И бай схватил Рузибая за ворот. Истад вскипел, кинулся на бая, но тот сам отпустил старика.
— А ну, доставай деньги!
— Нет у меня денег, зайдите — сами посмотрите, хозяин! — тяжело дыша, проговорил старик. — Клянусь пророком, вот уже два месяца у меня в руках не было ни копейки!
— Врешь ты, обманщик, плут! — продолжал приставать к старику бай. — Я сейчас из тебя всю душу вытрясу, если не дашь. Я с тобой не шучу, я проигрался, слышишь ты, проигрался!
Он схватил старика за горло и, прижав к стене, стал душить. Но на этот раз сильные руки Истада схватили бая и отбросили от старика, так что он с криком свалился прямо в арык. На крик прибежали Джура-ка-раулбеги с солдатами, вытащили бая из воды и по его наущению принялись бить Истада.
— Ну, хватит пока, — сказал наконец Джура-караулбеги. — Заприте обоих в сторожке. Завтра я разделаюсь с этим разбойником!
И гости снова уселись на суфе возле хауза. Сняли с бая мокрую, грязную одежду, напялили чей-то камзол и халат, поднесли ему пиалу водки и стали расспрашивать, как было дело. Бай коротко объяснил, что просил у старика денег, но тот отказал, а этот проклятый парень набросился на него и избил. Джура-караулбеги, обыгравший бая дочиста, смущенно захохотал:
— Ладно, давайте играть снова!
— У меня нет денег, — отвечал пьяный бай.
— Давай ставь на кон этого парня! Ничего, что ребята немного его изувечили, он мне пригодится.
— Ладно, — сказал бай, — этот бунтовщик — ваш. Начинаем снова. Гардкам!
Игра продолжалась…
В доме известного нам Каракулибая, в городе Бухаре, в квартале Чордар, царило необычное оживление. В большой мехманхане было людно, все время приходили и уходили ишаны, кори и лекари. Здесь же собрались все родственники бая, его наследники, друзья и близкие.
Вот уже десять дней, как бай болен, лежит в жару, ничего не ест. Ненадолго приходит в себя, потом опять теряет сознание, бормочет в бреду что-то непонятное, стонет. Прославленные бухарские лекари бессильны ему помочь, не знают, что делать, какое дать лекарство. Жены и дочери его плачут. Гани-джан-байбача, его единственный сын, любимец и баловень, взволнован, беспокойно ходит взад и вперед по комнате, не находя себе места…
У изголовья больного сидел его самый близкий друг и доверенный Эльмурад-бай-кунградец. Как только сознание возвращалось к баю, он звал Эльмурада и принимался что-то шептать ему на ухо, вероятно отдавая распоряжения, добавляя что-то к своему завещанию.
В этот день, очнувшись, бай сказал:
— Если я выздоровею, если болезнь оставит меня и я встану… обещаю… во имя бога… буду милосердным… одного раба и одну невольницу… отпущу на волю.
Вымолвив это, бай снова потерял сознание. А Эльмурад-кунградец, услышав такие слова, усмехнулся и, намочив тряпку в холодной воде, положил на горячий лоб больного.
В это время в прихожей раздалось грубое покашливание, в комнату вошел Джура-караулбеги. Он поймал усмешку на губах Эльмурада, решил, что баю стало лучше, подошел совсем близко к больному и бесцеремонно приветствовал его громким хриплым голосом. Ему не ответили, не предложили сесть. Это несколько обидело караулбеги, он спросил, стоя около постели:
— Ну, как наш бай, хорош?
— Ваш бай хорош, только он без сознания… — ответил по-узбекски Эльмурад. — Садитесь.
Караулбеги не любил этого насмешливого и грубоватого кунградца. Но, зная, что он доверенный человек бая и что слово его равносильно приказу хозяина, старался всегда делать вид, что не замечает его колкостей, и молчал. И сейчас он молча сел в ногах у больного и посмотрел на него внимательно. Бай вздохнул, открыл глаза и с помощью Эльмурада глотнул немного шербета.
