Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Холм грез. Белые люди (сборник) - Артур Мейчен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Луциан шел мимо всех этих людей, вглядываясь в их лица и в лица детей, которых они привели с собой. Он собирался посмотреть на английский рабочий класс, «самую терпеливую и самую воспитанную чернь в мире», – на тихую радость вечерних субботних покупок. Мать выбирала кусок мяса к воскресному обеду и новую пару обуви для отца, отец выпивал свой стаканчик пива, детишки получали пакетики леденцов, а затем все эти достойные люди отправлялись домой насладиться у очага честно заслуженным отдыхом. Этим зрелищем наслаждался в свое время де Куинси, изучая историю лука и вареного картофеля. Луциан желал увидеть чужие радости и, словно наркотик, вобрать в себя чувства простых людей, растворить фантастические страхи и надуманные тревоги своего существования в повседневности, в наглядно ощутимом удовольствии отдыха после трудовой недели. Но он боялся в лицах людей, год за годом отважно сражающихся с голодом, не ведающих возвышенной скорби, знающих лишь усталость от бесконечной работы и тревогу за жен и детей, прочесть живой упрек по своему адресу. Как трогателен был вид этих людей, довольствующихся малым, сиявших в ожидании краткого отдыха, сытного воскресного обеда, подсчитывающих каждый пенни, но на последнее полпенни покупающих сладости своим счастливым малышам! Он будет либо пристыжен их смиренным довольством, либо вновь измучен сознанием своей чуждости всему человеческому, своим неумением разделить простейшие радости жизни. И все же Луциан пришел на эту улицу, чтобы на время забыть о себе, увидеть мир с другой стороны и таким образом приглушить свою скорбь.

Он был зачарован тем, что увидел и услышал. Интересно, то же ли самое видел здесь де Куинси? Видел, но скрыл свои впечатления, чтобы не отпугнуть обывателей? Какие там радости честного труженика – перед Луцианом предстала безумная оргия, в такт которой и его сердце затрепетало, повинуясь ужасной мелодии! Бешенство звука и стремительность движений опьянили его. Языки пламени колебались в ночном воздухе, тусклое сияние поднималось над шарами газовых ламп, повсюду кружились черные тени и ревели пьяные голоса. Пляска вокруг шарманки приоткрыла Луциану внутренний смысл этого действа – лицо черноволосой девушки, то вступавшее, то выходившее из полосы света, было ужасно и болезненно привлекательно в своей яростной отрешенности. Какие песни раздавались вокруг, какие дикие богохульства выкрикивались! И все это вызывало только раскаты хохота. В кабаках сидели жены рабочих и мелких торговцев – их лица уже раскраснелись от вина, а женщины все пили и заставляли пить своих мужей. Красивые и смеющиеся девушки с разгоревшимися щеками обнимали мужчин, целовали их в губы, а затем опустошали очередной стакан. В темных углах, в узких боковых закоулках собирались дети – обменивались опытом и шептались о том, что довелось тайком увидеть. Мальчики лет пятнадцати наливали двенадцатилетним девочкам виски, а затем парочки ускользали во тьму. Проходя мимо одной такой парочки, Луциан бросил на нее мимолетный взгляд: парень довольно смеялся, а девочка мягко улыбалась ему в ответ. Более всего Луциана поразило выражение, написанное на лицах этих подростков, – неприкрытое бесстыдное, вакхическое неистовство. Ему вдруг показалось, что пропойцы узнали в нем своего и улыбаются, как посвященному. Здесь не было места ни религии, ни вековому опыту цивилизации. Все смотрели в лицо друг другу без стыда и сомнения, как если бы только что родились. И постоянно от толпы отделялась какая-нибудь парочка и, огрызаясь через плечо на шутки и насмешки друзей, уходила во тьму.

На самом краю тротуара, недалеко от себя Луциан заметил красивую высокую женщину, почему-то стоявшую в одиночестве. Газовый фонарь полностью освещал ее лицо – бронзовые волосы и румяные щеки девушки, казалось, начинали сиять всякий раз, когда на них падал отблеск света. У девушки были темные глаза, но они горели ярким огнем, она чем-то удивительно походила на портрет работы старых мастеров. Луциан видел, как пьяницы подталкивали друг друга в бок, многозначительно кивая на нее, и как два-три молодых человека подходили к ней, приглашая пройтись. Девушка отрицательно качала головой и раз за разом повторяла: «Спасибо, нет!» Казалось, она высматривает кого-то в толпе.

– Я жду своего друга, – сказала она очередному мужчине, предложившему ей выпить и пройтись, и Луциан живо заинтересовался тем, каким же в конце концов окажется ее друг.

Внезапно девушка повернулась к нему.

– Я пойду с вами, если хотите. Идите вперед, я вас нагоню.

С минуту Луциан пристально глядел на нее. Он понял, что первое впечатление обмануло его: щеки девушки разрумянились не от выпивки, как он вначале предположил. Румянец ее был более тонким и нежным, а когда она заговорила, на ее лице вспыхнуло и угасло дрожащее алое пламя. Девушка гордо вскинула голову и замерла, словно статуя, – бронзовые волосы слегка курчавились возле точеного уха. Улыбаясь, она ждала ответа.

Луциан пробормотал какое-то невразумительное извинение и бросился бежать с вершины холма – прочь от бесстыдной оргии, рева голосов и сверкания больших ламп, медленно вращавшихся под напором ветра. Он знал, что побывал на краю гибели. В лице этой женщины ему явилась смерть. Она, без сомнения, приглашала его на шабаш. Он сумел ответить отказом, но промедли Лу-циан еще мгновение – и ему пришлось бы предать самого себя во власть ее души и тела. Он заперся в комнате и упал на кровать, с дрожью твердя себе, что некая тайная и тонкая симпатия указала этой женщине того, кто годился ей в спутники. Луциан посмотрел в зеркало, уже не пытаясь отыскать очевидную внешнюю метку, но стараясь разгадать то странное выражение, которое он подмечал порой в отражении своих глаз. За последние месяцы он совсем исхудал, щеки ввалились от горя и голода, но в целом его облик еще сохранял изящество и некое античное благородство. Луциан по-прежнему казался себе похожим на фавна, разлученного с виноградниками и масличным садом. Да, ему удалось вырваться из сетей ночной красотки, но все же эти сети настигли его. Он и впрямь желал незнакомку со страстью, близкой к безумию. Она словно бы прикасалась к каждому нерву его тела и влекла к себе, в свой колдовской мир, к розовому кусту, на котором каждый цветок обратится в пламя.

До самого утра Луциан мечтал о погибели, отринутой им этой ночью, и проснулся с неимоверным трудом, как бы не желая возвращаться в обыденный мир. Мороз кончился, ветер уносил прочь клочья тумана, ясный серый свет заливал улицу. Луциан вновь уставился на длинный скучный ряд однообразных домов, которые почти месяц укрывались пеленою тумана. Ночью шел сильный дождь, перила садовой ограды все еще сочились сыростью, крыши влажно чернели, а вдоль по улице взгляд различал лишь плотные белые шторы, закрывавшие окна вторых этажей. На улице не было ни души – все спали после субботнего веселья, и даже на главной улице лишь изредка попадался случайный прохожий. Вот мимо прошуршала женщина в глухом коричневом платье – какие-то покупки понадобились ей с утра, – а затем мужчина в домашней рубашке высунул наружу кудлатую голову, придерживая рукой дверь и пристально рассматривая окно напротив. Через минуту он вновь уполз в дом, а вместо него на улице появились трое готовых к любой пакости подростков. Один из домиков показался им чересчур нарядным – он и впрямь был увешан изнутри уютными занавесками и цветочными горшками, – и кто-то из юных негодяев тут же вытащил кусок мела и написал на дверях какую-то похабщину. Его друзья в это время стояли на стреме. С честью завершив свой подвиг, все скопом ринулись прочь, хохоча и издавая победные клики. Раздался звон колокола, и сразу же тут и там показались дети, спешившие в воскресную школу. Приходские учителя с кислыми лицами и поджатыми губами проходили мимо, косясь на мальчонку, восторженно возвещавшего о приближении шарманщика. По главной улице чинно двигались достойные парочки – мужчины в воскресных, плохо сидящих костюмах и безвкусно вырядившиеся женщины. Они направлялись к церкви конгрегационалистов, этакому кошмарному оштукатуренному храму с дорическоми колоннами. Главную улицу тоже никак нельзя было назвать оживленной.

Внезапно в нос Луциану ударил омерзительный запах капусты и жареной баранины – ранние пташки уже собирались обедать, – но многие еще продолжали валяться в постели, предполагая начать дневную трапезу в три часа пополудни. «Стало быть, эта капустная вонь продлится до вечера», – раздраженно подумал Луциан. Когда народ повалил из церкви, принялся моросить дождь, и матери маленьких мальчиков, одетых в вельветовые курточки, а равно и девочек, укутанных во всевозможные нелепые наряды, ловили и шлепали своих отпрысков, угрожая им отцовским гневом. Послеобеденный покой (капуста с бараниной!) опустился на город. В одних домах, зевая, читали приходскую газету, в других, зевая же, разыскивали в газетах истории об убийствах и прочей накопившейся за неделю мерзости. Единственными прохожими в этот час были дети, на сей раз ублаготворенные и до бровей наполненные едой, – колокол вновь призывал их. По главной улице, жужжа, проезжали набитые странными людьми трамваи. Какие-то непонятные парни, повязав вокруг шеи ярко-голубые галстуки, жизнерадостно пересмеивались, покуривая грошовые сигары. Не вонь их сигар раздражала достопочтенных ханжей, а то, что эти ребята осмеливались радоваться жизни – в воскресенье! Затем дети, выслушав историю о Моисее в тростниках и Данииле во рву со львами56, мрачной чередой потянулись домой. Весь этот день люди казались Луциану серыми тенями, пробегающими по серой простыне.

