Исполнительный немец в изумлении слушал это откровенное признание.
Между тем три первые колонны потянулись влево, проваливаясь рота за ротой в туманной пелене. Но четвертая все еще располагалась на привале; ружья были сложены в козлах. Раздраженный император послал за Кутузовым.
– Михайла Ларионович! – встретил он главнокомандующего. – Почему не идете вперед?
Кутузов медленно ответил:
– Я поджидаю, чтобы все пособрались…
– Но мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки! – возмутился император.
– Государь! – со вздохом проговорил Кутузов. – Потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете…
Он всеми мерами затягивал движение 4-й колонны, верно ценя значение высот у Працена, господствовавших над местностью. То же самое превосходно понимал и Наполеон, сказавший накануне битвы: «Если русские покинут Праценские высоты, они погибнут бесповоротно».
Только тогда, когда из густого тумана, окутавшего низины перед высотами, вынырнули густые массы войск в синих мундирах и опрокинули авангард 4-й колонны, открылся замысел французского полководца. Воспользовавшись тем, что левое крыло при выполнении своего маневра оторвалось от остальных русско-австрийских войск, Наполеон страшным ударом расколол позицию в слабейшем месте, чтобы овладеть Праценскими высотами, зайти в тыл союзной армии и отрезать ей дорогу к ретираде.
Кутузов, доселе вынужденный обстоятельствами лишь наблюдать за ходом боя, уже в безнадежном положении начал им руководить. С приказами главнокомандующего поскакали в разные стороны адъютанты – капитан лейб-гренадерского полка Шнейдерс, подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Бибиков, князь Четвертинский, корнет ее величества кирасирского полка Дишканец, штаб-ротмистр Изюмского гусарского полка Кайсаров. Михаил Илларионович тотчас дал повеление резерву из австрийских войск, находившемуся за четвертой колонной, остановить неприятеля. Однако австрийский корпус, укомплектованный не нюхавшими пороху новобранцами, в беспорядке бросился назад при первых же выстрелах и оставил фланг русской колонны совершенно открытым.
Колонна эта, состоявшая из полков, изнуренных длительным отступлением от самого Браунау, была наиболее слабая. Теперь ей приходилось отражать непрерывные атаки французов с фронта и своего правого фланга. Она защищалась долго, отчаянно и удерживала свои позиции, отбрасывая неприятеля штыками. Но когда были ранены генерал-майоры Берг и Репнинский, их бригады, оставшись без начальников, пришли в замешательство и вся колонна начала отходить.
Кутузов при этом известии поехал в самую гущу боя. Поднимаясь на возвышенность, которую уже обтекали французы, он нашел там Фанагорийский и Рижский полки, отрезанные от 2-й колонны генерал-лейтенанта Ланжерона. Встав на пути отступавших солдат, он закричал им:
– Ни шагу назад! Стоять насмерть!..
В это время французская пуля пробила Кутузову щеку. Лейб-медик Виллие, посланный Александром, спросил у Михаила Илларионовича при перевязке, болит ли рана.
– Здесь не болит, – отвечал главнокомандующий и показал рукой на русские колонны левого фланга, оказавшиеся в клещах: – Там болит…
Исход сражения был решен. В суматохе не могли найти русского императора, который остался в ночи в сопровождении лишь Виллие и двух казаков. Кутузов встретил его у местечка Годъежиц, на дороге в Чейч. Александр сидел под деревом, закрыв лицо платком, и горько рыдал. Так как экипаж Виллие со всеми вещами и платьями исчез, а государь жестоко страдал от холода, ему была куплена у местного еврея за три червонца заячья куртка, которую он натянул поверх мундира.
Александр кинулся Кутузову на шею и некоторое время молча простоял так, словно прося у него прощения за юношескую свою горячность.