— Вот твой друг-картежник пришел, — сказал по-узбекски Эльмурад баю. — Справляется, как ты себя чувствуешь.
Бай прикрыл один глаз, словно хотел сказать:
— Что уж там спрашивать?
— Я ездил в Гиссар, — сказал Джура-караулбеги, — по повелению его высочества, подавил там восстание бунтовщиков. И чтобы рассчитаться с вами, я привез вам в уплату моего долга одного хорошего парня — раба.
— Лучше бы ты привез хорошее лекарство, — заметил Эльмурад.
— Я привез хорошего раба, семнадцати лет, красивого, здорового, — продолжал караулбеги, не обращая внимания на Эльмурада. — Он сейчас, правда, немного болен, по дороге упал и расшибся, на голове у него рана и на правом плече…
— Чудесное средство для исцеления от болезни! — засмеялся Эльмурад. — Больному человеку — больного раба, вот это лекарство!
Но бай прикрыл глаза в знак согласия. Джура-караулбеги поклонился и вышел.
Наутро бай вспотел, пришел в себя, попросил куриного бульона, поел и поговорил с окружающими. Эльмурад был по-прежнему около него. Кунградец смело разговаривал с больным, насмехался над его родственниками.
— День и ночь сидели они у дверей, ждали, чтобы ангел Азраил поскорей посетил этот дом. Но не сбылось их желание. Вместо ангела смерти явился Джура-картежник, привел тебе искалеченного раба — и вот вылечил твою болезнь этим лекарством. Этот раб принес тебе счастье, и ты выздоровел. Бай рассмеялся.
— Брось шутить, насмешник! — сказал он. — Меня бог исцелил. Во славу его я должен совершить доброе дело.
— Я правду сказал, — продолжал Эльму рад. — Я его видел, этого раба, он в конюшне лежит, свернулся в комочек, стонет. Голова у него разбита, от раны на плече вонь идет… Зовут его Истадом, но, боюсь, он не останется жить, падет жертвой за тебя.
— Его привез Джура-караулбеги? — переспросил бай.
— Да, — сказал Эльмурад, — он тебе должен был, вот и привез тебе раба в уплату. Теперь тебе и долга не видеть, и парня придется за свой счет лечить. Вот так расплачиваются с нами наши друзья-картежники!
Бай подумал и сказал:
— Я обещал, если выздоровею, отпустить на волю одного раба и одну невольницу. Пойдите скажите: я освобождаю этого раба. Напишите ему вольную от моего имени и отдайте ему, пусть идет куда хочет.
Эльмурад погладил усы и с ядовитой улыбкой посмотрел на бая:
— Джура-картежник тебя обманул, а ты обманул самого бога. Ну и хитер же ты, каракулец!
Израненного Истада и одну старую одинокую невольницу выбросили на улицу. Несчастная старуха, плача, взяла Истада под руку и кое-как дотащила до площади возле мечети. Там, у двери божьего дома, на глазах у верующих, она уложила Истада на камень и сама села рядом с ним, громко рыдая, чтобы люди сжалились над ними и дали им приют.
Истад был совсем без сил. Его раны на голове и на плече были неопасны, но голод и потеря крови сделали свое дело.
Если бы у него были силы, он прижал бы к сердцу данную ему баем вольную, побежал бы в свой кишлак, припал бы грудью к родной земле!.. Но что делать, когда мочи нет, не добраться ему до родного края, не увидеть своих близких, — видно, придется здесь, в чужом месте, навеки закрыть глаза…
От таких мыслей бедный юноша впал в отчаяние. Из глаз его полились горькие слезы. Старуха тщетно молила верующих помочь им, говорила, что они — бывший раб и невольница, что теперь их отпустили на волю, но у них нет ни пристанища, ни близких, они, несчастные, не знают, куда им деться, нет у них ни приюта, где они могли бы отдохнуть, ни друга, который пожалел бы их.
— Люди, дети божьи, добрый народ, помогите, подайте что-нибудь, сжальтесь над нами!
