в конечном счете его воздействие является позитивным в рамках всего сообщества, потому что этот эффект позволяет быстрее распространять новость об открытии. И в самом деле, потребуется больше времени, чтобы научное сообщество приняло открытие, сделанное неизвестным ученым, чем если бы оно было сделано ученым признанным. Хотя этот функционалистский аргумент кажется неубедительным, эффект Матфея является вполне реальным, и его существование может быть объяснено в рамках других подходов в социологии науки[139]. Эффект Матфея в действии наблюдается в споре о приоритете, который мы упоминали выше, когда физик Йоханнес Штарк приписал формулу Е = mс2 Максу Планку, хотя она уже была опубликована Эйнштейном. Впрочем, тот факт, что сообщество физиков установило приоритет Эйнштейна, показывает, что этот механизм не фатален и что в динамике научного признания участвуют и другие силы. Возможно, тот факт, что Эйнштейн остался продуктивен в научном плане после 1905 г., и позже сыграл в его пользу. Можно предположить, что если бы Эйнштейн ничего не опубликовал после 1905 г., авторство этого уравнения могло быть приписано Планку.
Накопление преимуществ касается не только индивидов. Мы его обнаруживаем также на уровне институтов, стран[140] и даже научных журналов[141]. Ведь открытию, совершенному в стенах известного университета, приобрести признание намного легче, чем если бы оно исходило из периферийной институции[142].
Тот факт, что место публикации влияет на заметность работы, играет роль также при выборе языка написания статьи. Все более частое начиная с 1970-х годов использование английского языка учеными, для которых он не является родным, не что иное, как следствие поиска признания. С одной стороны, все более явное доминирование англоязычных журналов почти по всем научным дисциплинам заставляет авторов использовать этот язык для публикации своих работ, т. е. писать по-английски, что только усиливает центральное положение этих журналов. С другой стороны, в русле общего тренда интернационализации науки национальные дисциплинарные журналы, которые до сих пор выходили на языке страны своего издания, принимают все больше статей на английском, чтобы увеличить свою заметность на рынке журналов и привлечь важные публикации. Во Франции, например, «Journal de Physique», который еще в 1970 г. публиковал мало статей по-английски, стал, несмотря на французское название, практически полностью англоязычным в течение 1980-х годов. Сфера научного обращения таких языков, как немецкий или русский, также сокращается после 1970 г. в связи с языковой гомогенизацией в научном поле, которое становится все более глобализованным[143].
В естественных науках научные публикации в наши дни часто имеют несколько авторов, и их содержание приписывается не первому, а самому известному среди них независимо от его положения в списке. Порядок имен в публикациях следует сложному набору правил, которые меняются в зависимости от дисциплины и обеспечивают признание вклада каждого автора, тем самым сглаживая неравенство. В самом деле, во многих дисциплинах были созданы механизмы, имеющие целью компенсировать эффект Матфея[144]. Чтобы на оценку статьи не влияло имя и институциональная принадлежность, большинство научных журналов не открывают имена и адреса авторов до того, как другие исследователи оценят содержание рукописи. Хотя эта практика является широко распространенной, она становится объектом критики со стороны исследователей, по мнению которых репутация автора, напротив, позволила бы сэкономить время на рецензирование. Таким образом, они подтверждают идею Мертона о в целом функциональном характере эффекта Матфея, который позволяет оценить важность статьи быстрее, если известны предыдущие работы автора. Но ничто не обязывает социологов выносить вердикт, является ли такая практика оправданной с точки зрения функционирования науки, ведь здесь мы сталкиваемся скорее с оценочной или этической стороной вопроса, нежели с объяснением практик. Как социологи мы можем ограничиться анализом наблюдаемых стратегий акторов в рамках той или иной объяснительной модели, которая не обязательно должна быть функционалистской.
