Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: От Пушкина к Бродскому. Путеводитель по литературному Петербургу - Валерий Георгиевич Попов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Вы что хотите записывать?

– Все! – я преданно смотрел ему в глаза.

– Тогда для начала запишите мой рабочий номер! – усмехнулся он и продиктовал (тогда номер еще состоял из одной буквы и нескольких цифр).

Я тщательно записал. После этого мой «визави» глухим голосом и как-то без огонька стал монотонно говорить о том, что враг в нашей стране поднимает голову, особенно в связи с «пражской весной» и «печально знаменитым» письмом чешских диссидентов «Две тысячи слов». Поэтому, сказал он, долг каждого сознательного гражданина сообщать органам о всех враждебных проявлениях. Он говорил еще долго, я старательно кивал, но мысли мои улетели далеко, к более приятным темам.

– Что вы делаете? – вдруг рявкнул он.

А что я делаю? Я глянул в мой блокнот. Да. Не совсем! Пока я его слушал – увы, слушал лишь относительно, мечтая о другом, рука моя выдала мои мысли – и буквы, и цифры его телефона изменились до неузнаваемости, перерисованные в птичек, рыбок, зверьков, а одна цифра даже стала цветочком!

– Я понял, – произнес он, – как вы собираетесь мне звонить! Идите!

Где тот мой блокнот? Хорошо бы в него глянуть – особенно сейчас.

***

Много чего происходило в нашем замечательном Доме писателей на улице Воинова, ныне Шпалерной, в бывшем шереметевском особняке. Помню, как в восьмидесятые годы всемогущий Битов, уже уверенно расположившийся в мировой литературной элите, предложил устроить конгресс международного писательского сообщества «Гулливер», и к нам съехались знаменитости со всего мира. Председателем Союза писателей уже был тогда Владимир Арро, избранный на волне перестройки, после бурных митингов и собраний. Меня он, может быть, опрометчиво, назначил своим заместителем, и приезд «Гулливера» мы готовили вместе.

Из всех «литературных звезд», посетивших конгресс, я запомнил только русских, иностранные, с их сложными сочинениями и именами, из памяти выпали. Но наших я запомнил очень хорошо. Крепкий, основательный, резкий Владимов, во все периоды своей жизни отметившийся яркими, сильными книгами – «Большая руда», «Три минуты молчания», «Верный Руслан». Он уже жил тогда в Германии, чем, кажется, был не слишком доволен. Оказалось, что я ему не чужд. Помню, он поразил меня высказыванием, которое оказалось, как всегда у него, резким, противоречащим общепринятому. Когда мы с ним, состязаясь в интеллектуальной выносливости, в процессе беседы выпили литра два, он вдруг сказал мне: «А знаешь, почему мы с тобой такие крепкие? Потому что выросли в это время и в этой стране». Для диссидента, которым все его считали тогда, фраза была неожиданной, но точной, и без таких фраз и без такого характера писателя и не существует.

Вторым «знатным гостем» был Андрей Синявский с его замечательной женой Марией Розановой. Помню, что его просто физически приятно было видеть. Он тоже не совсем соответствовал образу «стального рыцаря свободы». Улыбчивый, как-то лукаво косящий, хитроватый на вид, он сразу всем полюбился: натуральный, живой человек, что, оказывается, вовсе не исключает той стойкости, что он проявил, написав свои неповторимые книги и попав из-за них под «советский пресс».

Помню и появление в нашем Доме писателя гениального Юрия Домбровского, только что прославившегося своим «Хранителем древностей». Теперь уже не многие помнят тот замечательный роман, так отличающийся от потока дежурной и весьма узкой «перестроечной литературы».То был роман прежде всего о ценности жизни, сладости человеческого существования на этой земле, и даже надвигающаяся опасность была выписана не узко – разоблачительно, как случалось тогда, а также талантливо и полно, как и все остальное.

Домбровский поразил нас своим черным беззубым ртом, одеждой городского бродяги, безудержным буйством человека, махнувшего рукой на все, кроме литературы, а может быть, уже и на литературу тоже. Контраст его с остальной публикой в зале был разителен. Кругом люди, сохранившие дом, костюм и даже румянец, но не написавшие таких замечательных книг, как Домбровский. А вот Домбровский, написавший великие книги, но отдавший за это все. Случайные посетители, и особенно официантки, конечно же считали писателями гладких и уверенных, солидно говорящих – а этого пришлого бродягу писателем не считали и не спешили нести ему его скудный заказ. Такой взгляд на литературу и писателей присущ, к сожалению, не только официанткам.

И, что поразительно, воздух свободы, к которому мы так долго шли, опьянил прежде всего именно официанток и весь обслуживающий персонал – писатели по этой линии безнадежно отстали. Официантки, и прежде не отличающиеся кротостью нрава, окончательно раскрепостились. «Обойдешься!», «Подождешь!» – это еще самое хорошее, что мы слышали теперь от них. Их примеру последовали и повара, видно, решившие на своем собрании отравить всех нас и завладеть заведением. Микроб вольномыслия пышно расцвел в сознании нового директора Дома писателя, сменившего прежнего. Восклицание «доколе!», звучащее тогда всюду, шло к нам чаще всего из его уст, хотя он ведал только стульями и лампочками. Но свободы жаждал больше нас. Заседания писательского правления с его участием превращались в «сеансы разоблачения» всех и вся. А Дом писателя погибал.