Но мнительность и особое памятозлобие русского императора уже никогда не вернут Кутузову августейшего расположения и доверенности…
Поутру, в Чейче, адъютанты застали Кутузова в чрезвычайной печали. Слезы текли по лицу генерала ручьями, он плакал неутешно, приговаривая:
– Бедный Фердинанд! Что я скажу Лизоньке! Она ведь едет в армию…
Желая успокоить главнокомандующего, Кайсаров сказал:
– Михайла Ларионович! Мы никак не ожидали видеть вас в таком отчаянии после того великодушия, с каковым перенесли вы вчера сей болезненный удар…
Кутузов поднял распухшее от слез лицо.
– Вчера? – сказал он. – Вчера я был начальник. А сегодня – отец!..
Весь день Михаил Илларионович не выходил из комнаты; завтрак и обед из любимых им блюд, принесенных Дишканцом, стояли нетронутыми.
Лишь через два дня он написал дочери:
«Лизонька, мой друг сердечный, у тебя детки маленькие, я лучший твой друг и матушка; побереги себя для нас. Я пойду с армией по другой дороге, через Венгрию, куда тебе никак в теперешнее время доехать нельзя. Поезжай поскорее к своим деткам и матушке, и я скоро к вам приеду. Боже тебя благослови и подкрепи».
– Паисий! – позвал он Кайсарова. – Поезжай, голубчик, завтра пораньше в лейб-гвардии конный полк и отыщи там ротмистра Опочинина. Он отправится с письмом в Тешен к Лизоньке и отвезет ее в Россию… – Кутузов замолчал, опустил седую голову и со слезами закончил: – Ежели, конечно, и Федор Петрович не последовал за Фердинандом…
Тизенгаузен скончался во французском лагере после трехдневных страданий. Сам Наполеон отметил его подвиг, когда, подхватив выпавшее из рук убитого солдата полковое знамя, двадцатичетырехлетний флигель-адъютант увлек за собой батальон в атаку. Весть о его смерти Кутузов долго скрывал от Елизаветы Михайловны.
Она еще лишь догадывалась о несчастье, как приключилась у нее жестокая нервная горячка. Михаил Илларионович страшился и за ее здоровье, и за здоровье осиротевших внучек – Катеньки и Дашеньки. Мучился он и мыслью, что его, как главнокомандующего, в Петербурге винят за поражение. «Могу тебе сказать в утешение, – пишет он Екатерине Ильиничне из Венгрии, – что я себя не обвиняю ни в чем, хотя я к себе очень строг. Бог даст, увидимся; етот меня никогда не оставлял».
Между тем уже 26 ноября было подписано перемирие между Наполеоном и императором Францем. Весь декабрь 1805 года, с разных концов Европы, русские войска возвращались в свое Отечество. Большая часть их – армия Беннигсена, корпуса Эссена, Толстого, Анрепа – не имела случая за целый поход сделать ни одного выстрела.
Заканчивался тяжелый для Кутузова 1805 год. 26 декабря, из местечка Кашау, он отправил с Багратионом письмо Екатерине Ильиничне, где снова тревожился о дочери: «Не знаю, мой друг, как ты сладишь с бедной Лизонькой? Ей здесь не сказали о кончине Фердинанда. Дай Бог ей и тебе силу». Тесть – граф Иван Андреевич уже получил от Михаила Илларионовича печальное извещение.
Теперь, когда страшное нервное напряжение спало, вернулись и вновь начали одолевать старого воина прежние хвори. Во всю кампанию не до того было, но с тех пор, как Михаил Илларионович вернулся к обычному мирному распорядку – вовремя ел, вовремя спал, получил возможность на ночь раздеваться, – он почувствовал припадки, которых не ощущал в жестоких трудах. Мучительно ныли кости, ломило руку, к которой он начал прикладывать английскую мазь, душил кашель и болели, болели глаза.
Но приходилось забыть о телесных страданиях и о несправедливостях, хотя награда – орден Святого Владимира 1-й степени – была более чем скромной. Достаточно сказать, что такого же ордена оказался удостоен начальствовавший в сражении при Аустерлице над левым, разгромленным флангом союзной армии граф Буксгевден. Тем самым Александр уравнял главнокомандующего, проделавшего искуснейший марш от Браунау до Ольмюца, с начальником, непосредственно отвечавшим за проигрыш Аустерлицкой битвы.