Вечером старуха купила на выпрошенную милостыню пару лепешек, они поели, запили водой из большого сосуда для омовений, стоявшего на площади, и уснули тут же на камнях. Рано утром, когда муэдзин пришел в мечеть, чтобы провозгласить утренний призыв на молитву, он увидел этих несчастных на том же месте, где они были вчера вечером. Ему стало жалко их, он подумал и подошел к ним.
— Старуха, — сказал он, — разве вам некуда деваться? А это кто? Это сын твой? А, он тоже бездомный, как и ты? Ну, вот что. Если хочешь, я возьму тебя к себе, будешь помогать моей жене по хозяйству. Пойдем. А юноша пусть останется тут, найдется и для него какой-нибудь благодетель.
Муэдзин увел старуху к себе. Жена его была всегда занята, обслуживала свадебные и религиозные обряды. Целые дни ее не было дома, и некому было подать муэдзину воды для омовения. Старуха, которую он приютил, станет ему даровой служанкой.
А Истад и весь следующий день лежал на площади у мечети, стонал и мучился, и не нашлось человека, кто приютил бы его, залечил бы его раны, поддержал бы в беде. Многие жалели его, плакали вместе с ним, но не могли помочь ему, потому что сами были бедны и зависели от хозяина. Иные подавали ему милостыню, бросали деньги, хлеб, еду, но никто не взял к себе несчастного.
…Лежа в постели, больная Дилором-каниз рассказывала внучке эту печальную историю. Расплакавшись от жалости к Истаду, Фируза спросила:
— Неужели не нашлось человека и никто-никто не помог ему?
— Помогли, — ответила старуха. — В час послеполуденной молитвы к измученному Истаду подошла одна женщина. Она была высокая, нескладная, с громким мужским голосом, в парандже, но с открытым лицом — поэтому она сразу увидала, в каком тяжелом состоянии был юноша. Она спросила: разве у него нет никого, кто позаботился бы о нем? Истад только застонал в ответ. Тут подошел муэдзин из мечети и рассказал, что узнал от старухи о печальной судьбе Истада. Тогда женщина подозвала арбакеша, сидевшего поблизости на своей арбе: Ну-ка, давай поднимем этого несчастного на арбу. Эта женщина была я. Уложив раненого в арбу, я привезла его в сад Латиф-бая, где тогда жила.
— Вы раньше жили в саду? — удивилась Фируза. — Что это был за сад? И почему вы ушли оттуда?
— О-о… так много вопросов сразу. На них двумя словами не ответишь. Потерпи, я отдохну немного, а потом расскажу тебе все с самого начала. Ты ведь не знаешь, откуда родом твоя старая бабка и каких только бед ей не пришлось перенести!
— Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! — сказал мне однажды отец. Он был человек бывалый, много испытавший, немало гроз пронеслось над его головой. Мы жили в Самарканде, в квартале Боги Шамоль — Сад Ветров, работали на земле, у нас был маленький сад, плоды которого мы продавали и на это жили. До того дня, как отец сказал мне эти слова, я была самой веселой, озорной и капризной девушкой. Все мой сверстницы, даже дочери аксакала и бая, побаивались моего языка — ведь я могла в одну минуту высмеять их, опозорить. Сама я никого не боялась. Уж очень я была шустрая, ловкая, проворная, мастерица на все руки. Я знала и работу в поле, и садоводство, и уход за скотом, и домашнее хозяйство. Я не только справлялась со своей домашней работой, но и другим помогала. Когда поспевал виноград, меня звали из сада в сад, никто со мной не мог сравниться в приготовлении кишмиша. Я варила бекмес из дыни, сушила тутовые ягоды с орехами, такие вкусные, что, если попробуешь, не забудешь. Ну, понятно, что и горда я была, никто мне не нравился, разве только Ибрагим, парень, который жил с нами по соседству. Ибрагима я полюбила, потому что он всегда был такой печальный — мать у него умерла, а мачеха досталась злая. Она постоянно заставляла его выполнять самую тяжелую работу.
Единственным его утешением и надеждой была я. Он ничего не скрывал от меня, всеми своими горестями делился со мной.