А там, в саду, каждая роза превратилась в пламя! Луциан вновь мыслил символами – символами персидской поэзии, где тайный сад окружали белые стены, а замыкали ворота из бронзы. Взошли звезды, небо залил глубокий синий цвет, но высокие стены и причудливые каменные своды по-прежнему сияли белизной. И каждая стена казалась изгородью из майских цветущих деревьев, лилией в чаше из лазури, морской пеной на гребне вздымавшейся к закату волны. Белые стены трепетали; заслышав песню лютни, поднимаясь и опадая в таинственной тени, чистый фонтан в саду рождал мелодию. Поющий голос проникал сквозь белые решетки, сквозь бронзовые ворота – нежный голос, воспевавший влюбленного и его возлюбленную, виноградник, калитку и тропу. Луциан не знал языка этой песни, но музыкальная фраза все снова и снова повторялась у него в голове, дрожа и с трудом пробиваясь сквозь белое кружево решеток и стен. И каждая роза в сумраке сада превращалась в пламя.

Темный воздух наполнился ароматами Востока. В фонтан вылили розовое масло, и его небесный аромат дрожал в ноздрях Луциана, вибрируя, как звуки песни и сопровождавшей ее музыки. Тонкие языки благовонного дыма поднялись над величавой бронзовой курильницей и свились прозрачными кольцами над бутонами олеандра. В нахлынувших запахах Луциан почувствовал привкус наркотика – гашиша или опиума, навевавших сон и наслаждение длительной медитации. Белые стены, сомкнутые решетки и ограды то приближались, то отступали, то наливались багрянцем, то леденели вместе со звездами, становившимися все крупнее и ярче в своих серебряных мирах. Темно-лиловый, винно-багряный, сказочно прекрасный камень алтаря темнел и переливался на фоне неба. Поющий голос был полон муки, восторга, страсти. Он вел рассказ о неистовой любви, о слиянии душ влюбленных, подобном слиянию сока виноградных гроздьев в вине, о том, как нашли они тропу и калитку. И все нерасцветшие бутоны в укромном саду, все цветы и все розы горели пламенем.

Луциан знал, что открывавшаяся ему в этих символах жизнь могла стать явью для него, – но он отринул ее и вновь остался один-одинешенек на серой улице, где свет фонарей едва мерцал сквозь тусклый полумрак, где были слышны доносящиеся с главной улицы пьяные вопли и отзвуки бессмысленных и неуклюжих псалмов, что с завываниями распевают под гармонику в соседнем доме. Почему он ушел от встреченной накануне девушки – ведь ей были ведомы все секреты и в ее глазах мерцала тайна? Он открыл ящик стола и увидел знакомое нагромождение исписанных листков все в том же беспорядке, в каком он их оставил. Луциан знал, что у вчерашнего отказа могла быть только одна причина: он еще не совсем похоронил надежду завершить свой труд. Слава и мука его подвига сияла у него за плечами всякий раз, когда он глядел на свою рукопись. О, как жестоко – лишиться этого! Луциан знал, что если прямо сейчас сумеет усадить себя за стол, то довольно легко напишет изрядное количество страниц – выстроенный по всем правилам рассказ, который с готовностью примет «читающая публика». И не какую-нибудь заурядную поделку из числа тех, что так охотно заказывают популярные библиотеки! Нет, это будет почти «настоящее». Его книга сможет пробудить в читателях все чувства, но при этом останется выше их вкуса и, по определению Луциана, займет свое место в искусстве. Он не раз уже был свидетелем успехов такого рода и знал, что умелая подделка, ловкая литературная ложь, будет встречена публикой на «ура». К примеру, «Ромола» вызвала вопли восторга у самых солидных критиков, а такая настоящая книга, как «Дом и монастырь», осталась почти незамеченной.

Да, он мог бы написать нечто вроде «Ромолы», но, на его взгляд, козни дешевого фальшивомонетчика заслуживали прощения скорее, чем низкие уловки псевдолитературных мастеров. Луциан не желал становиться помощником того опытного мастера, что так искусно придает мебели окраску мореного дуба, – не желал, хотя и не раз видел, как подлинную мебель из старого дуба выбрасывают из дома и разбирают на доски для хлева или курятника. Он мерил шагами комнату, поглядывая на свой стол и размышляя над тем, осталась ли у него хоть какая-нибудь надежда. Пусть он не способен создать великую книгу – но, возможно, ему удастся написать подлинную вещь, где будут вдохновенные и искренние страницы. Все, что произошло прошлым вечером и что он увидел в мрачных красках заката, вновь пробудило в нем неистовое желание работать. Отчетливая картина обезумевшей толпы, ярких магазинов и пылающих взглядов, чуда и ужаса, горящих ламп и горящих душ вдруг овладела его рассудком, все ночные звуки и вопли, шепот и хриплый треск шарманки, протяжные крики мясника, засохшая кровь на его руках и пьяный хор показались Луциану адской увертюрой, в которой перемешались похоть и смерть. Ночь накрывала своей пеленой чудовищный амфитеатр, где разыгрывалась пьеса, освещенная уродливыми медными светильниками, медленно вращавшимися под натиском ветра. Смесь безумных воплей и безумных видений слилась в сознании Луциана в одно ясное целое. Теперь он был уверен, что стал зрителем и участником драмы, в которой ему заранее было отведено место и предоставлена роль, а услышанный им хор – лишь прелюдия к самому действу. Встреча с той женщиной предвещала его величие и гибель, и сцена для этой встречи была подготовлена заранее. Он не сомневался, что сразу же после его бегства замерли голоса и успокоились языки пламени, а толпа мгновенно провалилась во тьму, исчезли чудовищные лампы и освещаемые ими демонические декорации.

Все та же старая тайна раскрывалась ему в пучине города. Луциан ждал, что как-нибудь темной мрачной ночью, одиноко бредя по пустынной дороге, где лишь ветер будет его спутником, он внезапно наткнется за поворотом на знакомые декорации – и тогда вновь возобновится старая драма. Он придет на то же место, и женщина будет ждать его там, и он вновь увидит яркие розы, пылающие на ее щеках, и неистовый блеск ее темных глаз, и бронзовые завитки волос на блестящей белизне шеи. В следующий раз женщина откровенно предложит ему себя. Луциан уже слышал, как переходит в вопль завывание певцов, различал фигуры темных танцоров, кружащихся в безумной пляске, и багровый свет газовых ламп, видел, как он и эта женщина уходят во тьму, в тот тайный сад, где каждая роза есть пламя и возврата из которого нет.

Спасти его могла только работа, ожидавшая на столе. Он будет спасен, если спрячет свое сердце в груде бумаг и позволит мерному ритму строк вновь зачаровать себя. Луциан распахнул окно и взглянул на туманный мир, колеблющийся в переливах янтарного света. В нем созрело твердое решение, что утром он должен встать как можно раньше и еще раз попытаться обрести свою жизнь в работе.

Но странное дело: на камине Луциан заметил маленькую бутылочку – обыкновенную бутылочку темно-синего стекла. Но при виде ее он содрогнулся, словно глазам его предстал некий чудовищный фетиш.

7

В комнате было очень темно. Луциан резко очнулся от долгого и тяжелого сна, сравнимого лишь с состоянием глубочайшего оцепенения. Открыв глаза, он едва сумел различить белизну лежавшей перед ним на столе бумаги. Луциан припомнил вчерашний холодный и сумрачный вечер, проливной дождь, резкий ветер. Нет сомнений: он уснул над работой, и пока он спал, наступила ночь.

Луциан откинулся на спинку кресла и принялся соображать, который теперь час. Глаза его были наполовину закрыты, и он не мог заставить себя встать. За окном проносились ураганные порывы ветра, и этот звук снова напомнил ему о полузабытых днях. Он вспомнил свое детство, старый дом священника, высокие вязы. Приятно было сознавать, что он все еще дремлет: Луциан мог бы проснуться в любой момент, но ему хотелось еще некоторое время побыть маленьким мальчиком, уставшим от беготни и свежего, острого воздуха холмов. Он припомнил, как порою просыпался ночью и в полной темноте сонно прислушивался к шуму ветра, бушующего и завывающего среди вязов, а потом под его яростные удары о стену дома снова засыпал в своей теплой, уютной и такой счастливой постели.

Ветер завыл громче, стекла в окнах задребезжали. Лу-циан на секунду приоткрыл глаза и вновь зажмурился, желая продлить этот сон, эту золотую мечту о давно ушедших годах. Он чувствовал, что отяжелел от сна. Ему казалось, что он изнемог от упорной работы, – должно быть, прежде чем заснуть, он много и исступленно писал. Луциан никак не мог припомнить, что за книгу он писал, но тешил себя мыслью о радости, с какой перечтет написанные вчера страницы, лишь только решится вновь заняться делом.

Вдруг он услышал что-то – должно быть, шум ветвей, раскачивающихся и скрипящих на ветру. Он вспомнил ту давнишнюю ночь, когда точно такой же звук внезапно вырвал его из спокойного и сладостного сна под крышей родного дома. Что-то билось и грохотало за окном, словно расправлялись и складывались крылья огромной птицы. Но был там еще и какой-то низкий, грозный звук, похожий на раскаты грома далеко в горах. Луциан вылез из постели и, приподняв занавеску, выглянул, чтобы узнать, что происходит снаружи. Перед его внутренним взором стояла необычная картина, которую ему довелось увидеть в детстве, и он старался убедить себя, что и сейчас увидит за окном то же самое: тучи в страхе и ярости бегут от луны; лунный свет заливает привычную местность, превращая ее в неизвестную и страшную страну; ветер мчится с пронзительным криком; деревья раскачиваются и содрогаются, склоняясь до земли; искривленные тени леса кажутся жуткими, а ночной воздух полнится древними призраками – смятенным шумом беженцев и гулом приближающейся армии. Огромная черная туча катится по небу с запада. Вот она закрыла луну, и на землю со свистом обрушился дождь.

Откинувшись в кресле и никак не желая просыпаться, Луциан ясно представлял себе ту памятную ночь. Одновременно с бурей, поразившей его в детстве и ожившей сейчас в памяти, дождь с силой ударил в ставни городского жилища Луциана, и хотя на прилегающей к дому серой улице не было ни одного дерева, Луциан отчетливо услышал скрип ветвей. Мысли его смутно блуждали где-то вдали. Словно человек, пытающийся вслепую пробраться в темноте по чужой квартире, он нащупывал в памяти некий ускользающий образ. Сомнений не было: если сию же минуту он выглянет в окно, то картина давнишней бури чудесным образом вновь предстанет перед ним. Он увидит не изогнутый ряд однообразных двухэтажных домишек с белыми ставнями в окнах вторых этажей, не игру света и тени, не грязные лужи, в которые с плеском падают струи дождя, перемешанные с янтарным полусветом ближайшего фонаря, – нет, он увидит вольный лунный свет, изливающийся на милые его сердцу места, призрачное кольцо гор и лесов, возвышающееся вдали, и родную лужайку с раскачивающимися на неистовом ветру деревьями, что лежит под окном его детской.