IV. Социальные детерминанты научного знания
Сосредоточив внимание на нормативных, институциональных и организационных аспектах научного исследования, социология в 1950-е и 1960-е годы оставила в тени вопрос о том, в какой мере социальные и культурные факторы детерминируют (или по меньшей мере влияют на) содержание знаний, включая эксперименты, проблемы, теории, концепты, инструменты и их возникновение в некоторой точке пространства и времени. Этому вопросу было посвящено немало важных работ в первой половине XX в. в связи с развитием «социологии знания».
Социология знания
Это социологическое течение берет начало в теории идеологий Карла Маркса. В «Нищете философии», вышедшей в 1847 г., Маркс доказывал, что идеи и категории мышления суть продукты общественных отношений, а значит, имеют исторический и преходящий характер. Позже Эмиль Дюркгейм, заложивший основы социологии знания, не разделял столь строгой точки зрения на детерминирующую роль материальных и экономических условий. Он доказывал, в пику философам-эмпирикам и априористам (кантианцам), что самые фундаментальные категории мышления являются продуктом общественных структур[145].
Выражение «социология знания» было предложено философом Максом Шелером. В начале 1920-х годов, отталкиваясь от идей Конта и Дюркгейма, он развивает мысль о том, что формы знания (религиозное, метафизическое и позитивное, или научное) находятся в прямом отношении с типами личности (священник, мудрец, ученый) и с типами социальной и институциональной структуры (церковь, школа, научное сообщество)[146]. Показывая ограничения шелеровского подхода, социолог Карл Мангейм полностью историзирует формы и содержание знания, которые для Шелера были статическими и идеальными. Мангейм дистанцируется также от марксистского прочтения истории, все сводящего к экономике, и предлагает анализировать «все факторы существующей социальной ситуации, которые могут повлиять на мышление»[147].
Как и теория Шелера, теория Мангейма, связывающая идеальные типы мышления с отдельными социальными группами, страдает от излишнего схематизма. Типологический подход используется также Флорианом Знанецким, который в начале 1940-х годов анализирует социальные роли ученых[148]. Наконец, примерно в то же время Эдгар Цильзель предлагает историко-социологическую концепцию развития современной науки, связывающую ее возникновение с появлением в эпоху Возрождения нового типа социального актора. Последнего характеризует сочетание практических и теоретических знаний, носителями которых в предшествующие эпохи были разные социальные группы[149].
В целом данные подходы в социологии знания мало интересовались естественными науками и математикой, поскольку наделяли эти типы знания универсальным значением, не зависящим от породившего их социального контекста. В лучшем случае социальный контекст действует как благоприятный фактор или, напротив, как фактор, препятствующий научным открытиям, а предметом социологии могут выступать только носители знания.
В середине 1930-х годов польский врач и бактериолог Людвик Флек подверг эти подходы критике, поскольку они, по его мнению, демонстрируют «излишнее почтение, почти обоготворяющее научный факт». В пионерском труде по социологии научного знания он предлагает анализ формирования знаний при помощи понятий «мыслительный коллективизм»
Марксистская социология науки
Наиболее систематические попытки связать развитие наук с тем социальным, идеологическим и экономическим контекстом, в котором они возникают, имели место в марксистской традиции. В учебнике по социологии, опубликованном в 1921 г., Николай Бухарин так резюмирует марксистский анализ науки: «Содержание науки определяется в конечном счете технической и экономической стороной общества»[152]. Кроме того, «классовые черты тоже проглядывают в науке в разных формах», а «способ мыслить, „интерес“ и т. д. определяются в свою очередь экономической структурой общества»[153].
Данный метод анализа развития наук будет применен на конкретном материале русским физиком Борисом Гессеном, который опубликовал влиятельный текст о «социально-экономических корнях механики Ньютона». Вместе с Бухариным Гессен входил в советскую делегацию на Втором международном конгрессе по истории науки и техники в Лондоне в 1931 г., где он и представил свою работу. Гессен выбрал анализ важнейшего научного труда Ньютона, воплощающего идеал «чистой науки», «в противовес сложившейся в литературе традиции представлять Ньютона как олимпийца, стоящего выше "низменных" технических и экономических интересов своего времени и парящего только в высотах абстрактного мышления»[154]. Рассмотрев вкратце содержание трех книг, составляющих «Начала», Гессен приходит к выводу о «полно[м] совпадени[и] физической тематики эпохи, выросшей из потребностей науки и техники, с основным содержанием „Начал“…»[155].