Помню весьма характерную в этом ряду сцену приема в нашем Доме делегации китайских писателей. Председатель Союза писателей Арро в эти дни общался со шведскими коллегами на их земле, а мне, заместителю, по-братски предоставил китайцев. Помню их, как сейчас. Группа была составлена по-китайски четко: два строгих человека с военной выправкой и один, олицетворяющий вольность, богему, китайскую свободу – с относительно длинными волосами, в свободной блузе и даже с шарфиком на шее. После мучительных разговоров в кабинете мы с облегчением спустились в ресторан. «Строгие» еще строже стали смотреть на своего «подшефного», а потом все строже и недоуменней – на меня: куда я их привел, и вообще, соображаю ли я что-нибудь? Угар висел в воздухе – дым сигарет смешивался с едким чадом из кухни. В этих «райских облаках» плавали совершенно пьяные писатели – а ведь было еще только около часу дня. Взгляды китайских руководителей становились все враждебнее: как же вы, допуская такое, руководите литературным процессом? Все официантки сидели на коленях у писателей или у офицеров из Большого дома. Наконец одна из них, почему-то не пользующаяся в этот раз успехом у мужчин, могучая, с черными усами официантка по имени Лада, подошла к нам и, не здороваясь, молча вынула из кармана грязного фартука мятый блокнот.

– Понимаешь, официальная делегация! – забормотал я. – Дай нам все самое лучшее… из кладовой возьми!

Лада повернулась и ушла. Мы с Арро, облаченные полномочиями, знали, что существует кладовая, подвал, где таятся самые изысканные яства, которые до писателей никогда не доходили, а доставались людям более значимым.

Через полчаса Лада вышла из кухни вместе с облаком чада и швырнула каждому из нас по жестяному подносу с какими-то вздувшимися кусками мяса. Натужно улыбаясь, я взял изогнутые, почти мягкие алюминиевые приборы, и показал китайским гостям, как у нас ими пользуются. Но тут же чуть не выронил инструменты – от запаха закружилась голова: мясо было безусловно, очевидно, я бы сказал – демонстративно тухлым. Китайцы тоже положили приборы. Я бы сказал – тоже демонстративно. «Не думают ли они, – мелькнула мысль, – что это специальное, умышленное издевательство, – мол, не хочу ли я этим показать, что извращенные китайцы любят только тухлятину и тем самым унизить великий китайский народ?» Судя по жестким их взглядам – именно так они и решили. Политики (а двое из них точно были политики) всегда выбирают из всех возможных самый худший вариант. Что должен был делать я? Вызывать повара, директора, поднимать ругань? Но не унижу ли я тем самым великий русский народ?

Выход из безвыходной ситуации я нашел самый иррациональный, что вообще свойственно мне. Краем глаза я примечал за соседним столом жгучую, слегка изможденную брюнетку восточного типа, явно оказывающую мне знаки внимания. Из гвалта за их столом я уловил ее имя – Нина С., знаменитая московская драматургесса! Мы с ней переписывались, восхищаясь друг другом, но раньше не виделись никогда! И когда она кинула на меня очередной жгучий взгляд, я безоговорочно покинул официальную делегацию и сел рядом с Ниной С., тем более и в ней было что-то китайское. Вся их компания была уже «в полном порядке», также как и Нина С., и через минуту мы с ней безудержно целовались.

Время от времени, выныривая из волн блаженства, я ловил мрачные взгляды китайцев: странно их принимает ленинградский руководитель! Видимо, ревизионизм тут достиг уже апогея. Особенно их, кажется, настораживало, что я пересел от них к женщине явно китайского типа. Может, оппортунистка? Потом я все же сумел вырваться из цепких лап порока и вернулся к исполнению своих служебных обязанностей. Мы снова поднялись наверх, гости молча оделись и убыли, даже без традиционных китайских улыбок.

Не могу точно вспомнить, произошло ли после этого внеочередное охлаждение русско-китайских отношений, но со своей стороны могу сказать: подобных намерений в моих действиях не было. Я люблю все народы и я уверен, что в составе той делегации наверняка был хороший писатель. Может быть, тот, в блузе и шарфике, а может, так как раз одеваются стукачи, а хорошим был другой, в кителе? Но один был наверняка! Я верю в это, и меня не собьешь! И задачи обидеть китайскую литературу у меня вовсе не было. И тот прискорбный эпизод относится целиком к нашей жизни, и нисколько – к китайским писателям. Просто Дом писателя начал уже тонуть, как и вся огромная Атлантида советской жизни. И если бы он не сгорел, то утонул при ближайшем бы наводнении. Конец его был неизбежен.

УЛИЦЫ ВОЕННЫХ УЧРЕЖДЕНИЙ

Литейная часть любопытна еще одним – здесь находится единственная, пожалуй, улица в нашем городе, проходящая косо. В советские годы она называлась улицей оружейника Федорова. Кто такой? Советская власть была удивительна еще и тем, что часто давала улицам необъяснимые, иррациональные названия. Видимо, раз вся эта часть города – военная, то и оружейник пришелся кстати. Но странно, что именем оружейника, чья главная задача – точность, линейность, назвали именно не только косую, но еще и кривую улицу, единственную в нашем городе в таком роде. Многие годы я просто наблюдал ее с удивлением, а потом узнал, что она, как и все в нашем городе, имеет свою историю. Тут, оказывается, был прорыт так называемый Косой канал между Невой и устьем Фонтанки, для напора воды в фонтанах Летнего сада. Но напор оказался слабоват, и канал засыпали, и образовавшуюся улицу метко назвали Косой. Потом ее облик слегка приукрасили, присвоив имя оружейника Федорова, действительно великого в своем деле, как я узнал.