Луциан улыбнулся своим мыслям – в его неспешных мечтах картины детства казались такими реальными и доступными, а ведь на самом деле все это осталось далеко позади, как декорации давно сыгранной и забытой драмы. Как странно, что после всех этих лет, полных труда, тревог и неожиданных перемен, он все еще думает о себе так, словно его сегодняшнее естество составляет единое целое с тем маленьким, немного испуганным мальчиком, который выглядывал из окна отцовского дома в ненастную ночь. Это было так же странно, как если бы он увидел в зеркале чужое лицо и при этом знал, что то лицо – его собственное.

Воспоминание о родном доме потянуло за собой воспоминание о родителях, и Луциану показалось, что если сейчас громко позвать маму, то она наверняка появится. Однажды точно в такую же ночь, когда с гор пришел ураган, в их саду упало дерево, и его ветви с грохотом обрушились на крышу дома. Луциан проснулся в испуге и позвал маму. Мама пришла, утешила и убаюкала его. И вот сейчас, прикрывая глаза, он видел перед собой светлый овал ее лица, озаренный дрожащим пламенем свечи, – мама вновь склонилась над его кроватью. Он уже не был уверен, что она умерла, – это воспоминание казалось ему коротким дурным сном.

Луциан говорил себе: я заснул, мне снились беды и горе, а теперь я могу забыть обо всех тревогах и страхах. Он хотел вернуться в счастливые дни детства, в родные места, исчерченные знакомыми, безопасными тропами. Кипа бумаги по-прежнему лежала перед ним – когда наконец удастся пошевелиться, он перечтет свой труд. Луциан никак не мог сообразить, о чем он писал, но был уверен, что на этот раз у него получилось все и он наконец закончил свою многодневную работу. Скоро он зажжет свет и испытает истинное наслаждение, которое можно получить только от завершенного акта творчества, но сейчас ему хотелось еще чуть-чуть побыть в темноте и побродить по пахнущим сладким сеном полям, прислушиваясь к пению прозрачного ручья, журчащего под могучими дубами.

Должно быть, наступила зима – Луциан слышал шум дождя и ветра, скрип деревьев. Но в прежние дни он больше всего любил лето. В сумерках белый куст цветущего боярышника казался ему спустившимся на землю облаком. Луциан часами простаивал в укромной долине, надеясь услышать песню соловья – утешиться в сгущавшихся сумерках его голосом, который оживлял все вокруг. После долгих лет жизни в пустыне города до Луциана вновь донесся запах полевых цветов, а с ним пришли и страстная тоска, мечты, надежды, и краски заката, и преображенная ими земля. Там, у подножия холма, начиналась хорошо известная Луциану тропинка. Свернув с узкой зеленой дорожки и постепенно поднимаясь вверх, Луциан шел вдоль безымянного ручейка, вряд ли достигавшего фута в ширину, но шумевшего не хуже любой реки. По дну его перекатывались камешки, тень деревьев нависала над быстрой водой. Потом Луциан пробирался через высокую луговую траву к зарослям лиственниц, тянувшимся от холма до холма и переливавшимся нежной зеленью. Легкий сладкий запах поднимался от них к разрумянившемуся небу. В лесу тропинка принималась кружить, то и дело сворачивая и извиваясь, под ногами пружинили широкие, мягкие иголочки прошлогодней хвои, чуть одурманивал запах смолистых шишек. Постепенно тени сгущались – приближалась ночь. Было совсем тихо, но, остановившись и прислушавшись, Луциан различил тихую песнь родника – она звучала слабым отголоском горной реки. Как странно было глядеть на лес, где сначала отчетливо, словно колонны, выделялись прямые высокие стволы, потом все заволок переливчатый сумрак, а следом за ним опустилась кромешная тьма. Луциан вышел из зеленого облака лиственниц и расплывчатых теней и очутился в своей самой любимой лощине, с одной стороны укрытой стеною деревьев, а с другой – оттененной высоким сизоватым торфяным холмом, четкой черной линией поднимавшимся к вечернему небу. При свете первой звезды на самой вершине холма расправлял шипы коварный куст терновника.

Луциан вновь шел по любимым с детства долинам, уходя от дороги к загадочным крутобоким холмам. Он пробивался сквозь лесные тени и спускался в глубокие лощины – девственные и таинственные, закрытые для всех, кроме него. Он входил в расщелину, не зная, куда она его приведет, надеясь найти путь в сказочную страну, в заповедный лес, в те неведомые земли, о которых смутно мечтает каждый мальчишка. Луциан не представлял, где находился в тот или иной момент. Долина круто уходила вверх, и высокие живые изгороди казались темным сводом над его головой. Волшебный папоротник рос изобильно и щедро на темно-красной земле у подножия берез и каштанов – он обвивал их, как резной узор обвивает капитель храмовой колонны. Долина терялась в темном колодце гор, словно в шахте, а затем вновь появлялась на границе известняковых скал. Наконец Луциан взобрался на откос и оглядел места, которые на миг показались ему землей его грез – таинственным царством с неведомыми горами и долами, золотыми равнинами и сияющими в свете солнца белыми домами.

Он вспомнил о крутом склоне холма, где густой папоротник переходил в лес, о пустошах, где западный ветер пел над зарослями золотистого можжевельника, о тихих кругах, расходящихся на глади озера, о ядовитом тисовом дереве, растущем в самой глубине леса и роняющем розовые лепестки со своих ветвей на рыхлую землю. Как он любил сидеть у лесного озера, со всех сторон закрытого нависшими вязами и черноствольной ольхой! Порою дерево роняло в воду лист или засохшую ветвь, и тогда к берегу бежала легкая зыбь.

Колдовство древнего леса и все его запахи разом вернулись к Луциану. Пройдя речную долину, он вступил в живописную горную расщелину, затем долгое время поднимался все вверх и вверх, прислушиваясь к тихому шепоту листьев в теплом летнем воздухе. Порой Луциан оглядывался, пытаясь проследить путь, пройденный им от прихотливо извивавшейся внизу реки, что петляла по узким лесным долинам, вбирая в себя текущие с вершины холма ручьи. Эти ледяные ручьи текли от безвестных могил, в которых римские легионеры ожидали зова трубы, а там, где ручьи впадали в реку, печные трубы серых фермерских домов украшали неподвижный воздух синими венками дыма. Луциан шел все выше и выше и наконец очутился на широкой римской дороге. Добравшись до края окаймлявшего ее леса, он увидел зеленые волны, вздымавшиеся, опадавшие и постепенно разглаживавшиеся у кромки долины. Вдалеке поблескивало желтыми отсветами море. Луциан смотрел на лес и думал о покинутом древнем городе, который со временем выродился в деревеньку на опушке леса, о стенах, некогда опоясывавших этот город, а теперь по верхушку ушедших в дерн, об остатках древнего храма, ныне целиком поглощенного землей.

Стояла зима – Луциан слышал завывание ветра, рокот дождевых струй, которые обрушил на оконное стекло неожиданный порыв бури, но вспоминал пчелиные песни, цветение наперстянки, тонкий, колдовской аромат диких роз и их легкое покачивание на длинном стебле. С тех пор прошло много времени. Луциан побывал в странных местах, познал одиночество и скорбь, растратил силы в бесплодных попытках стать писателем, но сейчас вновь вдыхал свежесть и сладость раннего ясного утра под синим июньским небом и видел белый туман, перекатывающийся в далекой горной расселине. Луциан засмеялся при мысли о том, что и в те безоблачные дни он порою чувствовал себя несчастным, – он, который мог без помех радоваться солнечному свету и вольному ветру в горах! В те счастливые дни ему достаточно было взглянуть на быстрые тучи над горами – и он вприпрыжку мчался вверх по пологому склону горы, зная, что там его ожидает Радость.

В отрочестве Луциан мечтал о любви, о великой прекрасной тайне, в которой растворится любое желание, любая страсть. То было время, когда каждое из чудес земли возвещало ему только об одном, когда горы, леса и воды слились в неразделимый символ Возлюбленной, когда каждый цветок и каждое лесное озеро пробуждали в нем чистейший восторг. Луциан был влюблен в любовь, он страстно стремился изведать страсть. Однажды он проснулся незадолго до рассвета, содрогаясь в первом порыве еще безымянной любви.

Как трудно было найти слова, чтобы самому себе объяснить совершенную радость желания – желания, хранящего невинность! Даже теперь, когда после стольких тревожных лет черная туча нависла над сознанием Луциана, он все же ощущал некий тончайший аромат, некую прелесть той мальчишеской воображаемой влюбленности. Это нельзя было назвать любовью к женщине, скорее – влюбленностью в женский образ, и одна лишь страсть к неведомому, непознаваемому заставляла трепетать сердце Луциана. Он и не надеялся, что его страсть найдет удовлетворение, что мечта о Красоте может сбыться. Лу-циан избегал подробностей и боялся войти внутрь – в святая святых этой тайны. Он оставался вовне, у самой ограды, зная, что внутри, в нежном пламенеющем сумраке, его ожидают восторг и видение, жертва и алтарь.

Череда трудных лет, прошедших с поры его любви и надежды, казалась Луциану лишь тяжкой тенью, которая, быть может, исчезнет, едва лишь в нем оживут мысли того мальчика – его неясные мечты, слившиеся воедино с ясной свежестью летнего дня и запахом диких роз, вплетенных в ограду поля. Все остальные мысли надо было забыть – после сегодняшней ночи он уже не позволит им себя тревожить. Луциан дал волю своему воображению, и оно слишком далеко завело его, создав причудливый и уродливый мир, в котором он и томился, принимая обыденные и равнодушные к нему образы за воплощения враждебности и страха. Теперь он вновь отчетливо видел черный круг дубов и неровное кольцо, замыкавшее стены римской крепости. Шум дождя за окном усилился, и Луциан вспомнил, как ветер с воплем проносился по горной лощине и как огромные деревья вскидывали ветви, содрогаясь под его яростным напором. Отчетливо и ясно, словно Луциан вновь стоял посреди той долины, он различил закрывавший ее с юга черный утес и угольно-черные вершины дубов, которые отчетливо выделялись на фоне разлившегося по небу огненного света, изливавшегося из приоткрытой в вышине дверцы огромной печи. Луциан видел, как языки этого пламени полыхают на стенах и башнях – древних стражах у входа в крепость, как корчатся и извиваются под натиском небесного жара злобные изогнутые ветви. Странно – воспоминание об огненной крепости сливалось в его сознании с памятью о едва различимой белой фигурке, спешившей навстречу ему в темноте, и сквозь бездну лет он вновь увидел на миг девичье лицо. Оно мелькнуло перед Луцианом и тут же исчезло.