В сентябре 1806 года Кутузов получил назначение на пост киевского генерал-губернатора. Ему исполнился шестьдесят один год. Только издалека мог он следить за новой войной с Наполеоном, возгоравшейся на полях Пруссии. Многие из близких знакомых Кутузова, видя, с каким недоброжелательством относятся к полководцу в придворных кругах, советовали ему выйти в отставку и предаться долгожданным радостям семейной жизни.
– Нет! – отвечал всякий раз Михаил Илларионович. – Этого никогда не будет. Пускай я умру на службе государю и Отечеству, а в отставку не выйду!..
Часть III
Глава первая
На вторых ролях
«Ошибаются крепко те, кто полагает, будто здесь галушки сами валятся с неба – только рот успевай разевать! Конечно, не будь новой войны с Турцией, жилось бы полегче. Сам киевский гарнизон до смешного мал – пехотный и артиллерийский полки, команда арсенала да инженерная команда. Куда более солдат было у меня под началом еще тридцать лет назад, у стен Очакова! Зато теперь приходится печься о нуждах Молдавской армии. Из разных губерний в Киев прибывают рекруты. Их надобно расквартировать, обуть, обмундировать. Но разве этим заботы ограничиваются?..»
Михаил Илларионович, задыхаясь от скорой ходьбы, размышлял о своем генерал-губернаторском бдении. Он поднимался в семь утра и изнурял себя долгими прогулками в саду. Этим Кутузов лечился от толщины: все кафтаны, сшитые в Петербурге, уже после австрийского похода не сходились на три пальца.
«Киев есть Киев, хотя бы и в мирное время. Да вот едва лишь начнутся контракты, съедутся помещики (большею частью – польская шляхта) продавать и закладывать имения, начнутся пьянки, гулянки. И пойдет дым коромыслом! Весь город обратится в одно кипящее торжище, слетятся купцы со всевозможными товарами из разных стран. Чего только не продают! Вон, ректор Братского монастыря, преподобный Серафим, – какой хват! Купил на последних контрактах три превосходных итальянских пейзажа, писанных маслом. И всего-то за триста пятьдесят рублей…»
В дни контрактов Михаил Илларионович понужден был переменять образ жизни на военный и по нескольку суток не ложился спать. Не одни пирушки с хмельным буйством, но и бесконечные пожары стали обыкновенной приметой этой поры. Киевляне с немалой выгодой для себя сдавали приезжим квартиры и целые дома внаем. Помещик, втридорога заплатив за постой, обычно обращался с имуществом бережно. Зато его многочисленная челядь – приказчики, управляющие, факторы, лакеи, зная, что все это чужое, вели себя беспечно. Они бражничали с гулящими девками, во хмелю сорили угольями и засыпали при свечах или с зажженной пипкой в зубах.
Кутузов строго потребовал от гражданского губернатора Панкратьева, чтобы сами горожане круглый год, а особливо во все контрактовые дни, поочередно караулили целую ночь на улице. Каждые десять домов должны были выбрать своего десятского, который отвечал бы за порядок в квартале. Пожарища прекратились, утихли грабежи. Помещики, за чашей старого меда, уважительно говорили о генерал-губернаторе:
– О, Кутузов! То-то голова!..
А ведь и общество требовало внимания от славного генерала. И уж конечно, прекрасный пол! Михаил Илларионович тотчас вспомнил о графине Александре Браницкой, которую не навещал четыре дня. Целых четыре дня! «Ах, графинюшка, графинюшка! Сколько шума было в Петербурге, когда племянница светлейшего князя Потемкина красавица Сашенька Энгельгардт вдруг согласилась выйти замуж за пятидесятилетнего графа! И неужели прошло уже двадцать пять лет! Теперь престарелый граф Ксаверий почти не покидает своего имения в Белой Церкви. А графиня и сейчас хороша. Даже в обществе своей компаньонки юной Леданковской. Как умело приправляет она, словно пряным соусом, блекнущую красоту смелостью туалетов, необычностью причесок, тонкостью благовоний и изысканностью драгоценностей! И сколь находчива, остроумна! Чего только не болтали в свое время о племянницах светлейшего! Да ведь недаром в народе говорят, что язык мягче подпупной жилы. Не надо забывать и о том, что женщинам прощается многое. Такое, что не прощается мужчинам. Даже авантюризм, например. И конечно, их непостоянство, милая ложь, очаровательное легкомыслие. Да что там, случается, прощаешь им и вовсе непростительное!..»