Как-то раз я снимала виноград. Вдруг из соседнего сада послышался крик. Бросив работу, я перелезла через забор. Смотрю, мачеха бьет Ибрагима, лежащего на земле, абрикосовой веткой. У абрикосового дерева ветки колючие и жесткие, они рвут в клочья одежду и больно ранят тело. Я удивилась, почему Ибрагим так покорен — не вскочит с земли, не даст отпора. Подошла поближе — смотрю, руки и ноги у него связаны. Потом уж я узнала, что глупый отец его связал сына и отдал на растерзанье мачехе. Ну, тут я не вытерпела, подбежала. Как двину рукой — злая женщина покатилась прямо в хауз, а я развязала Ибрагима, велела ему бежать.
Вечером пришел к нам отец Ибрагима, пожаловался на меня моим родителям. Когда он ушел, вот тогда-то и сказал мне мой отец эти мудрые слова:
— Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! Ты еще дитя, ты должна уважать старших. Мачеха Ибрагима все-таки заменяет ему мать, она имеет право поучить сына, а когда следует, и побить. Какое тебе дело до этого, что ты вмешиваешься, становишься между ними?
— Ибрагим хороший парень, — ответила я, — целые дни работает, никогда не проводит время зря, не гуляет. А мачеха у него жестокая и безжалостная. Она била его абрикосовой веткой, всего исцарапала, и я ее бросила в хауз, а его развязала.
— И хорошо сделала, — сказала моя мать. — Так ей и надо, злюке!
Но отец не согласился с матерью:
— Не говори так! Как бы то ни было, все же она старшая, как говорится, больше рубашек износила, молодые должны уважать ее.
— Когда старшие справедливы, никто не вздумает их обижать, все их почитают, — ответила своему покойному отцу. — Вот вас ведь все уважают. А я, ваша дочь, вас на руках носить готова.
Отец рассмеялся и больше ничего не сказал.
С той поры разгорелась между мной и Ибрагимом любовь. Мы так подружились и полюбили друг друга, что дня не могли прожить, чтобы не увидеться. Моя мать догадалась про нашу любовь и рассказала отцу. Родители посовещались между собой и решили будущей осенью поженить нас. Мы с Ибрагимом обрадовались и стали по пальцам считать, когда пройдет лето, потом зима, весна и, наконец, настанет будущая осень.
Но, наверно, мои отец и мать не сказали вовремя: Если богу о у дет угодно, — вот и не сбылось их желание.
В ту осень, готовясь к будущей свадьбе, отец мои продал почти весь урожай пшеницы, ячменя и фруктов, купил на вырученные деньги барана, теленка, сундук, серьги, кольцо и серебряные браслеты для меня.
Но зима тогда была бесснежная, снег не выпал ни разу, а после весеннего равноденствия, в конце марта началась жара, и когда пришла пора розам цвесть, вся зелень в садах уже пожелтела. От безводья погибли наши посевы, ни одно зерно, брошенное в землю, не взошло. Люди просеивали сухую землю, выбирая из нее зерна, мы с отцом делали то же и набрали немножко пшеницы.
Уже с первых дней лета начался голод. Мы продали барана и теленка, купили муки, но этого хватило ненадолго. Продали все, что заготовили для моей свадьбы, отдали задешево — и это пошло тоже на хлеб. И все равно это не спасло нас.
Люди ели кору с деревьев, травы, опухали от голода, теряли силы. Беда бродила вокруг нашего дома, смерть на коне мчалась по улицам кишлака… А впереди смерти, словно чума и холера, шли купцы-перекупщики и спекулянты. Они наживались на нашей беде, строили дома на нашем горе. Все, что представляло какую-то ценность, они взяли за горсть ячменя, за миску пшеницы. И вот у людей ничего не осталось. Тогда они стали продавать детей — сыновей и дочерей своих. Узнав об этом, мои отец и мать заплакали и сказали, что они скорей с голоду умрут, но ни за что на свете не продадут свое единственное дитя.
Я, как кишлачные мальчишки, сделала себе рогатку и охотилась на воробьев, ходила на берег пересохшего Зеравшана, собирала траву, приносила домой и варила, чтобы накормить родителей.