Этот анализ социально-экономических причин развития и ограничений науки XVIII в. появляется в контексте мирового экономического кризиса. Он окажет огромное интеллектуальное влияние на работы целой плеяды в первую очередь британских, но также американских ученых, показавших связи между наукой и обществом. Пионерским для данного направления стало произведение британского кристаллографа Джона Д. Бернала «Социальные функции науки», изданное в 1939 г.[156]
Марксистская социология науки также найдет выражение на страницах издаваемого с 1937 г. журнала «Science and Society», ставшего трибуной для интеллектуалов, критикующих капиталистическое общество, переживавшее тогда глубокий кризис. Именно в этом журнале Мертон опубликует в 1939 г. работу об отношениях между наукой и экономикой в XVII в. Отметая марксистский тезис о том, что «экономические факторы являются единственными детерминантами прогресса науки», как излишне категоричный, Мертон считает вполне убедительной идею того, что «научная тематика» может быть «в значительной степени определена социальной структурой». Под влиянием идей Гессена он применяет его подход к анализу сообщества английских ученых XVII в. На основании количественного тематического анализа содержания статей, вышедших в журнале Лондонского королевского общества («Transactions») в 1661–1662 гг. и 1686–1687 гг., Мертон показывает, что от «40 % до 70 % исследований могут быть включены в рубрику "Чистая наука", а от 30 % до 60 % в рубрику "под влиянием практических требований"»[157]. Этот анализ взят из его докторской диссертации по социологии «Наука, техника и общество в Англии XVII века», опубликованной в 1938 г. Речь идет об основополагающем произведении, в котором Мертон рассматривал, как мы это уже видели в гл. I, вопрос о роли религии в развитии наук[158].
В 1930-е и 1940-е годы такие авторы, как Бенджамин Фаррингтон[159], Франц Боркенау[160] и Джозеф Нидэм[161], использовали марксистский подход для объяснения особенностей науки в разные эпохи. Даже математика не была обделена вниманием. В 1942 г. все в том же журнале «Science and Society» вышла статья математика Дерка Стрейка, в которой он предложил программу социологии математики, изучающей «влияние форм социальной организации на появление и развитие математических методов и концепций в социальных и экономических структурах определенного периода»[162]. Наконец, астроном и марксистский историк астрономии Антон Паннекук проанализировал с опорой на исторический материализм научный спор вокруг планеты Нептун. Паннекук отмечал, что британские, французские и американские астрономы по-разному отнеслись к предсказанию существования этой планеты, сделанному французским астрономом Урбеном Леверье. Только французы сделали из Леверье героя науки. Паннекук объясняет это различие состоянием социальной и идеологической борьбы в Европе в середине XIX в. В этом контексте открытие Леверье стало символом победы разума и духа научного прогресса над традицией и религиозным консерватизмом, в то время как данная проблема не была настолько острой в Англии или в США[163].
Всерьез принимая влияние социоэкономического и идеологического контекста на динамику знаний, эти работы тем не менее не оспаривают объективность научных результатов, в отличие от социологии научного знания, которая сложится позже, в начале 1970-х годов. Исследователи марксистского направления изучают возникновение, скорость развития и принципы отбора исследовательских проблем. Этот макросоциологический и исторический подход выйдет из употребления после Второй мировой войны. На смену ему придут, с одной стороны, интеллектуальная история идей, равнодушная к социальному контексту, а с другой – социология наук, которая ограничивает свой анализ социальными и институциональными условиями научной деятельности.