Затем к нему вернулось воспоминание о другом дне. Стояла неистовая жара, белые стены фермы горели на солнце, откуда-то издалека доносились голоса жнецов. Луциан взобрался на крутой холм, протиснулся сквозь плотные заросли и, разомлев от жары, прикорнул на мягкой траве, разросшейся между стен крепости. Потом были смятение, сумасшествие, разорванные, бессмысленные сны, непонятный страх, смущение и стыд. Он заснул, глядя на причудливые искривленные ветви и уродливые останки пней, окружавшие его со всех сторон. Проснувшись, Луциан почувствовал невыразимый, смешанный со стыдом страх и поспешил убежать, потому что «они» преследовали его. Кто были «они», он не знал, но ему привиделось, будто из зарослей кустов выглянуло женское лицо, и эта наблюдавшая за ним женщина стала подзывать к себе своих жутких спутников, за множество веков не утративших молодости.

Луциан поднял глаза, и ему показалось, что кто-то с улыбкой склонился над ним. Он снова сидел посреди холодной темной кухни на старой ферме и никак не мог понять, почему нежность девичьих глаз и губ вдруг напомнила ему о приснившемся в крепости кошмаре – о неистовой ведьмовской оргии, которую он вообразил себе, пока спал на мягкой, прогревшейся под лучами солнца земле. Слишком долго он предавался этим путаным фантазиям, слишком долго страдал от приступов безумного страха и бессмысленного стыда, которые до сих пор еще не выветрились из его сознания. Пора было зажечь свет и разогнать тьму, сопровождавшую его жизнь. Отныне он будет придерживаться солнечной стороны мироздания.

Луциан все еще различал – хотя и очень смутно – кипу бумаг, лежавшую перед ним на столе. Теперь он был уверен, что сегодня вечером, прежде чем заснуть, ему удалось завершить свой многодневный труд. Он не желал напрягаться, припоминая тему новой книги, ибо знал наверняка, что созданное им написано хорошо, и через пару минут, чиркнув спичкой и прочтя выведенное на первой странице заглавие, он посмеется над своей забывчивостью. Аккуратно разложенные на столе страницы напомнили Луциану самое начало этого пути – первые безнадежные попытки, неизменно повергавшие его в отчаяние. Вот он склоняется над столом в знакомой с детства комнате и торопливо записывает несколько фраз, а затем откладывает ручку, придя в отчаяние от написанного. Поздняя ночь, отец давно заснул, в доме совсем тихо. Огонь в камине почти догорел, и лишь слабые язычки пламени порою пробегают в золе. В комнате ужасно холодно. Наконец Луциан встал, подошел к окну и посмотрел на окутавший землю туман, на темное, затянутое облаками небо.

Ночь за ночью он продолжал свою работу. Несмотря на подступавшие временами отчаяние и слабость, несмотря на то, что каждая строка была обречена, прежде чем успевала коснуться бумаги, – он не собирался сдаваться. Теперь, когда Луциан не сомневался, что знает правила литературы, когда годы работы и размышлений наделили его безошибочным чувством языка, юношеская борьба и связанные с ней страдания казались трогательными и странными. Он не понимал, как ему хватало упорства и мужества начинать новую страницу, когда десятки бумажных кип, плоды неизмеримых трудов, мук и терзаний, были разорваны и с презрением отброшены прочь как очевидная и постыдная неудача. Страсть, заставлявшая Луциана начинать все снова и снова, была либо чудом, либо безумием сродни демонической одержимости. И каждый вечер его подстерегало отчаяние, и каждое утро его встречала надежда.

И все же в юношеских заблуждениях имелась своя прелесть. Теперь для Луциана наступили черные дни. Долгим опытом и бесконечными часами отчаяния оплатил он свое знание отведенных ему пределов – знание о бездне, отделявшей замысел от законченной книги. Но сколь утешительно было вспоминать время, когда все на свете казалось доступным и когда лучший из замыслов готов был воплотиться в ближайшие три недели. Теперь он знал себе цену и уже не верил, что сумеет написать очередную книгу – не верил до тех пор, пока не заканчивал последнюю строчку. Он учился смирению, прятал свои лучшие наброски в особый ящичек, отведенный для несбыточных надежд. Но в дни ушедшей юности он мог задумать книгу более смешную и причудливую, чем любая книга Рабле, набросать план романа, который наверняка превзошел бы «Дон Кихота» Сервантеса, изобрести образцовую трагедию шестнадцатого века, сотню комедийных шедевров эпохи Реставрации, тысячи сказок – все это он собирался написать тогда, в те времена, когда до великой книги было так же недалеко, как до радуги, повисшей над лесом.

Луциан прикоснулся к лежавшей на столе рукописи – в памяти сразу ожили тысячи страниц, которые он исписал и выбросил. Он вновь был в своей комнате, где в безмолвии ночи пламя усталой свечи освещало откинутые в отчаянии страницы. Среди них – наброски, которые Луциан тщательно обдумывал под вой зимнего ветра, проносившегося над равниной между холмов, страницы, что родились в мареве летних ночей, и, наконец, листы, помнившие сентябрьскую луну над горой, которая, словно пламя, окрасила деревенский амбар. Луциан хорошо помнил те пять страниц – как он некогда ими гордился! Он сочинил их вечером, стоя на мостике и наблюдая, как ручей спешит пересечь видневшуюся вдалеке дорогу. Каждое начертанное на них слово пахло травой и цветами, росшими по берегам ручья, и сейчас, повторяя про себя те фразы и ту мелодию, что складывалась из них и зачаровывала его, Луциан вновь увидел папоротник, растущий у кривых, оголенных корней березы, и зеленые искорки светлячков, облепивших изгородь.

На западе очертания гор слились, образовав единый свод. На самой вершине этого свода стоял курган – память о давно забытых племенах. На фоне багрового закатного неба он казался еще чернее и больше. Луциан бродил в одиночестве, в тени гор, среди ветров, далеко от дома. Это было счастьем, но скольких безнадежных трудов стоила ему попытка рассказать о том грозном вечере и передать словами молчание горы, уходящий в темноту мрачный мир у ее подножия и притягательную тайну высокого округлого холма, устремленного к зачарованному небу.

Он пытался переложить в слова музыку ручья и завывание октябрьского ветра, метавшегося в зарослях коричневого папоротника. Сколько страниц Луциан исписал, стараясь изобразить белый мир зимы, холодный блеск солнца на серо-голубом небе, покрытые снегом поля и долины, посреди которых застыла в неподвижном бледно-лиловом воздухе одинокая, черная от сосен вершина.

Вырвать у слов их тайну, создать фразу, бормочущую и жужжащую, как лето, как пчелы, заколдовать ветер, заманить ароматы ночи в восхождения и нисхождения звука, в гармонию своей строки – вот о чем он думал в те долгие вечера, трепещущей рукой сжимая перо при выбелившем и без того белый бумажный лист свете свечи.

Луциан припомнил, как в какой-то причудливой книге ему попались две-три музыкальные строфы с пояснением, гласившим, что они представляют собой переложенное на язык музыки Вестминстерское аббатство, – желания юности казались теперь Луциану столь же тщеславными и невыполнимыми, как те ноты, и он уже не верил, что человеческий язык способен передать музыку, одиночество и ужас земной жизни. Луциан давно понял, что ему придется смириться с этим и удовольствоваться двумя-тремя нестройными звуками, которыми располагает художник для передачи великой и вечной песни рек и гор.

Но в те далекие времена невозможное казалось частью открывшейся ему волшебной страны – мира, лежавшего по ту сторону гор и лесов. Все было подвластно ему. Луциан чувствовал, что стоит ему только отправиться в путь, как будут найдены и золотой замок, и золотой звук, и он услышит песню, которую пели сирены. Луциан вновь дотронулся до своей рукописи. Как бы там ни было, но перед ним лежал плод тяжких трудов и горестных разочарований. Нет, не крушение прежних надежд, но долгие, наполненные работой дни, многочисленные помарки, новые редакции и исправления создали эту книгу. В своем роде она, быть может, и хороша, но теперь он на какое-то время бросит это занятие. Он вернется назад, в золотой мир шедевров, и снова будет мечтать о великой и совершенной книге, созданной единым порывом вдохновенного восторга.

Словно темная туча, нависшая над морем, возникло перед ним воспоминание о смешной и жалкой истории, жертвой которой он стал. Луциан вздохнул над своей наивностью, над часами бесплодной, жалкой ярости, захлестнувшей его, когда он узнал, что какой-то лондонский профан придал его книге товарный вид и продал ее, положив в карман всю прибыль. О, тогда он готов был возненавидеть все человечество! Грозная, черная, как воспоминание о буре, ярость вернулась в его сердце, и Луциан на миг прикрыл глаза, пытаясь спрятаться от ужаса и ненависти, охвативших его. Он хотел отогнать от себя эти мысли, не желал вспоминать всю эту нелепую мерзость – грошовые хитрости издателей, злопыхательство провинциалов, жестокость деревенских мальчишек, – но на него уже властно нахлынула слепая, сводящая с ума ярость. Сердце Луциана пылало злобой, и даже само небо покрылось алыми пятнами, словно вместо дождя тучи сочились кровью.

Когда Луциан узнал об обмане, ему казалось, что на него и в самом деле обрушились потоки крови – холодной крови совершенного на небесах жертвоприношения. Он вспомнил, как покрылся испариной лоб и как окрасилась багрянцем рука, когда он провел по лицу, чтобы вытереть пот. Красная туча поднималась над холмом – она росла, надвигалась, и всего лишь шаг отделял его от исступленного безумия.