Вдруг я узнала, что из Бухары приехал богач, по имени Латиф-бай, и покупает невольниц и рабов и что мачеха Ибрагима уже продала его за мешок пшеницы. Я пошла к соседям, увидела, что муж и жена сидят и едят жареную пшеницу.
— А где Ибрагим? — спросила я.
Они мне ничего не ответили. Я поняла, что люди мне правду сказали. Тогда я сама пошла к аксакалу. Я сказала ему, что, если моего Ибрагима продали за мешок пшеницы, пусть и меня возьмет бай, но за это пусть дадут моим родителям мешок пшеницы и кувшин масла. Аксакал был посредником бая — подыскивал для него рабов и невольниц, а кишлачным жителям доставал таким образом хлеб и деньги и, конечно, сам нагревал на этом руки. Он знал, что мы с Ибрагимом любим друг друга, знал также, в каком состоянии были мои отец и мать, поэтому он сказал:
— Хорошо, дочка, я устрою так, чтобы все были довольны: как говорится, и рубин сниму с возлюбленной, и возлюбленного не рассержу. Я сделаю, как ты хочешь, отдам тебя баю за мешок пшеницы и кувшин масла для твоих родителей, но попрошу бая, чтобы Ибрагима женили на тебе, Думаю, что бай согласится на это, ведь тогда ваши дети тоже станут его рабами… верно?
Я согласилась не раздумывая, потому что рада была и со своим милым соединиться, и отцу с матерью помочь, спасти их от голодной смерти. Я знала, что, если не сделаю этого сама, отец с матерью скорее умрут, чем продадут меня.
Вот так и вышло, что я сама себя продала в рабство. Не дай бог кому-либо увидать такие черные дни, какие я видела, коснуться той горькой чаши, из какой я пила! Легко сказать: сама себя продала! Только с ножом у горла может человек пойти на такое, волю на рабство обменять! Не случись с нами такой беды, как неурожай и голод, мы бы и знать не знали об этом злодее Латифбае.
Я пошла домой, чтобы в последний раз повидать отца и мать, проститься с домом, где я родилась, с родными местами, где провела свое детство и юность, где была так счастлива. Отец мой лежал на старом паласе, на каких-то лохмотьях, он был в забытьи, и мать, худая и бледная как мертвец, с запавшими глубоко глазами, лила ему в горло воду дрожащими руками. Староста дал мне две горсти муки, я быстро поджарила ее в котле, подлила немного воды, сделала болтушку, разлила ее в две миски, поставила перед родителями, а сама вылизала котел. Отец с матерью быстро съели болтушку, помолились за меня и, успокоенные, уснули.
День клонился к вечеру, знойное солнце уплывало на запад, тени деревьев стали длиннее. Перед домом у нас — сад. В нем когда-то рос виноград, яблони, груши, черешни и персик, теперь это все пожелтело, сгорело без воды. В этом году и сад не дал урожая. Было немного винограду, но мы его съели еще незрелым. Раньше в огороде у нас росли лук, морковь, огурцы и репа, сейчас все заросло сорной травой. Каждая пядь этого огорода и сада была дорога мне, в каждое деревце вложен мой труд, моя любовь. В тени вот этих деревьев я сидела с подругами, играла, вот тут я бегала, резвилась, а вон там, за кустом роз, что растет у соседской ограды, я столько раз встречалась с Ибрагимом, поверяла ему свои маленькие тайны… И вот я бросаю все это — и дом, и сад, и всех близких, ухожу на чужбину, в неволю. Ухожу, чтобы быть рядом с любимым, быть ему поддержкой, ухожу, чтобы вырвать из лап смерти отца и мать!
Я пошла к аксакалу. Он уже поджидал меня, посадил на лошадь и погнал ее в город.
Печаль по дому и воспоминания так захватили меня, что я даже не заметила, куда меня везут. Я опомнилась, когда лошадь остановилась, аксакал слез сам и снял меня с лошади.