Далекий, от лавры, перезвон дал иное, возвышенное направление мыслям.
Только что миновала Пасха. Михаил Илларионович встретил Светлое воскресенье в соборной церкви Святой Софии, заложенной Ярославом Мудрым, по преданию, на том самом месте, где им были побеждены печенеги. Храм этот, как и прочие древние строения, сильно пострадал от свирепого Батыя. Но сохранилась гробница великого князя Ярослава Владимировича из белого мрамора и древняя мозаика в алтаре. Фигуры святых уцелели лишь до колен, а низ был подмазан краской. Прежде мозаикой изнутри был изукрашен весь храм, но она была сбита татарами, разграбившими город.
Кутузов в Киеве не пропустил ни одной обедни, а на Пасху свершил положенный крестный ход вокруг храма при трезвоне бесчисленных колоколов и пении стихиры «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесях…», а затем отстоял долгую утреню. Но даже в плену возвышенных помыслов о творце всего сущего не мог не отдать должного музыкальности певчих. Когда после огласительного слова Иоанна Златоуста хор запел тропарь, или церковный стих «Уст Твоих, якоже светлость огня…», Михаил Илларионович с невольным умилением сказал себе: «Верно, таких голосов, как на Украине, не сыщешь и в Италии!..»
Теперь весна торжествовала. Белым и розовым цветом оделись фруктовые деревья, светло-лиловым – пышные кусты сирени. Ночами соловьи громом наполняли сад. Да, недаром говорят в народе: «Соловей начинает петь, когда напьется росы с березового листа». Кутузов специально вставал ночами слушать соловьиные концерты. Певуны не смолкали и днем, но только в ночной тишине можно было насладиться во всей полноте их искусством – раскатами, дробью, бульканьем, свистом, трелями, щелканьем, стукотней, пленканьем.
«Сколько здесь соловьев! – порадовался Михаил Илларионович. – Я, чаю, и в Горошках столько не слыхивал. Надобно приказать, чтобы для них приготовили поболее лакомств – муравьев с яйцами…»
Совершив круг по саду и присев передохнуть на скамейке в уютной беседке, Кутузов еще раз оглядел роскошную картину весеннего цветенья, озвученную звонкими птичьими голосами. Парило даже в расстегнутом кафтане. В кружеве солнечных пятен на аллее замелькал гвардейский мундир. Адъютант и племяш Павел Бибиков принес почту.
Здесь, на садовой скамейке, Михаил Илларионович погрузился в петербургские и заграничные дела.
Верный друг Екатерина Ильнична все серчала, что Кутузов не торопится звать ее в Киев, но она была нужнее ему там, в столице, где столько недоброжелателей и врагов. С уходом из жизни благодетеля и старшего друга Ивана Лонгиновича только ей мог он поверить свои затаенные мысли и планы, передать записочки влиятельным лицам при дворе, и, конечно, очаровательной Нарышкиной, или даже послать прошение на имя государя. Да и приезд Екатерины Ильиничны требовал немалых денег, а их, как всегда, не было. Дыр столько, что пришла пора продавать павлоградскую деревню.