Закат социологии знания и марксистской традиции анализа наук объясняется конвергенцией многих факторов. В теоретическом плане выявленные этим анализом отношения между социальным контекстом и содержанием наук оставались слишком схематичными и даже смутными. Мангейм, как и его предшественники, говорит «в согласии с требованиями эпохи» о соответствии между идеями и социальными позициями, о перспективах изучения «структурных отношений между группами», о понятиях, «зависящих» от определенных фактов реальности и т. д. В марксистской традиции принято говорить о том, что идеи (надстройка) «отражают» социоэкономическую инфраструктуру (базис). Всем этим терминам, используемым для преодоления излишне прямолинейного понимания причинности, все же недостает четкости. В середине 1940-х годов Мертон предложит их критический разбор, знаменующий переход от «социологии знания» к «социологии науки», а точнее к социологии ученых и их институтов[164]. В идеологическом плане послевоенный климат в США, где институционализировались история и социология науки, не был благоприятен для марксистских идей. На становление истории науки повлияли идеи Александра Койре, который очень враждебно относился ко всякому социальному объяснению науки, а социология науки находилась под влиянием Мертона[165].
Вследствие изменения социального контекста в 1960-е годы у нового поколения социологов вновь появился интерес к социологии знания. Правда, эти социологи исходили уже из релятивистской философии знания, которая настаивала на случайном характере знаний, даже «самых научных».
Научные парадигмы, кризисы и революции
Хотя работы Томаса Куна были написаны в русле интеллектуальной истории идей, его «Структура научных революций», изданная в 1962 г., даст импульс в начале 1970-х к развитию новой социологии наук. Кун открыл путь для социологического прочтения истории наук, предложив понятие «научная парадигма», объединяющее в себе когнитивные и социальные аспекты производства знания[166].
Согласно Куну, научные исследования проводятся в рамках парадигмы. «Нормальной наукой» он называет обычную практику ученого, который стремится расширить поле применения парадигмы. Парадигма устанавливает общую теоретическую рамку, а также методы, техники и аргументы, которые научное сообщество считает допустимыми и образцом для которых служит ряд типичных примеров. Практика нормальной науки неизбежно сталкивается с «аномалиями», т. е. с феноменами, которые не могут быть объяснены в рамках данной парадигмы, и их накопление приводит к «кризису», который разрешается возникновением новой парадигмы. Согласно Куну, научные революции, определяемые как переход от одной парадигмы к другой, совершаются не только на основании рационального научного выбора. Кун концентрируется на великих научных революциях, которые производят радикальное изменение того, что можно назвать макропарадигмами. Типичный пример – переход от геоцентрической модели мира в астрономии Птолемея и физике Аристотеля, согласно которой неподвижная Земля находится в центре мира, к гелиоцентрической концепции Коперника, ставящей Солнце в центр Солнечной системы, превращая, таким образом, Землю в обычную планету. Это создает потребность и в новой физике, которая начнется с Галилея и Ньютона[167]. В научной жизни случаются и микрореволюции, когда отвергается более локальная парадигма. Например, открытие бактерии Helicobacter pylori в 1980-е и 1990-е годы поставило под вопрос принятую ранее интерпретацию основной причины язвы желудка[168]. Это открытие принесло Нобелевскую премию по медицине его авторам в 2005 г.
Несоизмеримость противостоящих друг другу парадигм не позволяет, согласно Куну, сделать выбор, основанный только на научных данных, как того требует господствующая позитивистская традиция. В отсутствие решающих «внутренних» причин принятию той или иной парадигмы могут способствовать социальные и идеологические факторы. Говоря в целом, кризис открывает дорогу «внешним» влияниям, в то время как нормальная наука следует своим «внутренним» законам.
До Куна в философии науки было принято различать внутренние и внешние факторы развития. Это разделение становится менее жестким с выходом книги Куна, подтолкнувшей к мысли в том, что социология может интересоваться также концептуальным содержанием наук, а не ограничиваться институциональным контекстом, диктующим выбор предметов исследования, как это делала до сих пор мертоновская социология науки. В этом смысле, даже если модель Куна остается в основном интерналистской (кризисы порождаются развитием нормальной науки, управляемой парадигмой, а не политическим или социальным контекстом), связь между сообществом (социальным) и парадигмой (когнитивной) открыла путь к новой рефлексии об отношениях между социальным контекстом и содержанием научных исследований.