Военный характер Литейный сохраняет до сих пор. Расположенные тут вблизи Артиллерийское училище, бывшее Михайловское, Академия связи поставляют не только кадры в наши войска, но и постоянных клиентов во все близлежащие пункты питания и питья. Особенно по пятницам: в какое заведение тут ни заглянешь – везде зелено от военной формы! Сами военные относятся к этому ритуалу свято. Помню, однажды на юбилей моего друга мы сняли зал в одном из кафе в Литейной части. В разгар нашего веселья открылась дверь, появился военный и с изумлением глядел на нас, штатских: как эти тут оказались? «Вы тут?» – произнес он озадаченно. «Тут!» – подтвердили мы. «А где же саранча гуляет»? – спросил он. «Саранчой», видимо, за цвет формы, военные ласково называют сами себя. Мы поспешили успокоить его, сказав, что «саранча гуляет» в соседнем зале. Надо отметить, что наши встречи с военными в подобных заведениях далеко не всегда имеют воинственный оттенок, как это произошло однажды в Доме писателей. Чаще, наоборот, возлияния становятся общими, ведут к дружеским откровениям и последующему братанию. Так я услыхал и запомнил один из шедевров военного творчества: «Сойдемся на передовой, друг друга защищая, но лучше встретиться в пивной, друг друга угощая!».

Заканчивая военно-гастрономическую тему, должен вспомнить важный исторический эпизод. В Петербурге, а потом в Ленинграде, а потом снова в Петербурге жил Федор Никитин, актер еще немого кино, но успевший запечатлеть свои благородные седины и в кинематографе наших дней. Его сын, режиссер Миша Никитин, был моим другом и режиссером Ленфильма, снявшим по моей повести «Новая Шехерезада» двухсерийный фильм. А отец Федора Никитина был преподавателем Михайловского училища, куда принимали, как тогда говорилось, «только из лучших фамилий». Гвардейский военный шик имел много чего в себе. В частности, для знатных преподавателей училища считалось зазорным брать положенные им казенные обеды – нужно было обедать где-нибудь «у Кюба» или другого известного ресторатора. Никитин-старший был из знати. Иначе бы он не служил в училище. Но – из знати обедневшей, поэтому положенные преподавателям вполне официально казенные обеды он брал и даже относил их семье. За это он был вызван на «офицерский суд чести» и ему было предложено уйти из училища. Жесткие законы «офицерской чести» не оспаривались, и ему пришлось уйти. Сын его, обидевшись за отца, в гвардию уже не пошел и стал актером. Не так-то просто жилось в Петербурге даже представителям «лучших семей».

Чуть дальше по Литейному торчит «готическая башня» Дома офицеров. Такие башни видны в Петербурге здесь и там и весьма характерны для утвердившейся в начале века «архитектурной эклектики», черпающей выразительные элементы в ушедших эпохах. Нередко именно в этом здании представители «лучших семей» устраивали свои офицерские «суды чести», вынося свои жесткие приговоры. Порой смысл в них был. Излишняя вольность нравов, свойственная красавцам-гвардейцам, как правило, кутилам и богачам, как-то здесь регулировалась ими же. Среди гвардейцев, например, было принято иметь на содержании «прима-балерин». Это позволяли себе великие князья, и даже Николай II, влюбленный в балерину Кшесинскую, чей знаменитый дворец на Петроградской есть, пожалуй, лучший памятник эпохи модерна в нашем городе. Но гвардейца, женившегося на балерине, «суд чести» никогда бы не оставил в полку. Как горько, со слезами прощался со своей возлюбленной гвардеец Николай II – об этом пишет в своих мемуарах Кшесинская, женщина сильная, и без царя сумевшая сделать блистательную карьеру. Но другого хода, как ради правильной женитьбы на немецкой принцессе оставить балерину, у Николая не было: терять честь и авторитет царь не мог. «Лучшие фамилии» должны были сочетаться браком только с другими «лучшими фамилиями» – за этим следили строго. Но что удивительно – «суд чести» не менее сурово осуждал гвардейцев, оставивших своих возлюбленных балерин грубо, без достаточных объяснений и без какого-либо финансового обеспечения. За такое «суд чести» тоже требовал «выйти из полка», дабы не позорить его.

В другие времена нравы несколько изменились. Именно тут, в Доме офицеров, по «Ленинградскому делу» в 1947 году судили руководителей Ленинграда – Попкова, Кузнецова и их помощников. Многое сплелось в «Ленинградском деле», и одна из составляющих – постоянная ненависть Сталина к «слишком независимому» нашему городу. Что важно – именно подсудимые сделали так много в блокаду, руководили обороной, потом восстанавливали город. Судить таких людей было весьма неблагородно – но об этом понятии в те времена вспоминали лишь как о «пережитке». Много было ужасного в этом процессе. Так, в момент совершения приписываемых им преступлений смертная казнь была отменена. Разрешена она была специальным указом в конце суда и преподнесена обвиняемым как страшный «подарок». Известно, что к прошлому новые законы применяться не могут – но тут «сделали исключение». Осужденных расстреляли буквально через несколько часов, совсем недалеко, в Большом Доме.

Но хватит об этом! Удаляемся по Литейному от Невы, ближе к Невскому. Идут обычные доходные дома XIX века. Но какие тут жили люди!

В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ ПОЛКУ

В этом районе, как говорилось прежде, в Преображенском полку, недалеко от Преображенского собора, я познакомился с Бродским и Довлатовым и многими другими. Почему-то все мы оказались почти что «ребятами с одного двора». Бродский жил на Пестеля, а я долго учился в школе напротив. Довлатов жил на улице Рубинштейна, перейдя Невский. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И хотя подслеповатая власть плохо в нас разбиралась, и даже речи пока не было, чтобы признать хоть кого-то из нас, чувствовали мы себя победителями – мол, трофеи всегда успеем собрать. Статус победителей подтвердился гораздо позже. И далеко не для всех. Но восторг того времени испытали многие. Может, потому поколение шестидесятников и стало таким нахальным и так много сделало, что юность наша прошла, где надо.