Жаркое дыхание красного облака почти коснулось Луциана. Как странно теперь вспоминать, что его волновали подобные мелочи! Как странно, что после стольких лет он был еще в состоянии припомнить ту муку, тот гнев и ту ненависть, что сотрясали его разум, словно некий душевный ураган!

Путаные воспоминания сулили опасность, и Луциан решил больше не поддаваться им – с него уже хватило терзаний прошлого. Через несколько минут он восстанет для новой жизни и забудет все прошедшие над его головой бури.

Но странно – ни одна деталь, ни одна подробность прежнего существования не желали уходить из его памяти. Он вновь вспоминал лицо спешившего домой доктора, слова, произнесенные под музыку дождя и ветра. Потом Луциан снова стоял на откосе холма и смотрел, как в вечерней тиши над острыми крышами Каэрмаена поднимается дым, и прислушивался к высоким чистым голосам, звучавшим необычно и зловеще, словно некие чужеземцы рассказывали на незнакомом языке о своих страшных делах.

Луциан наблюдал, как постепенно сгущавшаяся тьма и таинство сумерек преображают тоскливую груду деревенских домов в неземное царство – в великую и страшную Атлантиду, населенную давно погибшими людьми. На землю быстро опускался туман, из темных глубин леса поднимался сумрак – он ощутимо двигался навстречу стене и ему, Луциану. Внизу, словно змея, извивалась опоясывавшая город река, и ее тихие заболоченные берега переливались, как расплавленная медь. Вода отражала закатный багрянец, окропляя брызгами и каплями крови содрогавшийся тростник. Внезапно неподалеку прозвучал пронзительный зов трубы – ее долгий, многократно повторенный призыв то замирал, то оживал, то звал, то сам откликался на зов. Он бесконечно перекатывался по долине и до тех пор, пока не замерла последняя нота, все пытался разбудить уснувших столетия назад. Со дна реки, из темных могил, прямо с поля битвы созывал он римские легионы, и вот уже центурии выстраивались позади боевого орла, и туманный призрак вел их на последнюю великую битву.

Луциану казалось, что он по-прежнему бродит в той призрачной, неведомой и страшной стране, с ужасом глядя на принявшие неземные очертания холмы и леса, натыкаясь на корни, хватающие его за ноги, чтобы задержать. Он заблудился в незнакомой местности, и красный свет, вырывавшийся из заслонки огромной печи на вершине горы, явил ему таинственную страну, по которой он мог вечно блуждать в страхе и одиночестве, каждую секунду сознавая, что рок вот-вот настигнет его. Сухой шорох деревьев, аккомпанирующий песне затаившегося в кустах ручья, до дрожи пугал Луциана – ему казалось, что сама земля кричала о его грехе. Повернувшись, он бросился бежать в безлюдный черный лес, заплесневевшие стволы которого светились бледным, призрачным, пугающим светом.

И вновь Луциан увидел черную вершину римской крепости, похожую на поднявшееся над долиной черное острие. И вновь лунный свет растекался в кольце дубов и играл на зеленых бастионах, охранявших заросли кустарника и их сокровенную тайну.

Луциану вдруг показалось, что комната, в которой он сидел, лишь видение, а шум дождя и ветра за окном – обыкновенная иллюзия. Так грохочет море в поднесенной к уху раковине. К нему вернулись страсть и горе, любовь и величие того летнего вечера. Спокойное, мягкое женское лицо возникло перед глазами Луциана, и он задрожал, когда женская ладонь мягко коснулась его тела.

Женщина светилась, как будто сошла на поляну с луны, проплывавшей над черным кольцом дубов среди разорванной пелены туч. Она увела Луциана от отчаяния, ужаса и ненависти и с восторгом вручила ему самое себя. Она целовала его глаза, пока на них не высохли слезы, и прижимала его голову к своей груди.

Его губы сомкнулись с ее губами, его уста пили дыхание ее уст, его руки обнимали и сжимали ее стан. Луциан услышал голос, произносивший нежные слова, с которыми она отдавалась ему. Ее сладостно пахнущие волосы рассыпались по плечам и закрыли ему глаза. Луна превратилась в алтарное пламя, и глаза женщины засияли, словно горний свет. О, как горячи были ее губы!

Женщина, прекрасная Женщина стояла перед ним. Любовь лишь на миг коснулась его и отлетела – но в этот миг Луциан увидел сияние, славу и чарующий свет.

AVE ATQUE VALE57

Знакомые со школьной скамьи слова прозвучали в ушах Луциана, словно последняя строка песни, а потом музыка оборвалась. Лишь однажды жестокий мир несчастливой и бесплодной жизни отпустил Луциана и дал познать Ее, его возлюбленную Энни – этот символ и воплощение таинственной Женщины.

Тяжелая слабость по-прежнему не отпускала его, удерживая в объятиях старых воспоминаний. Луциан сидел и не мог пошевелиться. Темная комната вдруг показалась ему непривычной, как если бы тени, которые он вызвал из прошлого, изменили очертания стен. Луциан знал, что сегодня ему не по себе, что усталость, цепенящий сон и сладкие видения одурманили его. Он припомнил, как однажды, еще маленьким мальчиком, пробудившись среди ночи от очередного кошмара, он с ужасом уставился в пустоту, дрожа от страха и не понимая, куда попал. Но тут его рука наткнулась на перильца кровати, и сразу из темноты проступили знакомые очертания платяного шкафа и зеркала. Так и сейчас, стоило Луциану прикоснуться сначала к лежавшей на столе стопке бумаг, а потом и к самому столу, за которым он провел столько трудных дней и ночей, как пришло успокоение. Конечно, в такие моменты Луциан посмеивался над собой, но тот давний страх еще не умер в нем, и ему вдруг захотелось заплакать, чтобы, услышав этот плач, кто-нибудь пришел со свечой и доказал ему, что он и впрямь находится дома, в своей детской кроватке. На миг Луциан поднял глаза к потолку, рассчитывая увидеть там отблески медной газовой лампы, висевшей на стене у самого стола, но было чересчур темно, а встать и отогнать от себя это облако воспоминания он не мог.

Луциан откинулся в кресле, пытаясь представить себе влажные улицы, струи дождя, свивающиеся в фонтан около фонарных столбов, визгливое завывание ветра на расположенном чуть дальше к северу пустыре. Как странно, что в этой пустыне из кирпичей и штукатурки, где не было ни одного деревца, ему все время мерещился шум качающихся ветвей и скрип бьющихся друг о друга сучьев! В пустыню Лондона пришла большая буря – за грохотом дождя и ветра Луциан не различал жужжания и лязга трамваев. Не было слышно и пронзительных вскриков распахиваемых и закрываемых садовых калиток. В то же самое время Луциан легко мог представить себе улицу за окном – опустевшую, залитую дождем, уходившую к северу извилину за которой начинались пустынные пригородные проселки, поблескивали окна редких коттеджей, тянулись заброшенные поля и разоренные долины. Дальше к северу лежал еще один пригородный поселок – одинокий фонарь на площади, тусклый свет, падающий на поворот дороги, старый платан, взмахивающий ветвями на ветру, и широкие тени, пробегающие по оконному стеклу.

Как странно! Там, где обрываются все городские улицы, одна из них продолжает стремиться вдаль, спускается с холма, выходит на открытую равнину, минует приветливые отблески костра и углубляется в темный лес. До чего пустынны по ночам мокрые дороги, зажатые красными кирпичными коттеджами и зарослями кустарников, ветви которых безжалостно треплет ветер, заставляя кусты хлестать друг друга, а заодно и соседний дощатый забор и стену! На краю улицы ветер раскачивал огромные вязы, оставшиеся от старинного парка. Под каждым вязом расплылась большая лужа, и каждый новый порыв ветра обрушивал с ветвей новые потоки дождя. Нужно было пройти по этим кирпично-красным улицам, миновать скопления мелких лавочек, прокрасться мимо последнего сторожевого поста цивилизации с качающимся на ветру фонарем – и лишь тогда дорога обрывалась на равнине и ветер начинал с воем носиться от изгороди к изгороди по открытому полю. А дальше путник вновь натыкался на отдаленное предместье Лондона – оазис света среди тьмы, в которой поблескивали лишь робкие иголочки бледных звезд.

Луциан припомнил, как однажды блуждал где-то на окраине города и размышлял о безнадежной пустынности этих кварталов – лишь изредка пробегает там торопливый прохожий, пряча лицо от порывов ветра и дождя. Люди сидят у каминов, задернув шторы и дивясь силе стихии. Они прислушиваются к каждому удару ветра, который безмолвно зарождается где-то вдали, затем накатывает на город, попутно раскачивая окрестные деревья, и наконец с размаху бьет в стены жилищ, точно разъяренная морская волна. Луциану представилось, что он наяву бредет в одну из таких ночей, пробираясь от фонаря к фонарю и, как всегда, думая о тяжкой работе, ожидающей его дома. По вечерам, обессилев после изнурительного дневного труда, Луциан бросал ручку на стол, чувствуя, что не может более оставаться наедине с мыслями и словами. Он выбегал под проливной дождь и блуждал по окраинам Лондона, отыскивая то единственное слово, которое стало бы ключом к его замыслу.

В серый ноябрьский или мартовский полдень, измученный удушающим однообразием жизни за окном, Лу-циан забирался в отдаленные и уединенные места. Там он то и дело останавливался возле садовых калиток, прятался за изгородями, не спасавшими от пронизывающего ветра, и мечтал о солнце Сицилии и оливах Прованса. Иногда в своих одиноких прогулках за пределы Лондона Луциан натыкался на томящуюся в холодной Британии пальму – жалкого уродца, обреченного украшать собою забор чахлого сада, – или какое-нибудь другое южное растение, и озарение снисходило на него. Тогда он спешил домой, стараясь не потерять по дороге внезапно посетившее его знание того, как заставить страницу говорить и как передать песню, которую он поймал на лету.

Бывало, Луциан проводил много часов на ближайшей окраине Лондона, окруженной голыми полями. Он наблюдал за тем, как колеблются под ветром кусты, а иногда забирался на холм, с которого был виден похожий на далекое море город, варварские очертания водонапорной башни на горе и ядовитое облако дыма, поднимавшееся от земли к небесам.