В пионерской работе по социальной истории наук студент Куна Пол Форман развивает идею о роли социального контекста в периоды научного кризиса и перехода между двумя парадигмами. Рассматривая в качестве примера кризис детерминизма, порожденный открытием квантовой механики в 1920-е годы, он попытался показать, что отказ от детерминизма среди немецких ученых был связан не с содержанием новой физики, но скорее являлся прямым ответом интеллектуальному и социальному кризису Веймарской республики. В качестве реакции на поражение Германии в Первой мировой войне возникло интеллектуальное течение, оспорившее тезис, что наука непременно ведет к прогрессу. Принимая недетерминистский характер новой науки, ученые тем самым отвечали на внешнюю критику позитивистской концепции науки, которая, как многие тогда считали, привела Германию к поражению. Напротив, британские физики восприняли философский дискурс об индетерминизме новой физики без столь сильного энтузиазма, как их немецкие коллеги, поскольку, как отмечает Форман, они не испытывали схожего социального давления[169]. Можно возразить, что здесь анализируется не столько техническое «содержание» квантовой механики, скорее философская интерпретация формальной теории[170], которая никем не ставится под сомнение. Тем не менее представляется справедливым общий вывод из этого исследования, возвращающий нас к идее, что культурный контекст может влиять на выбор ученых. С тех пор появились работы, которые показали, что философские убеждения могут повлиять даже на выбор базовых уравнений теории[171]. Вместе с тем, включая философские концепции в более широкую «культурную и социальную» категорию, подобные исследования фактически сближаются с традиционными философскими концепциями. Например, историк Джералд Холтон[172] полагает, что научные теории всегда находятся под влиянием философских и метафизических a priori. Впрочем, в социальных исследованиях науки проводится различие между a priori этого рода и «социальным», в обычном смысле слова.
Социальные и когнитивные интересы
Один из путей социологизировать анализ Куна состоял в расширении понятия интереса за пределы социальной, политической и идеологической сфер благодаря включению в него когнитивных и технических аспектов. «Социология интересов», возникшая в начале 1970-х годов, основывается на идее, что действия ученых детерминированы целями, которые они себе ставят, и интересами, которые они защищают[173]. Объяснение их действий, таким образом, предполагает идентификацию целей, а также социальных и когнитивных интересов, с которыми эти цели связаны. В научную практику вовлечены интересы самого разного рода. Стремление сохранить ту или иную парадигму может способствовать развитию определенных технических навыков или использованию особых теорий и инструментов, свойственных данной парадигме. Интересы могут определяться социальными, политическими и идеологическими позициями, также оказывающими влияние на теоретический и практический выбор ученых. С этой точки зрения ничто a priori не позволяет разделить «внутренние» и «внешние» факторы, которые становятся просто условными обозначениями. Как те, так и другие играют каузальную роль в определенном контексте. Как отмечает один из теоретиков данного направления Барри Барнс, «в зависимости от изучаемого кейса, эти общие цели и ресурсы могут быть присущими как непосредственному контексту научной субкультуры, так и обществу в целом. Исследовательский процесс может быть понят, принимая в расчет узкие профессиональные интересы, или же он может быть объяснен более общими социополитическими интересами. Но в обоих случаях объяснение того, как интересы структурируют выводы и суждения, формально остается одинаковым». Так, согласно Барнсу, всегда имеются цели и интересы, которые «направляют умозаключение и суждение в определенное русло и помогают, таким образом, понять появление тех или иных знаний»[174]. С его точки зрения, анализ Паннекуком открытия планеты Нептун, о котором мы говорили ранее, полностью соответствует этой объяснительной модели[175].