Вижу, перед нами высокие ворота. Вокруг подметено, в крытом проходе ни соринки, чистота. Навстречу нам выбежал мальчик-слуга, взял у аксакала лошадь, и мы вошли во двор. Усадьба огромная, великолепная. Перед мехманханой высокая суфа, по другую сторону двора — конюшни. На суфе разостланы ковры, на них лежат курпачи и подушки.
На подушках возлежали двое солидных мужчин и беседовали. Один из них, сидевший на почетном месте, чернобородый и черноусый, увидев нас, сказал:
— А, аксакал! Заходите, милости просим!
Аксакал оставил меня внизу, сам поднялся на суфу, поздоровался < чернобородым за руку, потом сказал:
— Я привез вам девушку, другой такой в нашем кишлаке нет — и по красоте, и по сноровке во всякой работе.
— Вот как! — засмеялся бай. — Так зачем же вы хотите такую девушку отдать?
— Вы же знаете, что у нас делается, — серьезно отвечал аксакал. — Она единственная дочь у отца с матерью, их сейчас ожидает голодная смерть. Это одно, а другое — тот парень, которого вы недавно купили, Ибрагим — ее жених. Узнав, что вы его взяли, девушка пришла ко мне с плачем. Я понадеялся на вашу милость и дал ей такой совет. Я ей сказал: пойдем, я отведу тебя к баю и попрошу, чтобы он вам с Ибрагимом был вместо отца, чтобы он соединил вас, а вы за это будете молиться за него и работать на него до самой смерти. А бай будет милостив к твоим родителям — даст им пшеницы и масла, чтобы они не умерли с голоду. Вот с этим мы и приехали.
Бай погладил свою бороду, подумал немного, потом поднял голову и спросил меня:
— Ты слышала, что староста сказал? Ты согласна?
Я ничего не могла ответить, в горле у меня точно комок застрял, мне хотелось плакать. Но бай продолжал:
— Если ты сейчас перед этими уважаемыми людьми скажешь, что ты согласна, я напишу бумагу от твоего имени, поставим печать, а потом я, как условились, женю на тебе Ибрагима.
Услышав имя моего возлюбленного, я немного ожила и согласилась на все условия. Бай сказал, что плату за меня — мешок пшеницы и кувшин кунжутного масла — он отдаст аксакалу, чтобы тот передал их моим родителям.
— Отведите ее в чулан! — приказал бай аксакалу.
Аксакал взял меня за руку и отвел в конец двора, в чуланчик, где уже сидели две женщины, подавленные и печальные. Обе они были из соседнего кишлака. Латиф-бай купил их у родственников обе были сироты, без отца и матери, они появились здесь днем раньше меня. От них я узнала, что Ибрагим с другими рабами заперт в соседнем помещении.
Вечером нам принесли поесть — суп и жаркое, остатки от байского угощенья. Мы все трое были голодны, наелись, поблагодарили бога и уснули.
Назавтра случилось такое, что мне даже и рассказывать не хочется, чтобы ты и не знала о таких вещах! О, пусть никогда больше человеческое дитя не разлучается с близкими, не покидает родные места, а если и покинет, то пусть никогда не будет рабом! Раньше я думала, что рабом и невольницей быть — это быть слугой и служанкой. Ну что ж, поработаешь на своего господина, выполнишь все, что велят, съешь свой кусок хлеба, а в остальном — твоя воля. Но скоро я поняла, что, когда становишься невольницей, теряешь и свое человеческое. Самый последний негодяй может бросить камень в невольницу, а она не смеет даже охнуть!
Что невольница, что собака под дверью — все одно! Невольницу покупают и продают, бьют, мучают, используют все ее уменье в работе, все силы и способности, на части рвут, убивают… все можно! Захочет хозяин — отдаст невольницу замуж за своего раба. Если у них родятся дети, они станут такими же рабами. И внуки и правнуки — все они будут рабами, все потомство их будет выброшено из человеческого рода.
Так вот, в тот самый день пришел служащий из суда, сказал, что все мы проданы, записал наши имена на бумаге и объявил, что мы теперь — невольницы Латиф-бая, он купил нас, и мы до конца наших дней в полном его распоряжении, во всем должны быть покорны ему: скажет он — умри, — должны умереть, скажет — живи, — будем жить.