ИОСИФ БРОДСКИЙ

На углу Литейного и улицы Пестеля поднимается роскошный, выстроенный в пышном восточном стиле, дом Мурузи. Его литературная слава сложилась уже задолго до нашего рождения.

Удивительно, что Бродский, сын военного журналиста, никак вроде бы непричастного к высшим сферам искусства, вдруг еще в детстве оказался жителем легендарного дома Мурузи, знаменитого пышного «чуда эклектики» на углу Литейного и улицы Пестеля. Тут не может не возникнуть опять тема какой-то предопределенности, высшего промысла и т. п. Перед революцией, оказывается, домом этим владел генерал в отставке Оскар Рейн. Знал ли об этом наш знаменитый современник, поэт Евгений Рейн, друг и, как он скромно признается, учитель Бродского, неоднократно посещавший его в этом доме?

Также из жильцов этого дома был широко известен купец Абрамов, прославлявший свою продукцию в стихах собственного сочинения. Так что литераторы в этом доме жили давно. В дворовом флигеле, на четвертом этаже, жил писатель Н. Лесков. В этом доме был знаменитый литературный салон Д. Мережковского и З. Гиппиус. Здесь бывали Блок, Белый. В 1918 году сюда, в заброшенную квартиру князя Мурузи, случайно забрели писатели К. Чуковский и А. Тихонов (Серебров) и решили здесь учредить литературную студию. Преподавали в ней К. Чуковский, Н. Гумилев, М. Лозинский, В. Шкловский. Среди студийцев были М. Зощенко, М. Слонимский, И. Одоевцева. Н. Гумилев учредил здесь в 1921 году «Дом поэтов». Н. Берберова, тогда начинающий молодой поэт, вспоминала о Гумилеве: «Он взглянул на меня светлыми косыми глазами с высоты своего роста. Череп его, уходивший куполом вверх, делал его еще длиннее. Он был некрасив, я бы сказала – немного страшен своей непривлекательностью: длинные руки, дефект речи, надменный взгляд, причем один глаз все время отсутствовал, оставаясь в стороне. Он смерил меня взглядом, секунду задержался на груди и ногах». После он сказал ей: «Я сделал Ахматову, я сделал Мандельштама. Теперь делаю Оцупа. Я могу, если захочу, сделать вас».

Иосиф Бродский прожил здесь с 1949 по1972 год и стал тут великим великим поэтом. Здесь он выходил на балкон, смотрел на часы Преображенской церкви, отсюда уезжал – в геологические экспедиции («С высоты ледника я озирал полмира»), потом – в ссылку в Норинское, потом – навсегда в Америку. Много замечательных людей жили в доме Мурузи. Но мемориальная доска – только одна: «Здесь с 1949 по 1972 год жил поэт Бродский».

Оказавшись в одной компании, в молодости мы часто встречались с ним. Хорошо помню его мучительную стеснительность, переходящую в высокомерие и дерзость – уже тогда он начал четко выстраивать свою великую судьбу. Говорил он сбивчиво, невнятно, заикаясь, отводя глаза. Зато когда начинал читать стихи, побеждал нас всех небывалым напором, страстностью, шаманским завыванием, но главное – длиной и мощью, образной роскошью своих стихов, их горечью и надрывом, а также необузданностью бескрайней эрудиции, сразу ставящей его стихи в самый высокий ряд.

Потом, после судов и ссылок, он уехал. Тогда казалось, что уезжают навсегда, в небытие – или мы в небытии остаемся. То, что мы никогда больше не увидимся, было ясно всем.

Потом железный занавес приподнялся, и пришли его книги. Мы услышали о его мировой славе и Нобелевской премии. Вот так «кореш с нашей улицы»! Как же я волновался, когда вдруг выпала возможность полететь в Америку и увидеть его! Организуя семинар по русской литературе в Коннектикат-колледже, он пригласил своих старых знакомых – переводчика Виктора Голышева и меня. С нами летела и замечательная московская поэтесса Таня Бек.

Помню утро в маленьком домике в Коннектикат-колледже, в светлой гостиной на первом этаже. Шла беседа со студентами-русистами, и вдруг переводчик Голышев, закадычный друг Иосифа, сидевший в гостиной лицом к окну, воскликнул:

– О! Его зеленый «мерседес»! Приехал!

И вот в прихожей, невидимой нам, скрип его шагов, быстрая, картавая, чуть захлебывающаяся от волнения речь – «на слух» Иосиф почти не изменился. А «на вид»? Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимал, что волнение не только от предстоящей встречи с бывшим приятелем, таким же нищим и безвестным, как все мы, сделавшимся вдруг гением, известным всему миру, нобелевским лауреатом – главное волнение от предстоящей сейчас встречи со Временем. Прошло двадцать пять лет, все плавно шло, и ничего вроде не изменилось – но вот сейчас предстоит глянуть Времени прямо в лицо. И вот он входит.

– Валег,а п, гивет! Ты изменился только в диамет,ге.

– Ты тоже.

Хотя это совсем не так! На нем отпечаталось все до грамма – чего ему стоила вторая жизнь и Нобелевская награда. Не меньше, уверен, изменился и я – хотя поводов меньше.

– В первый раз выступал в этом калладже за двадцать долларов! – улыбается Иосиф.

Чувствуется, что он всеми силами старается убрать отчуждение, возникшую дистанцию – словно ничего не изменилась меж нами за эти пустяковые двадцать пять лет, все как прежде, приятели-друзья. Хотя добродушие его, как мне уже объяснили, распространяется лишь на прежних друзей, приехавших ненадолго (в этот раз он сам пригласил нас). Но если кто тут надолго окопался и пытается проложить себе путь, используя Иосифа, – того ждет совсем другой прием. «В багрец и золото одетая лиса» – как сказал об Иосифе один из известных московских поэтов и остроумцев, которому лучше знать эти дела.