Учитывая, что список возможных влияний остается открытым, а их присутствие в отдельно взятом случае не определено a priori, становится понятно, что предпочтительным методом социологии научного знания является кейс-стади, который позволяет подробно изучить действие тех или иных сил в конкретном случае. Эта методология близка подходу, используемому в социальной истории наук, которая берет для изучения отдельные эпизоды в развитии науки и рассматривает социальный контекст в качестве одного из объяснительных факторов поведения ученых. Социология интересов в значительной степени обязана своим успехом тому факту, что она предоставляет аналитическую рамку, применимую к любому кейсу в истории наук[176]. По большому счету, речь идет о том, чтобы, подобно историкам, выделить многообразные факторы (когнитивные, социальные, политические, религиозные и т. д.), объясняющие, почему одна группа акторов защищает позицию А, а другая группа – позицию Б, не ограничиваясь a priori «рациональными» причинами, выдвигаемыми в идеалистической концепции науки. Наконец, согласие выражает консенсус между учеными, достижимый в силу совпадения их интересов[177].
Исследование Дональда Маккензи, посвященное спору между британскими статистиками Пирсоном и Юлом о мере взаимосвязи двух переменных, дает хороший пример социологии интересов. Анализ проходит в три этапа. В первую очередь Маккензи определяет то, что он называет, вслед за Хабермасом[178], «когнитивными интересами» двух протагонистов. В этом случае их интересы частично совпадают, поскольку оба стремятся создать новый показатель корреляции между двумя номинальными переменными, желая тем самым расширить поле применения статистики. В терминах Куна, поскольку оба являются статистиками, их объединяет «интерес» – содействовать развитию статистической парадигмы. Однако интересы этих ученых расходятся в других аспектах, связанных с постановкой задачи. Этим и объясняются различия в предложенных ими методах измерения корреляции между переменными. На втором этапе исследования устанавливается связь этих когнитивных различий с различиями социальными: когнитивные интересы Пирсона во многом определяются тем, что он является сторонником евгеники, в то время как Юл не разделяет этой идеологии и, соответственно, интересов Пирсона. Наконец на третьем этапе Маккензи показывает, что различие в восприимчивости к евгенике связано с классовым положением обоих статистиков: Пирсон является выходцем из новой мелкой буржуазии, имеющей восходящую социальную траекторию и одобряющей идеи евгеники, а Юл – член приходящей в упадок традиционной элиты, скорее враждебно настроенной по отношению к евгенике и к технократическим идеологиям. Таким образом, заключает Маккензи, «можно сказать, что при „посредничестве“ евгеники разные социальные интересы косвенно повлияли на развитие статистической теории в Великобритании»[179]. В качестве другого примера исследований этого рода можно упомянуть много обсуждавшийся в литературе анализ Джона Фарли и Джеральда Гейсона роли идеологических, религиозных и политических интересов в известном споре между Луи Пастером и его соперником Феликсом-Архимедом Пуше о вопросе самозарождения жизни в середине XIX в.[180]
Подобные исследования часто принимают форму исторической социологии, беря в качестве объекта некоторый, довольно удаленный во времени, эпизод из жизни науки. В методологическом плане они основываются на архивах и письменных документах. Во многих аспектах они стыкуются с марксистской социологией наук 1930-х годов, о которой мы говорили выше. Так, социология интересов устанавливает прямую или косвенную связь политических и идеологических интересов исследователей с их научными позициями. Кроме того, она одновременно рассматривает как социальные детерминанты создания знаний, так и их социальное использование за пределами научного сообщества[181]. Разница между этими направлениями скорее эпистемологическая, чем методологическая, так как релятивисты настаивают на том, чтобы не отделять «социальное» от «когнитивного», даже если на практике это не влияет на объяснительный нарратив: то, что релятивист назовет «социальным», рационалист сочтет «когнитивным». Наконец, детали этих кейс-стади часто подвергались суровой критике, ставящей под сомнение многие аспекты предложенных исторических реконструкций[182].