– Надобно ей со всей ласковостью ответить, что хоть и очень соскучился, да еще не время… – бормотал Кутузов, читая, как обычно, пространное послание жены. – Батюшки-светы! Скончалась Авдотья Ильинична! Не надолго пережила супруга своего, незабвенного Ивана Лонгиновича. Екатерина Ильинична пишет, что сестрица накануне открыла кадку с грибами. Хоть и говорят, что смерть причину найдет, но Авдотья Ильинична, бедная, очевидно, и померла от грибов… – Он сморгнул слезу, вспоминая покойницу, и снова воротился к письму: – Но вот наконец и о Лизоньке. Ах, сколько огорчений приносит моя ненаглядная Папушенька!..
Любимая дочь все еще никак не могла оправиться после гибели мужа. Михаил Илларионович понимал, что любое слово тут бессильно, но старался в письмах утешить ее, как это мог только самый любящий отец. «Слышу, что ты поехала в Ревель, – увещевал он свою Лизоньку в январе 1806 года. – Жаль, душенька, что там будешь много плакать. Сделаем лучше так: без меня не плакать никогда, а со мною вместе. Очень хочется твоих деток видеть. Как, думаю, Катенька умна?»
При воспоминаниях о Папушеньке померк майский день. Кутузов уже не видел нарядного цветения, не слышал соловьиных голосов. Зрячий глаз сделался незрячим, родительское сердце заныло. В своих слезных мольбах к дочери он старался воззвать к материнскому началу, уповая, что любовь к Катеньке и Дашеньке удержит Елизавету Михайловну от опрометчивых поступков и спасет от отчаяния. Михаил Илларионович здесь, в Киеве, вел с дочерью заочно долгие нравоучительные беседы с примерами, сентенциями, выводами и немало слез пролил над своими письмами.
«Кто из родителей может впасть в такое заблуждение, чтобы проклясть детей своих? – рассуждал этот нежный отец. – Сам Господь Бог, как олицетворенное милосердие, отверг бы столь преступное желание. Не на несчастное дитя падает проклятие, а на неестественную мать. Природа не назначила родителей быть палачами своих детей, а Бог принимает лишь благословение их, до которого только простирается их право над ними. Родители отвечают воспитанием детей за пороки их. Если дитя совершит преступление, родитель последует за ним как ангел-хранитель, будет благословлять даже и тогда, когда оно его отвергает, будет проливать слезы у дверей, для него закрытых, и молиться о благоденствии того, кого он произвел на этот развращенный свет».
Но его Лизонька безутешна, ее горе словно бы даже усилилось с течением времени. Надрывая сердце старого отца, она сообщила Кутузову о своем разговоре с маленькой Катенькой. Мать рассказала трехлетней дочери о дальнем путешествии, которое она намеревается предпринять и которым заканчивается каждое земное существование.
Потрясенный, Михаил Илларионович ответил ей горьким укором:
«Лизонька, решаюсь наконец порядком тебя пожурить… Разве ты не дорожишь своими детьми? И какое бы несчастие постигло меня в старости! Позволь мне, по крайней мере, тебя опередить, чтобы там рассказать о твоей душе и приготовить тебе жилище…»
– Нет, – сквозь слезы повторял себе Кутузов, снова возвращаясь к действительности, в этот нежный киевский майский день, – любовь детей – ничто в сравнении с родительской любовью…
Павел Бибиков, переждав, пока дядюшка успокоится, вручил ему пачку свежих петербургских, гамбургских, лондонских, венских газет.
– Михайла Ларионович! – добавил он. – Вот еще приглашение на ужин. От князя Прозоровского…
– Хорошо, хорошо, Павлуша, поеду, – кротко ответил Кутузов. – С ним, правда, придется обсуждать наши злосчастные кампании. Одно хорошо: князь сам говорит много и не заставляет других, потому что очень глух.
Генералу от инфантерии Александру Александровичу Прозоровскому шел семьдесят пятый год. Он был старейшим из генералов и георгиевских кавалеров в России. Если Кутузов страдал от своей толщины, то князь Александр Александрович к старости словно бы усыхал, пока и вовсе сделался похожим на мумию. На ночь няньки пеленали его, словно дитя, а поутру растирали щетками, и он получал, вместо лекарства, для ободрения рюмицу мадеры. Князь Александр Александрович отличался вспыльчивостью нрава, приверженностью к прусской рутине и сильно преувеличивал свои способности полководца.