Да, изменился лауреат – теперь в нем уверенность и твердость, прежней дрожи почти не видать. Одет он абсолютно небрежно (пусть те, кто еще пробиваются, одеваются аккуратно!) – на нем какая-то мятая размахайка цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку, такие же штаны. Продуманность видна разве что в том, что одет он демонстративно небрежно. Его высокая породистая жена из старой русской эмиграции, ставшая уже почти совсем итальянкой, здоровается сдержанно (или отчужденно) и усаживается в сторонке. Ну ясно – она любит Бродского теперешнего – и зачем ей эти смутные, нервные, тяжелые воспоминания из прежней жизни, которые я привез сюда?

Вот воспоминание-вспышка. Встреча на углу Кирочной и Чернышевского, в шестьдесят каком-то году. Он с первой своей женой, тоже высокой и красивой, Мариной Басмановой.

– Вале,га п, гивет! Мне очень понравились твои гассказики в «Молодом Ленинг, гаде».

«Рассказики»! Величие свое он строил уже тогда! Мне тоже хотелось сказать, что мне тоже понравился его «стишок» – странный, непонятно почему отобранный равнодушными составителями (и кстати, единственный, напечатанный здесь). Господи – как, что и почему тогда печатали? Тяжелые, нервные годы. Но заквасились мы там и тогда, в нашем «Преображенском полку» – а дальше уже только реализовались, кто где и как смог.

Инициатива разговора с русистами переходит, естественно, к нему. Да – он по-новому научился говорить – настоящий международный профессор. Интересная находка – заканчивать каждое свое утверждение вопросительной интонацией, как бы требующей немедленного общего подтверждения. «Так развивалась русская история, да?» «И этот стих был очень плохой, да?»… Что-то наполовину английское слышится в этой интонации. И действие ее неотразимо.

Потом я наблюдал, как десятки наших продвинутых филологов копировали эту интонацию, становясь тем самым в ряд «непререкаемых».

После беседы мы идем на выступление, проходим через замечательный кампус – белые домики студентов, привольные лужайки с раскидистыми дубами, запах скошенной травы.

В большом зале сначала что-то говорим мы с Голышевым, я читаю свой рассказ «Случай на молочном заводе», о шпионе, залезшем в творог, который пришлось съесть. Американцы «врубаются», смеются, аплодируют. Потом на трибуну выходит Бродский. Прокашлявшись, он, чуть картавя, начинает читать – и мое сердце обрывается, падает. Что так действует – голос? или – слова?

Я входил вместо дикого зверя в клетку,Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,Жил у моря, играл в рулетку,Обедал черт знает с кем во фраке.С высоты ледника я озирал полмира,Трижды тонул, дважды бывал распорот.Бросил страну, что меня вскормила.Из забывших меня можно составить город.Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,Надевал на себя, что сызнова входит в моду,Сеял рожь, покрывал черной толью гумнаИ не пил только сухую воду.Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,Жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;Перешел на шепот. Теперь мне сорок.Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.Только с горем я чувствую солидарность.Но пока мне рот не забили глиной,Из него будет раздаваться лишь благодарность.

Была тишина. Потом – овация. Он стал читать этот стих уже по-английски.

Потом мы сидели на краю огромного зеленого поля. Спортсмены двух колледжей – в желтом и зеленом – играли в американский футбол. Было несколько странно, что проходящий футбол вызывал у них ажиотаж ничуть не меньший, чем прошедшее выступление…

Через полчаса было новое выступление – и не хотелось плестись в наш домик и сразу – обратно, поэтому мы пережидали на лужайке… Разговор шел о пустяках. Назавтра он уезжал, и надо бы было сказать важное: что он значит теперь для нас. Но для старых приятелей, выросших в эпоху анекдотов, пафос не проходил.

– Нет, не пойдем! Тут поошиваемся! – запросто проговорил Иосиф.

– «Хата есть, но лень тащиться!» – процитировал я одно из любимых моих его стихотворений.

Иосиф усмехнулся. Пусть хотя бы видит, что мы знаем его наизусть.

Ночью мы долго сидели в нашем домике, вспоминали общих приятелей – горемык, пили водку. Наверно, это было неправильно после недавней сердечной операции Бродского – Голышев перед каждой новой рюмкой вопросительно глядел на Иосифа, и тот кивал. Жена его кидала гневные взгляды – но мастер гулял! Когда же еще и погулять, как не при встрече с земляками!

– Мудак! – вдруг явственно проговорила она и, поднявшись во весь свой прелестный рост, ушла наверх в комнату. Оказывается, она неплохо знает русский!

Иосиф не прореагировал, увлеченный беседой…

Прерывистой ночной сон, случившийся где-то уже под утро, состоял из отрывков, вспышек-кадров. Пронзенный солнцем угол школьного коридора. И рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Это не школа против дома Мурузи. У советской власти среди многих странностей была и такая – ни в коем случае не записывать учеников в школу около дома, а посылать вдаль, и каждый год переводить каждого в другую школу, – видимо, для того, чтобы не образовывались заговоры. Этот солнечный кадр – в школе № 196 на Моховой улице, напротив теперешнего журнала «Звезда». В пятьдесят каком году?

НЕКРАСОВ

Идем дальше. На углу Литейного и бывшей Бассейной стоит небольшой трехэтажный «дом Краевского». Весь второй этаж в нем занимала (и теперь занимает) квартира Некрасова. Нет в России другого поэта, который бы так горько и полно рассказал о жизни бедного люда.

О, горько, горько я рыдал,Когда в то утро я стоялНа берегу родной реки,И в первый раз ее назвалРекою рабства и тоски!..