Другие исследования конструктивистского типа концентрируются скорее на недавних или все еще не разрешенных эпизодах, продолжающих быть предметом научных споров. Их предпочтительными методами являются анализ научных публикаций и интервьюирование центральных участников споров. Идет ли речь о существовании кварков[183], гравитационных волнах[184], обнаружении солнечных нейтрино[185] или о построении научного факта в отдельно взятой лаборатории[186], эти исследования имеют ограниченную пространственно-временную рамку и включают в анализ небольшое число акторов. Понятие интереса в тех случаях, когда оно используется, отсылает в основном к когнитивным, техническим и материальным аспектам, понимаемым как составные части локальной культуры данного научного сообщества, которое объединяется вокруг решаемой проблемы. «Социальное» здесь является синонимом взаимодействия между учеными. Эти исследования знаменуют в некотором роде возврат к интернализму в той мере, в какой в них доминируют технические описания и нет отсылки к социальным, политическим и экономическим силам.
«Сильная программа»
«Сильная программа» в социологии наук предлагает общую теоретическую формулировку подхода «конструктивистской» социологии. В отличие от обычных социологических теорий, концепты которых относятся непосредственно к изучаемым предметам, сильная программа только провозглашает основные эпистемологические принципы, которыми должна руководствоваться любая социологическая теория знания. Иначе говоря, речь идет не о конкретной социологической теории, а о метадискурсе о природе «хорошей» социологической теории.
Согласно Блуру, всякая социологическая теория научного знания должна следовать четырем принципам. Она должна быть:
1)
2)
3)
4)
В 1980-е годы появилось некоторое количество работ, основанных на идее рефлексивной практики социологии науки. Эти тексты отличались от обычных форм письма, стремясь сделать более заметным и явным «сконструированный» характер всякого знания, в том числе социологического. Нужно отметить, что очень скоро стала очевидной бесплодность этого подхода, выдававшего за исследование наук нарциссический анализ собственной продукции[187]. Он не внес сколько-нибудь заметного вклада в развитие знаний о динамике наук[188].
На деле только принцип симметрии стал предметом активного обсуждения в 1980-е годы. В этих дискуссиях, привлекавших в особенности философов, речь велась о релятивистских последствиях данного принципа, который, как может показаться, ставит истину и ложь на один и тот же эпистемологический и даже онтологический уровень[189]. Эти споры вызваны по большей части неоднозначностью выражения «те же
Микросоциология научных практик
Многочисленные научные споры показывают, что «факты» редко говорят сами за себя и часто одни и те же явления получают самые разные интерпретации. Более того, в своей практике ученые используют неявные знания, различающиеся в отдельных дисциплинах. Эти знания очень редко эксплицируются в научных публикациях, сообщающих об открытии. Только микросоциологические исследования или рефлексивный анализ собственных практик тем или иным ученым могут позволить увидеть важность неявных знаний в производстве знаний. Неудивительно, что первыми, кто привлек внимание к расхождению между реальной научной практикой и ее стилизованным бесплотным образом в философии науки, были именно ученые, размышляющие о своих исследовательских практиках. Выше мы уже упомянули работы Людвика Флека о конструировании «фактов», написанные в 1930-е годы. В 1960-е годы мы встречаем значительно больше образцов подобной рефлексии. Так, в начале 1960-х физик Фредерик Райф описывает соревновательный мир физики[191], биолог Петер Медавар показывает, что стиль представления результатов исследования в опубликованных статьях не соответствует никоим образом реальной практике[192]. В свою очередь химик Майкл Полани настаивает на важности неявных знаний в науке[193]. Все эти темы будут развиты более систематическим образом социологами науки в течение 1970-х и 1980-х годов.
Философский анализ науки обычно имеет своим объектом устоявшееся, стабилизированное знание, рассматривая споры и контроверзы как переходные этапы, которые не имеют самостоятельного значения, но интересны лишь постольку, поскольку ведут к новому консенсусу. Напротив, конструктивистская социология науки интересуется «наукой в действии», т. е. наукой в процессе становления[194]. Это направление в социологии пристально рассматривает производство знаний на различных его этапах, соответствующих процессу научного поиска, конечный результат которого заранее не известен. Такой подход позволяет увидеть, что ученые могут сомневаться в том или ином аспекте функционирования прибора либо в достоверности наблюдения. Или же, например, в отличие от философа Карла Поппера, который принимал за данность возможность многократно воспроизводить результаты, полученные другими исследователями, социологи, которые вблизи наблюдали работу ученых, показали, что на практике «воспроизведения» экспериментов редки и часто проблематичны.