Кутузова встретила приехавшая из столицы супруга Прозоровского, дородная и жизнерадостная, как бы в укор мужу, Анна Михайловна.
– Александр Александрович сейчас выйдет и просил меня занять вас, – радушно улыбаясь, сказала она, вся излучая здоровье.
Специально к приходу Михаила Илларионовича Прозоровская приколола к розовому шелковому платью бант ордена Святой Екатерины, который был пожалован ей Александром I вместе со званием статс-дамы и фрейлины двора его величества в 1801 году.
Анне Михайловне нравился глубокий и едкий ум Кутузова, а лучше сказать, нравился сам Кутузов, отчего она вовсю кокетничала с ним. Но молодящаяся дама в почтенные шестьдесят лет не могла вызвать ответного огня. «Покрой ее платья предполагает талию. Однако здоровье княгини, кажется, у нее талию съело и превратило ее фигуру в кеглю», – целуя ватную ручку, подумал Михаил Илларионович.
Он был предупредителен, ласков, любезен с Анной Михайловной. Но предпочитал ей общество графини Браницкой. А чтобы обезопасить себя от возможных наветов из Киева и подозрений в Петербурге, успокоительно сообщал Екатерине Ильиничне, что до Браницкой он «не охотник», а вот с Прозоровскими видится почасту и им «не за что ссориться».
На правах старой приятельницы Анна Михайловна осведомилась о здоровье Михаила Илларионовича, особливо о его глазах.
– Мучают, княгинюшка, – с улыбкой отвечал Кутузов. – Как кончился спирт для окуривания, так спасу нет. Мой доктор Малахов чего только не изобретал. А пришлось снова просить Катерину Ильиничну, чтобы прислала еще несколько скляночек. Только и не болят, пока окуриваю. Да все это, право, пустяки. Лучше скажите, каков князь.
– Как всегда, воюет. Одновременно с подагрой и с Бонапартом, – улыбкой на улыбку одарила его Анна Михайловна.
– И успешно?
– Убеждает всех, что уже победил второго супостата. Да вот и он сам…
– Что нового, сиречь, у Беннигсена? – едва войдя в гостиную, радостно закричал, как глухой глухому, своим старческим альтом Прозоровский.
Князь Александр Александрович не слышал собственного голоса, понимая собеседника больше по движению губ. И то начинал говорить на пределе голосовых связок, то, напротив, переходил на шепот и сердился, если его переспрашивали. За неумеренно частое употребление церковного слова «сиречь» – «то есть», «именно» – его еще в прошлую турецкую войну прозвали «генерал Сиречь».
– Кажется, с распутицей все движения и нашей армии, и Бонапарта прекратились, – сказал Михаил Илларионович.
Но Прозоровский, не внимая ему, горячо продолжал:
– Государь, доложу я вам, довольно много совершил оплошностей. Сиречь, назначил главнокомандующим сумасшедшего графа Каменского! А потом не нашел никого лучше, как этого мясника Беннигсена!..
«Да, что верно, то верно. Я не мог надивиться всем чудесам графа Михаила Федотовича. Впрочем, странности у Каменского начали показываться еще в турецкую кампанию, при покойной императрице… – сказал себе Кутузов. – Ну а барон Леонтий Леонтьевич хорош более всего в закулисной игре. И ежели бы его талант к интригам равнялся военному, Бонапарт, чаю, был бы уже давно за Рейном…»
– Все может быть, Александр Александрович, – с осторожностью ответил он. – Впрочем, мы не посвящены в замыслы его величества…
Прозоровский, размахивая сухоньким кулачком, с пылкостью развивал свой план кампании, а Михаил Илларионович, не очень-то вникая в него, мысленно оглядывал ход событий за протекшие полгода.