И в то же время никто так не показал силу и красоту нашего народа.

Да не робей за Отчизну любезную…Вынес достаточно русский народ,Вынес и эту дорогу железную —Вынесет все, что Господь ни пошлет!

У его поэзии истинно народная душа – не зря многие его стихи стали любимыми народными песнями – «Что ты жадно глядишь на дорогу?», «Коробейники». Никто не заставляет петь эти песни – они сами поются. Всю жизнь он был на стороне бедных и угнетенных, бичевал помещиков и фабрикантов, обманывающих и истязающих русский народ. Даже на Бога замахнулся!

Работаешь один,А чуть работа кончена —Гляди, стоят три дольщика:Бог, царь и господин!

Он жил в этом доме 60-е годы XIX века, когда накалялись революционные настроения, когда все больше места в истории вместо дворян занимали разночинцы, жаждущие равноправия и перемен. Некрасов выпускал здесь самый радикальный журнал своего времени. Он получал неоднократные предупреждения о недопустимости публикаций, призывающих к борьбе с правящим классом, с существующим строем, и в конце концов, после покушения Каракозова на Александра II журнал «Современник» за его революционные призывы был закрыт. Некрасов всегда был на примете у полиции, особенно из-за дружбы и сотрудничества с опальными Белинским и Чернышевским.

Он, глядя из своего окна через Литейный на подъезд знатного вельможи напротив, написал горестные «Размышления у парадного подъезда» о бесправных крестьянах-просителях, изгнанных из этого подъезда швейцаром. Стихи его навсегда ложатся в память и душу. До сих пор мы говорим о несправедливо обиженных словами Некрасова: «И пошли они, солнцем палимы!».

И пошли они, солнцем палимы,Повторяя: «Суди его бог!»Разводя безнадежно руками,И, покуда я видеть их мог,С непокрытыми шли головами…

На его похоронах плакали крестьяне, рабочие, он был истинно народным поэтом. Был, как писали в газетах, «весь штаб русской революции». На гроб был возложен венок с надписью «От социалистов».

Образ Некрасова, главного народного заступника той поры, хрестоматиен и обсуждению как бы не подлежит. Однако в действительности он был фигурой далеко не простой. С таким гневом и отчаянием бичуя эксплуататоров, помещиков, ростовщиков, фабрикантов, он знал, о чем писал: в нем самом в немалой степени проявлялось то, что он так гневно осуждал.

Придя в Петербург нищим, из-за расхождения с отцом лишенный содержания и наследства, он силой своего ума и характера сумел стать весьма состоятельным человеком. Ориентируясь в обстановке вернувшегося вдруг к нам капитализма, мы уже понимаем теперь, что богатства одними благими намерениями не создаются. Тут нужны жесткость и расчетливость, и Некрасов этими качествами обладал в высшей степени.

Его поместье Карабиха, которое он купил благодаря необыкновенно хладнокровной и продуманной карточной игре, считалось образцовым. А образцовые хозяйства – мы понимаем – мягкостью, а тем более попустительством, не создаются. Все его соратники единодушно отмечают истинно капиталистическую хватку, с которой он вел «Современник», вникая во все тонкости, умело находя то самую дешевую бумагу, то самую выгодную типографию. Иначе бы «Современник», защищающий бедных, сразу бы погиб, и не от зверств цензуры, а от обычной нищеты.

Величайший парадокс жизни литературного гения: надо быть тверже и холодней своего литературного героя, который может позволять себе любые страдания – но сам литератор должен быть осмотрительней, чтобы лирический его герой мог выжить. Без этого нельзя. (Мариенгоф пишет, что как бы безудержный Есенин никогда не бил стекла голой рукой, а всегда оборачивал руку салфеткой или полотенцем.) Авдотья Панаева, которую «всегда страдающий за людей» Некрасов сделал своей подругой при живом муже, писала о том, что «у парадного подъезда» дома, где жил и принимал Некрасов, постоянно была длинная очередь. Но не из крестьян-ходоков, которые, вероятно, понимали, что Некрасов-поэт и Некрасов-помещик – не одно и то же. У «парадного подъезда» Некрасова стояла очередь роскошных карет крупных вельмож, которые ждали, когда Некрасов их примет, и трепетали: не прогонит ли? Он был весьма влиятелен, и от его слова зависело многое.

В шестидесятые годы уже XX века, полные, как и в любые шестидесятые, ожиданий и надежд, в этом здании на третьем этаже размещалось издательство «Советский писатель». В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после. Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда, и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. Иногда мы с коллегами заходили на второй этаж в большую, барскую, благоустроенную квартиру Некрасова с чучелом медведя в прихожей, убитого, кажется, лично Некрасовым, тонким и нежным лириком, певцом природы. Мы с завистью озирали его квартиру, вспоминали его стихи, полные страдания… Да-а-а. Живи он под забором – он бы их не написал.

САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

И – такое возможно лишь в Петербурге: на том же Литейном, всего через несколько домов от дома Некрасова жил другой титан русской литературы – Салтыков-Щедрин! И они дружили с Некрасовым, ходили к друг другу в гости! Два гения на одной улице – такая «теснота» литературной жизни была в том удивительном XIX веке, в том удивительном Петербурге, который притягивал к себе все лучшее в России и делал из талантливых провинциалов властителей дум. Какая жизнь была! Салтыков-Щедрин ходил в гости к Некрасову. Их беседы, чтения, споры, даже шутки были драгоценны. А с другого конца Литейного, точнее, с Владимирского, как зовется Литейный после пересечения с Невским, приходил в гости к Салтыкову-Щедрину другой ближний сосед – Федор Михайлович Достоевский. На одной улице, в одно время – три таких соседа! Непостижимо уму!