С одной стороны, логика признания внутри научного сообщества такова, что никто не заинтересован в точном «воспроизведении» эксперимента, поскольку это не предполагает оригинальности, а значит, и не оставляет шанса добиться научного признания. С другой стороны, существенное изменение условий эксперимента, имеющее следствием несовпадение результатов, уже не может рассматриваться как простое его «воспроизведение». А когда сигнал, производимый изучаемым явлением, может быть обнаружен лишь на пределе (или даже за пределами) технических возможностей приборов, может возникнуть, как показал Гарри Коллинз, эффект «экспериментального регресса» (
Погружаясь все глубже в микросоциологический анализ взаимодействий, некоторые исследователи, под влиянием этнометодологии, детально описывают совокупность ежедневных действий исследователей (взаимодействие с инструментами, словесные обмены с другими исследователями и т. д.), которые приводят к производству «научного факта»[198]. В отличие от социологии интересов, которая всегда стремится объяснить научный выбор, этнографические исследования ограничиваются описанием разных наблюдаемых видов деятельности и предлагают на самом деле крайнюю форму эмпиризма. Так, научные знания предстают как продукт «конструирования» исследователями, которые взаимодействуют и «ведут переговоры» со своими коллегами об интерпретации экспериментальных результатов или эмпирических наблюдений. Настаивая на «сконструированном» характере знаний, они тем самым дают понять, что знания не отражают «реальность», но просто являются продуктом различных действий ученых. На этом уровне всякая идея «социальной структуры», возвышающейся над деятельностью и ограничивающей ее извне, представляется иллюзией и овеществлением «местных», «договорных» и «случайных» взаимодействий, имеющих место hic et nunc[199] и требующих самого подробного описания.
Эти детальные этнографические описания «лабораторной жизни» хорошо показывают существующий разрыв между, с одной стороны, философскими стилизованными представлениями о научной практике как рациональной и бесплотной деятельности и, с другой стороны, сложностью повседневного процесса производства знаний, подверженного самым разным неожиданностям. Однако социологический интерес этих описаний резко уменьшается, если они не представлены частью более глобального процесса, регулирующего научную деятельность и задающего ее рамки вопреки кажущейся спонтанности научных действий. По аналогии можно задаться вопросом, что могут дать записи бесчисленных шахматных партий в отсутствие знания определенного набора правил, которому они подчиняются, несмотря на бесконечно большое число возможных комбинаций, предстающих как «случайные» в рамках каждой отдельной партии.
Понятие «актор-сеть»
С целью создания единого языка описания для разнообразных микросоциологических исследований научной деятельности и в особенности ради преодоления конструктивистской склонности «растворять» всякое знание в «социальном» социологи Мишель Каллон, Джон Ло и Брюно Латур предложили в середине 1980-х годов «акторно-сетевую» теорию, оставляющую за вещами способность оказывать «сопротивление». Согласно этой теории, не «социальное» объясняет конструирование знаний, а создание «гетерогенных сетей», которые связывают воедино различные элементы, в том числе людей и «не-человеков». Общий термин «не-человеки» включает всякий объект, с которым взаимодействует человек. Этот подход представляет собой возвращение к некой форме реализма, наделяющего вещи способностью каузального действия, даже если точный статус этих «вещей» часто остается непроясненным. Может показаться, что последние существуют скорее в дискурсах и текстах, чем в реальности[200]. Впрочем, следуя семиотической терминологии, на которую опирается этот подход, следует говорить не столько об акторах, сколько об «актантах». Понятие «актор-сеть» подразумевает, что не «существует» отдельно взятых «вещей» и «научных фактов», но что своим «существованием» они обязаны объединению (