Были у Луциана и особенно любимые дороги и уголки. Он часто забредал на старый общинный выгон, протянувшийся по возвышенности, окруженной со всех сторон кедровыми аллеями и просторными домами из старого красного кирпича. По дороге к выгону среди окрестных холмов притаился небольшой пруд с нависшим над ним кривым дубом – сюда Луциан обычно приходил осенью. Он долго стоял на берегу, стараясь рассмотреть что-то сквозь туман, застилающий долину, по которой разливались зеленоватые краски заката и над которой закованная в черные латы туча напоминала торжествующего рыцаря, поражавшего пурпурное облако, похожее на дракона; золотые копья сияли на волшебном зеленом щите.

Порою бесконечные вереницы однообразных современных домов нервировали Луциана, и он находил убежище в каком-нибудь заброшенном поселке, зажатом между напирающими со всех сторон зданиями нового Лондона, уродливые громады которого грозили стереть в порошок устаревшие черепичные крыши. Эти мирные домишки с выпуклыми окнами и перекосившимися фасадами, сгрудившиеся под защитой деревьев, напоминали о любви к деревне, к тихой провинции, к оштукатуренным стенам старых ферм, где шла неторопливая, размеренная жизнь, – в эту мирную пристань никогда не врывались мучительные мысли Луциана.

Луциан инстинктивно чувствовал, что в пустыне города нет ни покоя, ни передышки. В ровных рядах домов, в самодовольных, до блеска начищенных фасадах пригородных вилл было нечто, превращавшее все сущее в банальность и пошлость. Под их тусклыми крышами, за их ноздреватыми дверьми любовь становилась мещанской интригой, радость – пьяным весельем, чудо жизни – заурядной борьбой за существование. Люди здесь находили истинную веру в низменном ханжестве и напыщенной риторике конгрегационалистской церкви – в этом оштукатуренном кошмаре, подпертом дорическими колоннами. Ничто прекрасное, утонченное и художественное не могло выжить в стихии пригорода, в его разжиревших на вони и грязи домах. Поднимавшийся над кирпичными заводами тошнотворный дым спрессовывался в дома, и люди, жившие в них, происходили не иначе как из кирпичной глины.

Вот почему так радовали сердце Луциана те немногие осколки прошлого, которые он мог еще найти на краю пригорода, – суровые старые здания, стоящие поодаль от дороги, заплесневевшие стены помнящих восемнадцатый век таверн, сгрудившиеся деревушки, из памяти которых еще не стерся солнечный свет и жар прошедших над ними столетий. Узколобость, низость и вульгарность казались Луциану повальной болезнью, охватившей современное человечество. Не только добро, но и зло в человеческой душе стало чересчур дешево и доступно, и грубая накипь повседневности покрыла источники жизни и смерти. В этих вульгарных двухэтажках было равно немыслимо отыскать великого грешника и великого святого – даже грехи живущих здесь людей пропахли кислыми щами и блевотиной кабаков.

Луциан часто спасался бегством из этого пошлого лабиринта – он искал старые, обжитые, исполнившиеся смыслом прошлого дома, как археолог ищет обломки римского храма среди современных зданий. Вой ветра и шумный ночной дождь напомнили Луциану о старом доме, который привлекал его своей загадочностью. Луциан набрел на него в один из серых мартовских дней, перед тем несколько часов пробродив под низким свинцовым небом в поисках убежища от резкого ледяного ветра, несшего с собой сумрак и дыхание роковых и печальных сибирских равнин. В тот день пригород измучил Луциана больше обыкновенного – то был бессмысленный, отвратительный, изматывающий тело и душу ад, созданный в эпоху бездарности, преисподняя, построенная не великим Данте, а дешевым подрядчиком. Луциан бездумно шагал на север. Когда он наконец решился поднять глаза от дорожной грязи, то увидел, что ему посчастливилось найти одну из узких тропинок, уцелевших в заброшенных полях. Он никогда прежде не ходил по ней, поскольку поляна в начале тропы была до отвращения запущена, завалена консервными банками и битой посудой, да вдобавок еще и огорожена омерзительным забором из обрывков проволоки, гниющего дерева и согнутых рельсов. Но в этот день Луциану повезло: он свернул с главной улицы в первый же попавшийся проулок, и ему не пришлось пробираться сквозь свалку, пропитанную вонью от разлагающихся собачьих трупов и пакостным запахом помойки. Он сразу же оказался на мирной извилистой тропинке, и возвышавшиеся над долиной обрывистые склоны укрыли его от ветра. Луциан неторопливо прошел пару миль, и за очередным поворотом увидел крохотную ложбинку, где шуршал такой же неприметный ручеек, что и в его родных лесах. Но увы! На противоположном краю ложбинки протянулась окраина «нового поселка» – вульгарно-красные виллы, стена к стене примыкающие друг к другу, и неизбежный ряд жалких лавчонок.

Не теряя надежды найти другой выход из долины, Луциан повернул было назад, но тут его внимание привлек маленький домик, расположенный справа, чуть в стороне от дороги. Когда-то узенькая дорожка вела к белой калитке, но за многие годы краска на калитке выцвела до черноты, дерево крошилось от малейшего прикосновения, да и дорожка заросла мхом. Железная садовая ограда повалилась, трава и настырные сорняки задушили цветочные клумбы. Однако среди этого буйства плевел, хищно тянувшихся вверх, порою мелькал тонкий розовый куст, а по обе стороны от главного входа росли самшиты – беспорядочные, буйно разросшиеся, но по-прежнему отрадно зеленеющие. Шиферная крыша поблекла и покрылась темными пятнами от капель, падавших с высокого вяза, что стоял на самом краю заброшенного сада. Покосившиеся стены тоже были отмечены сыростью и распадом – их желтая краска почти смылась множеством дождей. К двери вело сводчатое крыльцо: оно так раскачивалось и кренилось под ударами ветра, что казалось – при следующем же порыве непременно завалится. На первом этаже, по обе стороны от двери, виднелись два окна. Еще два окна располагались наверху, над дверью. Пятое окно было наглухо заколочено.

Луциана очаровал этот старый, жалкий, покосившийся, обезображенный раскрошенным шифером и желтыми стенами домик. Мягкие и сочные краски черепичного свода, теплые, темные тона красных стен были безвозвратно скрыты пятнами плесени и паутины. Без сомнения, счастливые дни этого дома ушли навсегда. Что-то роковое и ужасное мерещилось в нем Луциану – черные прожилки ползущих по стенам трещин и зеленая заплесневелость крыши казались ему не столько результатом воздействия непогоды и воды, годами льющейся с соседних деревьев, сколько внешним проявлением Зла, таившегося в обитателях этого дома и управлявшего их жизнями.

Декорации указывали на присутствие Рока. Они были расписаны красками и символами трагедии, и, глядя на них, Луциан гадал – неужели на свете еще остаются несчастные, обреченные жить в этом доме? Неужели найдется храбрец, который станет жить в этой комнате под прикрытием жутковатой тени самшита и прислушиваться зимними ночами к ударам дождя в занавешенное рваными шторами окно, стонам ветра в скрежещущих ветвях и барабанной дроби дождя по крыше над головой?

Нет, ни одна комната в этом жилище не могла быть обитаемой. Когда-то дом наверняка служил обителью мертвецу – узкий лунный луч, прорезав белый занавес, падал на застывший в судороге рот покойника, на дощатый пол, все еще хранящий влагу слез, а высокий вяз, раскачиваясь, вторил рыданьям и жалобам столпившихся вокруг мертвого тела родственников. Сырость и запах могильной земли заполонили дом, и те, кто хотел войти в него, отшатывались в ужасе, почуяв дыхание смерти.

Луциан много размышлял об этом странном старом доме, рисуя в своем воображении опустевшие комнаты и тяжелые, отставшие от стен и повисшие темными полосами обои. Он не мог представить себе, что в этих слепых черных окнах, уставившихся на заброшенный сад, когда-то блестел свет. Но сегодня ветер и дождь вновь напомнили о том страшном месте, и под неумолчный вой непогоды Луциан задумался, сколь несчастны были обитатели, сидевшие в темных комнатах при неверном свете свечи, прислушиваясь к стонам и жалобам вяза, бившегося о стены и крышу дома.

Сегодня суббота. В этих простых словах таилось нечто зловещее, напоминавшее о запертой комнате и муках приговоренного. Луциану было жутко думать о человеке, который когда-то жил в том доме и часами просиживал у окна, заслоненного тенью большого самшита, не обращая внимания на проступившие на стене трещины и похожие на тени неведомых чудовищ пятна сырости.

Как глупо, сидя в пригороде Лондона, будоражить воображение призраком заброшенного коттеджа, затерявшегося где-то на западе! Еще глупее призывать к себе все эти грезы и вымыслы, порождения ущербной луны и скорбных весенних дней в ту минуту, когда ты готов воспрянуть для новой жизни! Все, что ему нужно, это подвести итоги прошлого, и к рассвету он забудет о горе и мрачных воспоминаниях, о всех реальных или выдуманных кошмарах. Он чересчур зажился в Лондоне. Пора вновь вдохнуть аромат горного ветерка и увидеть знакомые изгибы реки, струящейся в глубокой прекрасной долине. Домой, домой!

Дрожь, похожая на судорогу, сотрясла тело Луциана, когда он вспомнил, что родного дома больше нет. Через полтора года после его отъезда в Лондон отец умер. Несколько дней Луциан пролежал в оцепенении – во власти горя и страшного осознания того, что отныне он навеки один. Мисс Дикон переехала к своим дальним родственникам в Йоркшир, и со старым домом было покончено. Луциан пожалел, что так редко писал отцу. С какой горечью перечитывал он теперь письма мисс Дикон: «Твой бедный отец все время ждет весточки от тебя, – писала она. – Это для него единственное утешение. Он чуть не слег, когда ты прислал ему деньги к Рождеству, – был уверен, что тебе пришлось голодать, чтобы скопить такую сумму. А он-то надеялся, что ты приедешь на праздники, и чуть ли не за три месяца принялся уговаривать меня, чтобы я испекла рождественский пирог».