Посреди двух великих – Некрасова и Достоевского – Салтыков-Щедрин может показаться «ростом поменьше», но это лишь потому, что в школьной программе было его чуть меньше! Прочитайте все его книги – и голова кругом пойдет от того великолепия, что обрушится на вас! «Пошехонская старина», «История города Глупова», «Господа Головлевы», смешные и мудрые сказки – будто не один гений это писал, а несколько совсем непохожих гениев. К тому же он еще был замечательным пианистом и знатоком музыки, автором глубочайших статей о ней, а также знатоком петербургской жизни, знающим каждый район, каждый дом, любой социальный слой, как бы ни казался тот далек от жизни «великого человека», каким можно считать Салтыкова-Щедрина. Сосланный за раннюю свою повесть «Запутанное дело» в далекую Вятку, сумел благодаря своей энергии и неусыпной честности дослужиться за восемь лет до вице-губернатора! И сюда, в скромную по тем временам квартиру на Литейном, приходили не только его коллеги, но и знаменитые инженеры, врачи, и каждый мечтал получить от Михаила Евграфовича что-то чрезвычайно важное для себя. Могущественный министр внутренних дел Лорис-Меликов не считал для себя унижением приехать за советом к Салтыкову-Щедрину. И это при том, что Салтыков-Щедрин официально считался писателем опасным, преследуемым, главарем «банды революционеров». И все, кто был у него, с восторгом и трепетом вспоминают его рычащий бас, переходящий в кашель.

Двумя этажами ниже, в огромной квартире с зимним садом, жил петербургский градоначальник генерал Трепов и всячески порывался в гости к писателю, но тот спокойно отверг «столь высокую милость». Приходил сюда великий врач Боткин, и они с Салтыковым-Щедриным не только говорили о медицине и литературе, а еще замечательно музицировали (Салтыков-Щедрин – фортепиано, Боткин – виолончель) и свободно исполняли Моцарта, Гайдна, Бетховена! И люди столь разносторонней культуры и талантливости не считались тогда чем-то исключительным, немало было таких, среди дворян это считалось почти нормой. Его рисовали Ярошенко и Крамской – и какой человек смотрит с портрета, какая сила в развороте плеч и даже в буйной бороде, какая страсть и какой ум в этих чуть выпуклых глазах! Вот такие люди жили когда-то на Литейном!

С восторгом я замечаю: о какой петербургской улице ни начну говорить – обязательно закончу великим писателем, который здесь жил или бывал.

Рядом с домом Щедрина, в подвале, размещается сейчас литературный клуб «Борей», приют литературы неофициальной, подпольной, какой она была при советской власти. В некотором роде «Борей» – духовный наследник знаменитого «Сайгона», который находился за Невским, на углу его и Владимирского. Там собирались когда-то нестриженые и мятые «неформалы», пугая прохожих. Закрыли «Сайгон» уже не в советские времена, а в капиталистические, устроив там магазин унитазов. Теперь этот дом – гостиница «Рэдиссон Палас», и никаких неформалов стриженые охранники близко не подпустят. Неформалы переселились в «Борей» – «под Салтыкова-Щедрина». Сейчас их никто уже не преследует, они набрали вес в литературе и в городе, выступают и даже иногда пишут книги, но «дух изгоев общества» сохранили. Сейчас в «Борее» вкусная дешевая еда, кругом все свои. Но алкоголь в любых видах запрещен – слишком увлекались тут этим тогда, когда пьянство казалось многим единственной формой свободы. Так что на пьянство теперь не свалить, если пишешь мало. Нет уже и советской власти, что беспощадно душила их, и на гнет ее тоже не сошлешься. Так что сидят тут теперь «неформалы», обсуждают свои «проекты» и мечтают о славе и силе Салтыкова-Щедрина. А если не мечтают, то это плохо.

АННА АХМАТОВА

На другой стороне Литейного, наискосок от дома Щедрина – высокая арка, которую знают все, кто хоть что-то знает. Арка эта ведет во двор знаменитого Фонтанного дома. И много уже лет многочисленные поклонники Ахматовой ходят именно этим путем. Фонтанным он называется потому, что фасад его выходит на Фонтанку. Всю красоту этого дома можно оценить только с Невского, с Аничкова моста над Фонтанкой, откуда видна и прекрасная решетка, и величественный фасад. Тут уже упоминался один дом Шереметевых, на Шпалерной, но главный, самый первый и самый большой – Фонтанный.

В этих роскошных апартаментах жил Николай Петрович Шереметев, из древнего рода, чей предок был полководцем, одним из главных сподвижников Петра («И Шереметев благородный» – в описании Полтавской битвы упоминает Пушкин о нем). Николай Петрович, потомок петровского полководца, живший в этом дворце, был первым русским богачом, владельцем 120 тысяч крепостных, приносивших ему более миллиона рублей ежемесячного дохода. Знаменит он был тем, что создал замечательный театр из крепостных и настолько увлекся этим, что даже женился на крепостной красавице, замечательной актрисе Прасковье Жемчуговой. Родив ему единственного наследника, Дмитрия Николаевича Шереметева, она через три года умерла. К 1823 году молодой граф подрос и вступил, по шереметьевской традиции, в кавалергардский полк.