Новая война с Наполеоном, которую открыла Пруссия в союзе с Россией, началась столь же неудачно для союзников, как и предыдущая. Пруссаки повторили ошибку Мака, неосторожно выдвинувшись вперед. Армия Наполеона, возвращавшаяся из Австрии, в двух сражениях – при Иене и Ауэрштадте, в один и тот же день – 2 октября 1806 года, разгромила и рассеяла все их силы. Уже через месяц вся монархия Фридриха III, за исключением восточной ее части, с городами Данцингом и Кенигсбергом, занята была французами.
– Беннигсен сам мог бы поправить дело! – горячился Прозоровский. – Ведь он с шестьюдесятью тысячами солдат перешел границы еще в октябре, успел занять Прагу и выйти к Висле. Но, сиречь, обычной своей нерешительностью и ссорами с Буксгевденом натворил столько бед…
– А всего более – отступлением к Пултуску, – вставил Михаил Илларионович.
Неоправданный отход Беннигсена привел к тому, что Наполеон без единого выстрела завладел польской Прагой, Торном, Модлином и угрожал уже отрезать армию от русской границы. Так как начальники корпусов Беннигсен и Буксгевден враждовали друг с другом, понадобилось сосредоточить власть в одних руках. Выбор пал на шестидесятивосьмилетнего фельдмаршала Каменского, который прибыл к войскам только в декабре.
– Граф Михаил Федотович из сумасброда превратился подлинно в безумца! – рассуждал между тем Прозоровский. – Отдал в Пултуске несколько диких распоряжений, а после самовольно оставил свой пост!..
Ни князь Александр Александрович, ни разделявший его мнение Кутузов, однако, не знали подробностей происходившего.
Убедившись в Пултуске, что армии грозит опасность быть отрезанной, фельдмаршал приказал отвести ее к русским границам. Беннигсен, мечтавший занять его место, сумел расстроить вспыльчивого графа Михаила Федотовича. Он заявил, что не выполнит его приказа, так как получил строгое повеление защищать Кенигсберг, прибежище прусского короля Фридриха-Вильгельма. В припадке бешенства Каменский передал командование Буксгевдену и уехал из армии.
Этого и добивался барон Леонтий Леонтьевич. 14 декабря под Пултуском он отразил нападение французского корпуса и в пышной реляции донес Александру, что разбил самого Наполеона. В Петербурге донесение было встречено с восторгом: мнимому победителю поверили на слово. Орден Святого Георгия 2-й степени и звание главнокомандующего были ему наградой.
«Изо всех цареубийц, верно, один Беннигсен остался в милости у государя, – подумал Михаил Илларионович. – И это при мстительности и недоверчивости его величества. Невероятно!»
– Зато при Прейсиш-Эйлау мы, сиречь, упустили верную победу! – продолжал свои мечтания князь Александр Александрович. – Войско Бонапарта находилось в совершенном расстройстве. Генералы писали мне, что на военном совете все настойчиво предлагали Беннигсену атаковать…
– Но он предпочел благоразумнее отвести войска к Кенигсбергу, – закончил тираду Прозоровского Кутузов. – Впрочем, это не помешало обеим сторонам приписать себе победу…
Перед началом новой войны с Францией Кутузова называли одним из главных кандидатов на пост главнокомандующего. Император, кажется, склонился к тому же. В феврале 1806 года Михаилу Илларионовичу было вверено начальство над 5, 6 и 7-й дивизиями, он выехал в Петербург для участия в работе специально созданного Военного совета. За эти полгода Александр I приглашал Кутузова на обед тридцать восемь раз – чаще, чем своего любимца Аракчеева за весь год. В сентябре Михаилу Илларионовичу было милостивейше пожаловано на уплату долгов 50 тысяч рублей. Наконец 3-го числа того же месяца 1806 года последовал высочайший указ Кутузову о подготовке войск к выступлению.
Но многочисленные недоброжелатели при дворе добились устранения Михаила Илларионовича…
Когда в Киев пришло известие о победе Беннигсена над Наполеоном при Прейсиш-Эйлау, Кутузов написал жене: «Дай Бог. Я нынче себя узнал, что не завистлив…»