Луциан лишился не только отца, но и последней человеческой привязанности. Вся его прежняя жизнь, его солнечное детство поблекли и превратились в сон. Со смертью отца для Луциана окончательно умерла и мать. Безвозвратно ушли в прошлое долгие, исполненные детскими радостями годы, и навеки потускнела память о тех, кого он любил и кто любил его. Как жаль, что он так редко писал домой! Ему было больно представить себе отца, поджидающего по утрам почтальона и каждый раз огорчающегося, что писем все нет. Но ведь Луциан не знал, как отец дорожит его небрежными посланиями, – да и вообще, какие у него могли быть новости?! Какой смысл писать о тех мучительных ночах, когда перо превращалось в незнакомое, не повинующееся его воле орудие, когда любое предпринятое усилие неизбежно вело к позорному поражению! Или о тех редких счастливых часах, когда удавалось дождаться чуда и только что написанная строка загоралась, воспаряя в высь и увенчиваясь королевской короной. Бедный мистер Тейлор! Для него все это было бы китайской грамотой, вроде баек о Востоке и населяющих его народах, которые находят время для всяческих пустяков, заботятся лишь о том, как правильнее расставить цветы в кувшине, и разговаривают не о политике или охоте, но о красках или ароматах окружающего мира. Луциан не мог писать отцу о том, что составляло единственный интерес его жизни, – потому-то и были так редки его письма.

Теперь Луциан горевал, что больше некому писать и что он больше никогда не увидит свой дом. Вернулся бы он на Рождество, будь жив отец? Луциану казалось странным, что самые обыденные вещи вызывают в людях невыносимую боль, но именно воспоминание о пироге, по поводу которого так тревожился отец, вновь и вновь заставляло его плакать навзрыд. Он отчетливо слышал нервный, нарочито бодрый голос старого пастора: «Пора, давно пора подумать о нашем рождественском пироге, Джейн! Сами знаете, как его любит Луциан. Надеюсь, мальчик приедет к нам на это Рождество». А бедная мисс Дикон, конечно же, из себя выходила от ярости – надо же, заговаривать о рождественском пироге в июле! – и решительно пресекала приставания старика. Но теперь даже ее вечное ворчание казалось трогательным. На улице завывал ветер, в окно снова и снова ударял дождь. Луциан подумал, что его мысли о старом доме священника под сенью вязов были вызваны колдовскими шумами ветра – скрипом стволов, стонами ветвей, с плачем бьющих в стены дома, хлюпаньем влаги на раскисшей земле и барабанной дробью, которую издают отряхивающиеся от дождевых капель кусты перед домом.

И снова судорога страха сковала Луциана, но на этот раз он не понял, чего испугался. Какая-то тень омрачила его сознание, какое-то неуловимое, но страшное воспоминание отяготило мысли – быть может, то был последний угрюмый и мощный вал долгой депрессии, обрушившейся на него и поглотившей столько безвозвратно ушедших лет. Луциан попытался встать и прогнать от себя ощущение стыда и страха, которое казалось ему в эту минуту ужасающе реальным, хотя он и не мог понять, откуда оно пришло. Сонное оцепенение и усталость, навалившиеся после только что законченной работы, по-прежнему владели его телом и мыслями. Луциан едва мог поверить, что несколько часов назад работал за этим столом и как раз в тот момент, когда зимний день подошел к концу и начался дождь, выпустил ручку и со вздохом облегчения заснул в своем кресле. Ему казалось, что всю эту длинную и бурную ночь он проблуждал где-то в чужих краях и что там перед ним предстало видение тьмы, пламени и бессмертного червя. Но довольно! Хватит сидеть в темноте. Лучше припомнить те дни, когда, простившись с родными холмами и озерами, он перебрался в Лондон и принялся за работу в своей маленькой комнатке, затерявшейся на обшарпанной пригородной улочке.

Сколько лет Луциан трудился и страдал за этим столом! Он отрекся от своей мечты о великой книге, которая должна была родиться в порыве вдохновения, о том часе, когда его душа возгорится белым жаром творческой радости: с него будет довольно, если упорство, одиночество и воздержание позволят ему после всех мук отчаяния, всех горестей, всех неудач, разочарований и вновь возобновляемых безнадежных усилий написать книгу, которой ему не пришлось бы стыдиться. Луциан вновь сделался учеником, вновь прилежно грыз азы своей науки, чтобы в конце концов постичь суть ремесла. То были счастливые ночи. Луциан с теплотой вспоминал, как он сидел за столом в этой уродливой, оклеенной нелепыми обоями и заставленной дешевой мебелью комнатушке и писал до холодного и неподвижного лондонского рассвета – когда уже невозможно было отличить посверкивание газового фонаря от слабого света предутренних звезд. Работа казалась нескончаемой – Луциан давно уже понял, что его занятие столь же безнадежно и бесплодно, как поиски философского камня. В мертвой золе тигля, в удушливом дыме реактивов никогда не мелькнет проблеск золота, не явится великая сияющая книга – но сама работа над ней, чередующаяся с постоянными провалами, могла привести к удивительным открытиям.

О некоторых ночах Луциан вспоминал без стыда и страха – тогда он был весел и счастлив, запивал чаем черствый хлеб, курил трубку за трубкой и мог плевать на любого идиота, ухитрившегося издать очередную примитивную книжонку. Как он радовался, когда в сотый раз переписанная страница наконец удовлетворяла его, когда фразы, написанные в тихие утренние часы, лились, словно музыка. Луциан припоминал нелепые советы мисс Дикон и ухмылялся, перечитывая ее упреки, наставления и предостережения. Она ухитрилась даже подослать к нему мистера Долли-младшего. Этот респектабельный юнец заморочил ему голову рассказами о каких-то скачках в Ирландии, а затем перелистал все его книги в поисках «горяченьких сцен». Мальчишка источал дружелюбие и расположение, говорил покровительственно и готов был ввести Луциана в избранное общество подающих надежды клерков. Правда, он ничего не знал о современных последователях Эдгара По. Скорее всего, юнец не слишком благожелательно отозвался о Луциане в кругу семьи, поскольку приглашения на семейный чай, на которое так рассчитывала мисс Дикон, за этим визитом не последовало. А ведь семейство Долли водило знакомство со многими вполне обеспеченными и очень милыми людьми, и мисс Дикон полагала, что сделала все возможное, дабы ввести Луциана в лучшее общество северного предместья Лондона.

После визита юного Долли Луциан с радостью вернулся к тем сокровищам, которые прятал от глаз профанов. Он выглянул из окна, проследил за тем, как его гость вскочил на подножку заворачивавшего за угол трамвая, и с облегченным хохотом запер дверь своей комнаты. Порою, остро ощущая одиночество, Луциан начинал с тоскою мечтать о дружеских голосах, однако визит пригородного сноба излечил его от этой тоски, и он с острым наслаждением вернулся к своей волшебной работе в покое и безопасности, словно на необитаемом острове.

Но бывали и такие дни, которые Луциан до сих пор не решался оживить в своей памяти. Месяцы отчаяния и ужаса, пережитые им во время первой, проведенной в Лондоне зимы. Мозг Луциана расслабился: сколько же лет прошло с тех пор, как появились эти мучительные переживания? Они казались далеким прошлым, но в то же время пламя ужаса все еще полыхало перед Луцианом, заставляя его из осторожности прикрывать глаза. Одно ужасное видение по-прежнему стояло перед глазами – он не мог выбросить из головы зрелище давнишней оргии призрачных фигур, кружащихся в хороводе, и плевков пламени газовых ламп, адских курильниц, медленно вращающихся под яростным напором ветра. Было что-то еще, чего Луциан припомнить не мог, – и это что-то наполняло его ужасом, затаившись в потемках души, словно омерзительный зверь, скорчившийся в темной пещере.

И снова без всякой видимой причины Луциан представил себе заброшенный дом посреди поля. В такие страшные ночи, как эта, о стены дома наверняка бьется завывающий ветер, высокий вяз раскачивается и стонет у дверей, хлещет в окно дождь, а дрожащие кусты стряхивают влагу на рыхлую почву. Луциан выпрямился, пытаясь отбросить это видение, но вопреки собственной воле снова и снова рисовал себе влажные пятна на покосившихся стенах, склизкие следы плесени на подоконнике, узкую полосу света, пробивающуюся между занавесками, и чью-то смутную фигуру внутри – фигуру самого несчастного и одинокого в мире человека, навеки прикованного к этой разрушенной комнате. Нет, нет, все окна были совершенно черны, и внутри не светился ни единый лучик надежды. Одинокий человек сидел в полной темноте, прислушиваясь к завыванию дождя и ветра, к стонам и жалобам вяза, бьющегося о стены и крышу его дома. Луциан никак не мог избавиться от этого видения.

Сидя за столом и глядя в серую тьму, он почти наяву видел комнату, которая столько раз тревожила его воображение: опирающийся на тяжелую балку низкий потолок испещрен дымными пятнами, изломами и трещинами, а сама комната заставлена старой, обшарпанной и жалкой мебелью – софа, набитая конским волосом, протерлась до дыр и расшаталась, обрывки бледно-розовых, а местами уже грязно-черных обоев валялись на полу и узкими полосами свисали со стен. Запах распада, векового болота, гниющего дерева – все эти испарения забивали легкие и наполняли сердце страхом и тоской.

В третий раз дрожь ужаса пробежала по телу Луциана – может, он перетрудился и чувствует первые признаки какой-то тяжелой болезни? Разум беспомощно заблудился среди страшных и путаных видений, а сбившееся с пути воображение порождало и облекало плотью самые невероятные призраки. Луциан почти задыхался – ему казалось, что воздух в комнате тоже стал сырым и тяжелым и пропитался запахом могилы. Тело по-прежнему оставалось расслабленным, и хотя Луциан не раз пытался приподняться в своем кресле, у него не было на это ни сил, ни желания. И все же он не будет больше думать о заброшенном доме среди полей – лучше вернуться к тем радужным дням, когда началось его сражение с бумагой, к тем счастливым ночам, когда ему удавалось одерживать победу.