В дни восстания декабристов Дмитрий стоял в рядах Гвардейского корпуса, верного Николаю I. В 1831 году он участвовал в походе на Польшу. Когда полк стоял в Петербурге, Фонтанный дом был прибежищем кавалергардов, их любимым кровом – здесь чуть ли не каждый день звенели их шпоры и бокалы. Среди лихих офицеров ходила присказка: «Жить на шереметевский счет». Как и отец, Дмитрий имел душевную склонность к искусству. Когда художник Кипренский вернулся из Италии, граф поселил его у себя во дворце, благодаря чему остался в истории – на портрете работы Кипренского, где изображен и сам красавец-граф, и его замечательные покои. Вскоре после женитьбы граф Дмитрий вышел в отставку и занялся управлением своими многочисленными имениями, благотворительностью, коллекционированием картин и предметов искусства, но главной страстью его была музыка. Гордостью его была замечательная музыкальная библиотека: сборники нот, либретто и пьес, большей частью рукописные.

И с той поры дом этот был домом муз всегда! Так что по высшему счету появление здесь Ахматовой вполне закономерно. Хотя все происходило довольно драматично. Ахматова не только была великой поэтессой – она прожила чрезвычайно бурную насыщенную жизнь, что, впрочем, свойственно гениям.

После рождения в Одессе она навсегда, практически, приехала в Петербург. Сначала – в Царское Село. Папа, морской инженер, был весьма строг и запретил ей писать стихи под семейной дворянской фамилией Горенко. Благодаря строгому папе мы получили поэтессу Ахматову. Веселая царскосельская юность, стихи, брак с кумиром тех лет Николаем Гумилевым. «Хорошенькая женушка Гумилева пишет стишки!» – вот первая реакция властителей дум Серебряного века на ее появление. Как же она их всех превзошла! Ее стальной, а отнюдь не серебряный характер виден даже в ее перемещениях по Петербургу. С Гумилевым она вскоре разошлась – он отнюдь не был создан для семейной идиллии. Но и она была не создана для того, чтобы терпеть его бесчисленные любовные похождения. Тут она сама могла дать ему фору! После Гумилева она вышла замуж за ассиролога Шилейко, замечательного ученого, знающего уйму языков, в основном мертвых. Характер он имел весьма неуравновешенный и дико ревновал молодую жену – возможно, не без оснований. Уходя из дома, Шилейко заставлял дворника запирать ворота. Вольнолюбивой Ахматовой это было нипочем, она пролезала в щель между воротами и землей и уходила! Поклонникам Ахматовой знающие люди до сих пор показывают это отверстие шириной с ладонь. Кажется, кошка не сможет там пролезть – а юная Ахматова пролезала. У нее был тогда бурный роман с композитором Лурье, и ничто не могло ее остановить.

Потом она вместе с Шилейко пришла в гости к профессору Николаю Николаевичу Пунину, сотруднику Русского музея, в его барскую квартиру во дворце Шереметева, или в Фонтанном доме, как называли его. Окна квартиры выходили в прекрасный сад с фонтаном. Не все сразу изменилось в Петербурге, и некоторое время почтенных людей еще селили в приличные квартиры. Но, разумеется, не жилищные условия были причиной вспыхнувшей страсти Ахматовой и Пунина. Жилищные условия были как раз неидеальны – дело в том, что Пунин жил в этой замечательной квартире с женой, представительницей весьма знатного рода, и с любимой дочкой.

Однако Ахматова, не дрогнув, пришла сюда и тоже начала жить в этой квартире. Она не только писала стихи о том, что настоящая страсть безудержна, но так и жила. Они с Пуниным жили в его кабинете. Все остальные остались пока в своих комнатах. Правда, домработница Пуниных привела в дом своего сына, который вскоре женился и обзавелся ребенком. Квартира, как и было положено в те времена, уверенно превращалась в коммуналку.

Вскоре там поселился и сын Ахматовой и Гумилева – Лев, приехавший из провинции, где он жил, скучая, у матери Гумилева. Лев, юноша весьма амбициозный, как и оба его родителя, уверенно поселился в этой квартире – правда, на сундучке, отгородившись шкафом в глухом конце коридора, где светило единственное крохотное окошко. Но самое удивительное, что никаких коммунальных склок в этой перенаселенной квартире не возникало – отношения возникали весьма интеллигентные и даже душевные, – такие замечательные люди там жили.

Ахматову обожали все, включая детей домработницы и даже ее внука, с которым у Ахматовой потом завязалась настоящая дружба. Вот что значит великая личность. И когда враз арестовали сына Ахматовой Льва и Николая Николаевича Пунина, одна Ахматова не потеряла присутствия духа и написала письмо Сталину. Копия его теперь хранится в этом доме под стеклом – письмо абсолютно достойное, лишенное какого-либо раболепства. Более того, Ахматова поехала в Москву и нашла способ передать письмо в руки секретарю Сталина Поскребышеву. И письмо, что удивительно, подействовало – Николая Николаевича и Льва вскоре выпустили! Правда, увы, не навсегда! Естественно, что Ахматова стала главной в этой квартире, и все подчинялись ее воле. Даже бывший ее муж Шилейко по ее приглашению ходил сюда и вел с Николаем Николаевичем и Львом, студентом университета, научные споры.

Потом снова арестовали Пунина и Льва, уже надолго. Потом была война, эвакуация в Ташкент. При возвращении в Ленинград Анну Андреевну встретил сын писателя Гаршина, врач, с которым перед войной Ахматову связывали близкие отношения. И заявил, что за время блокады и войны полюбил другую, и Ахматова снова вернулась в Фонтанный дом, где нет уже Пунина и надо как-то продолжать жизнь, не имея ничего, будучи запрещенной властями. «Показать бы тебе, насмешнице, и любимице всех друзей, царскосельской веселой грешнице, что случится с жизнью твоей!». Но она не сдалась, осталась в этой квартире. Более того – умудрилась прописаться сама и прописать сына Льва, вернувшегося из ссылки! Всем ли великим поэтам бог дал такой железный характер?

Она всегда была «с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был». И она выстояла – и написала об этом. Самая первая!



Поделиться книгой:

На главную
Назад