Луциан припомнил, как в ту первую лондонскую зиму он сумел убежать от отчаяния – от чего-то еще более худшего, чем отчаяние. Однажды бледным февральским утром пришло облегчение, и после долгой череды тяжких и страшных ночей письменный стол, работа и рукопись вновь поглотили и надежно укрыли его от ужаса жизни. А затем, в одну прекрасную летнюю ночь, когда Луциан лежал без сна, прислушиваясь к пению птиц, ему явились смутные и сияющие образы. Целый час, пока не наступил рассвет, он ощущал в себе присутствие иных веков. На его глазах возрождалась поглощенная зелеными полями жизнь, и его сердце задрожало от счастья, когда он понял, что наконец обрел красоту, к которой так долго стремился. Луциан едва мог заснуть – восторженные, будоражащие мысли не давали ему покоя. Вскочив с постели и поспешно позавтракав, он выбежал на улицу и направился в китайский магазинчик на Ноттинг-Хилл, чтобы купить бумагу и новые перья. Луциан прошел по улице из конца в конец и заметил, что она ничуть не изменилась. Порою мимо с лязгом проезжал омнибус, изредка с центральной улицы сворачивала коляска, привычно жужжали и звенели трамваи. Медлительная пригородная жизнь шла по-прежнему – какие-то люди, не принадлежащие ни к какому определенному классу и без особых примет, торопясь, а то и не спеша, шли с востока на запад и с запада на восток Иногда они сворачивали в переулки, чтобы медленно прогуляться по пустырю, чернеющему севернее, а иногда просто бродили по лабиринту примыкающих к реке улочек. Проходя мимо старых переулков, Луциан всегда бросал туда взгляд и неизменно изумлялся их таинственности и одиночеству. Некоторые из переулков были совершенно пустынны, и он видел лишь ряд домов – свежевыкрашенных, прибранных и, казалось, в любую минуту готовых принять жильцов – и чисто выметенную мостовую между ними. Нигде не было ни души, ни звука не раздавалось в этом дремотном царстве. Словно среди ночи внезапно вспыхнул дневной свет, но улица осталась безлюдной и вымершей, как в самый глухой предрассветный час. В других переулках, тех, что были застроены и заселены уже давно, стояли дома получше. Они далеко отступали от тротуара, перед каждым имелся зеленый дворик, отчего весь переулок можно было принять за лесную аллею, огражденную низкими стенами кустов и прорезанную гладкой, натоптанной лесной тропой. Порою в таком переулочке показывалась фигура лениво бредущего человека – прохожий медлил и колебался, нащупывая дорогу, будто и впрямь попал в лабиринт. Трудно сказать, что производило более жалкое впечатление – опустевшие переулки, по обе стороны от главной улицы, или же сама улица с ее призрачным неестественным оживлением. Проспект был чересчур широким, чересчур длинным и серым, и те, кто попадал сюда, словно превращались в бредущих в тумане призраков. Это напоминало мираж из восточной сказки, караван, который видит путник, заблудившийся в пустыне, – тысячи верблюдов проходят мимо, не обращая внимания на крики человека. Так и призрачные прохожие: появлялись и исчезали, разминувшись друг с другом, и не обращали на происходящее вокруг никакого внимания – каждый был занят своим делом, окутан своей тайной. Не вызывало сомнений, что люди на оживленных улицах не замечают даже того, с кем случайно сталкиваются или кого задевают локтем, каждый человек воспринимает других людей как фантомы, хотя их пути скрещиваются и переплетаются, а глаза ничем не отличаются от глаз живых людей. Если кому-то доводится идти в компании с попутчиком, то эти двое неустанно бормочут что-то понятное лишь им одним, то и дело настороженно оглядываясь по сторонам и приглушая шаги, словно состоят во вражде со всем миром. На перекрестках дорог, там, где прерываются ряды домов и появляются жалкие, Бог знает на кого рассчитанные лавочки, собираются странные тени, притворяющиеся живыми людьми. Женщины тревожно перешептываются возле лавки зеленщика, а бедняки в темной, поношенной одежде перебирают красные ошметки плоти, выброшенные на прилавок небритым мясником. Из кабачка на углу доносится нестройный шум – голоса то забираются высоко вверх, то обрываются, как в древнем псалме, а их обладатели беспорядочно дергаются, как куклы, симулируя веселье.

Свернув и перейдя через улицу, похожую на серый, застывший в камне февраль, Луциан попадал в иной мир – здесь весь угол занимал большой сад с полуразвалившимся домом в глубине. Лавры напоминали огромные черные скелеты с немногими уцелевшими зелеными жилками, дубы сумрачно нависали над крыльцом, сорняк забил цветочные клумбы. Темный плющ высоко взобрался по стволу старого вяза, а на лужайке, на корнях умерших деревьев, разросся коричневый грибок. Голубая веранда и такого же цвета балкончик над главным входом выцвели и посерели, на штукатурке виднелись оставленные непогодой темные пятна. Кругом стоял сырой запах распада – испарение черного перегноя, свойственное старым городским насаждениям, повисло над садом и калиткой. А затем снова шел ряд домишек, притулившихся у самого края мостовой, откуда-то из подворотен на свет Божий появлялись бессмысленные лавочки, и тускло-черные фигуры начинали роиться и жужжать вокруг склизких кочанов капусты и кровавых ошметков мяса.

Все та же ужасная улица, по которой Луциан ходил столько раз, – улица, где даже солнечный свет казался искусственным из-за дыма кирпичной фабрики. Черными зимними ночами Луциан наблюдал, как сквозь струи дождя мерцают разрозненные огоньки, сливающиеся воедино в конце утомительно длинного переулка. Быть может, то были лучшие часы пригорода – время, когда от нищенских магазинов и домов остаются одни лишь яркие полосы света в витринах и окнах, когда развалины старого дома превращаются в чернеющее в ночи облако, когда расходящиеся к северу и югу улицы начинают напоминать звездную пустыню на черной окраине космоса. Днем улица была отвратительным кошмаром – ее трущобные серые дома казались мерзкими наростами, грибками тления и распада.

Но в это ясное утро Луциана не пугали ни улица, ни встреченные прохожие. Он бодро вернулся в свою келью и торжественно выложил на стол стопку чистой бумаги. Мир вокруг него превратился в серую тень на ярко освещенной стене, уличный шум померк, словно шорох отдаленного леса. В отчетливом, ясном, физически ощутимом видении перед Луцианом предстали изысканные и прекрасные образы тех, кто служил янтарной Венере, а один образ – девушка, идущая ему навстречу в ореоле бронзовых волос, – даже заставил его сердце трепетать от излучаемой ею божественной страсти. Девушка вышла из толпы почитателей и простерлась перед сияющей статуей из янтаря, она выдернула из своих тщательно уложенных волос причудливые золотые заколки, расстегнула залитую блестящей эмалью брошь и высыпала из серебряной шкатулки все свои сокровища – драгоценные камни в искусной оправе, сардониксы, опалы и бриллианты, топазы и жемчуг. Она сорвала с себя роскошные одежды и предстала пред богиней, укрывшись лишь облаком своих огненных волос. Она молила о том, чтобы ей, все отдавшей и оставшейся нагой перед лицом богини, была дарована любовь и милость Венеры. И наконец, после множества странных перипетий, ее мольба исполнилась, и нежный свет окрасил море, и возлюбленный девушки повернулся к закату, вглядываясь в бронзовое сияние, и увидел перед собой маленькую янтарную статуэтку. А в далеком святилище на берегу Британии, где не знающие пощады дожди оставляли темные пятна на мраморе, варвары нашли горделивую и богато украшенную статую золотой Венеры: с ее плеч по-прежнему струилось платье из тонкого шелка – последний дар влюбленной, – а у ног лежала кучка драгоценностей. И лицо статуи было лицом девушки, освещенным благосклонным солнечным лучом в день жертвоприношения.

Бронзовое сияние расплывалось перед глазами – Луциану казалось, что мягкие пряди волос парят в воздухе и касаются его лба, рук и губ. Его ноздри, вдохнувшие ароматы причудливых притираний и дыхание темно-синего итальянского моря, больше не чувствовали дыма обжигаемого кирпича и запаха капустного супа. Радость Луциана перешла в опьянение, в пароксизм экстаза, подобно белому лучу молнии, истребившему грязные улицы бывшего готтентотского58 селения. В этом состоянии Луциан провел много часов – он творил не с помощью испытанных приемов своего ремесла, но переносился в иное время, отдавшись чарам и лучистому блеску в глазах влюбленной девушки.

Весной, вскоре после смерти отца, одно скромное издательство опубликовало наконец маленькую повесть Луциана под названием «Янтарная статуэтка». Автор был никому не известен, издатель до недавних пор занимался торговлей канцелярскими товарами, и Луциана искренне удивил пусть скромный, но все же бесспорный успех его книги. Критики, естественно, негодовали. Особенно развеселила Луциана гневная статья в одной влиятельной литературной газете, автор которой настоятельно требовал «произвести дезинфекцию национальной литературы».

Последующие несколько месяцев слились для Луциана в одно целое – он помнил только бесконечные часы работы, бессонные ночи, меркнущий свет луны да бледные отблески газовых фонарей на фоне занимавшегося рассвета.

Луциан прислушался. Донесшийся до него звук не мог быть ничем иным, кроме шума падающего на рыхлую землю дождя. Снаружи тяжело стучали о мостовую большие капли, сорванные порывом ветра с мокрых листьев; натянутые струны ветвей пели под натиском воздушной феерии, жалобно завывая, словно раскачиваемые бурей мачты корабля. Стоило только подняться с кресла, и Луциан увидел бы пустую улицу, падающий на мокрые булыжники дождь и освещенные газовыми лампами стены домов. Но он не хотел подходить к окну.

Луциан пытался понять, отчего вопреки невероятным усилиям воли темный страх все более завладевает им. Он часто работал в такие же точно ночи, но музыка слов неизменно отвлекала его от завываний ветра и мокрого тревожного воздуха. Даже в той маленькой книге, которую ему удалось напечатать, было нечто пугающее. Теперь это самое «нечто» пробивалось к нему через бездну забвения. Поклонение Венере, сей любовно изобретенный и с таким тщанием описанный им обряд, теперь превращалось в оргию, в пляску теней при свете оловянных ламп. И вновь газовое пламя мостило ему путь к одинокому, затерявшемуся в полях домику, и вновь зловещий красный отблеск ложился на заплесневевшие стены и безнадежно черные окна. Луциан судорожно пытался вздохнуть, но пропитанный распадом и гнилью воздух не проникал в его грудь, а запах сырой глины забивал ноздри.

Неведомое облако, помрачившее его разум, сгущалось и становилось все темнее. Над Луцианом вновь нависло тяжкое отчаяние, сердце слабело от ужаса. Еще миг – и завеса будет сорвана. Ужас откроется ему.



Поделиться книгой:

На главную
Назад