Розанов с презрением отзывался о Гоголе, утверждал, что “если бы Пушкин остался жив, Гоголь не смел бы писать”.
Ахматова говорила, что тот, кто любит Чехова, не может любить поэзию, настолько весь Чехов нацелен на принижение того высокого, что несет поэзия.
Ходасевич писал, что Маяковский “богатства, накопленные человеческой мыслью, выволок на базар и изысканное опошлил, сложное упростил, тонкое огрубил, глубокое обмелил, возвышенное принизил и втоптал в грязь”[11].
Иван Алексеевич Бунин не называл иначе как кретинами и сумасшедшими Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, Андрея Белого. Про стихи Зинаиды Гиппиус говорил, что в них она “мошенничает загадочностью”; про Набокова-Сирина — “мимикрия таланта”.
Бродский, с презрением описывая российские ночные посиделки, лягал не любимого им создателя “Незнакомки”: “и под утро заместо примочки / водянистого Блока стишки”[12].
Чешский писатель Милан Кундера сознавался, что строй и дух романов Достоевского вызывал у него сильнейшее отталкивание и он скорее согласился бы голодать, чем подчиниться трудным обстоятельствам после разгрома Пражской весны и выполнить порученную ему переработку “Идиота” для телевидения[13].
Что-то подобное произошло и со мной, когда я начал читать рукопись книги “Между собакой и волком”. Инстинктивное отталкивание от хаоса и абсурда жило во мне с детства, но я смирялся и мог даже залюбоваться хаосом, когда он вырывался в виде неудержимой стихийной силы. В книге же Соколова хаос и невнятица лепились тонким умелым перышком, всякий проблеск осмысленного повествования замутнялся искусно и неутомимо. Даже последовательность событий во времени отбрасывалась как ненужное бремя на свободном полете фантазии.
То же самое происходило и на уровне языка. Поиск незатертого слова осуществлялся не интуитивно, а механически. Во фразе “В лавку зашел покупатель гвоздей” слово “покупатель” было зачеркнуто и сверху аккуратно вписано “обретатель”. От этого “обретателя” у меня по спине начинали ползти болезненные мурашки — и я ничего не мог с собой поделать. Уже первая страница вся была испещрена такими искусственными подменами. Вместо “сказанной” — “речённой”; вместо “жил” — “обитал”; вместо “потому что” — “поелику”; вместо “вашего” — “вашенского”; вместо “не найдете” — “не обрящете”. Казалось бы, это обыгрывание простонародного косноязычия лежало так близко к поискам Платонова, Зощенко, Марамзина, Венедикта Ерофеева. Так почему же чтение тех несло наслаждение, а здесь звучало как скрип ножа по стеклу?
Впоследствии в интервью Джону Глэду в 1982 году я попытался дать рациональное истолкование своей идиосинкразии: “Соколов пытается выйти из зримого и вещественного мира, предаться целиком своему эстетическому вкусу, напряженности эстетического поиска. С моей точки зрения, это облегчение, это уступка самому себе. Это как если бы акробат, уставши от борьбы с земным притяжением, стал бы делать сальто в невесомости. Там их можно крутить хоть десять, хоть двадцать. Космонавты показывают это нам, летая за зубной щеткой. Есть в этом своя плавная красота, но это не акробатика. Соколов последовательно и старательно разрушает здравый смысл, борется с любым повествовательным началом в своей прозе, умело и целенаправленно создает только ткань. И намеренно отказывается от превращения этой ткани в некую литературную, условно скажем, одежду. И это глубоко чуждо моему вкусу”[14].
У Соколова было немало поклонников. Я своими ушами слышал, как одна эмигрантка — профессор русской литературы — сказала, что проза Соколова вызывет у нее счастливое сердцебиение, а вот Бабеля она читать не может, потому что это “каннибальский писатель”. Критика проявляла интерес к каждой новой книге Соколова. Но после выхода “Палисандрии” в 1985 году он исчез с литературного горизонта чуть ли не на четверть века.
Встречал он и скептическое отношение. Довлатов считал, что слава Соколова будет недолговечной. Безжалостный Вагрич Бахчанян придумал шутку: “Саша Соколов окончил Школу для дураков с золотой медалью”. Надо сказать, что и Бродский вскоре изменил свое отношение к прозе Соколова. В одном интервью 1991 года он рассказывает:
“Я отношусь к этому писателю чрезвычайно посредственно... Я до известной степени ответствен за его существование, потому что когда издательство, которое его напечатало, “Ардис” в Мичигане, только начинало существовать, в 1973 году, я приехал, выудил его рукопись из всего, что они тогда получали, и посоветовал издателю это напечатать, что и произошло... Первые страниц тридцать или сорок мне было просто приятно читать. Дальше это уже, в общем, ни в какие ворота. Так мне кажется. Это такая в высшей степени провинциальная отечественная идея современной прозы, и, разумеется, есть люди на которых это производит впечатление... Тот же самый результат и в “Между собакой и волком”, и в “Палисандрии”... Читать это в общем неохота. Я не люблю, когда автор навязывает себя”[15].
Да и сам Проффер, кладя рукопись мне на стол, сознался, что не понял в ней ничего. Однако добавил, что отвергнуть новую книгу любимого писателя – об этом не может быть и речи.
Чем дальше я вчитывался в этот текст, тем больше я впадал в тоску и растерянность. Сказать: “Вы знаете, это для меня эстетически неприемлемо” — было бы смешно, недопустимо, звучало бы просто наглостью. Тем более людям, которым я стольким обязан, которые так помогли мне и моей семье. Ты служащий, тебе платят деньги — вот и выполняй работу, которая тебе поручена.
Я мучился ужасно. Две недели ходил больной. Марина в те недели еще не овладела новым композером, не могла сделать работу за меня. Не то чтобы я ставил владельцев в безвыходную ситуацию. Часть русского набора все равно отдавалась другой фирме, так что речь шла в конечном итоге о перераспределении работы. Но я понимал, что о таком не просят. Однако снова и снова всплывала горькая мысль: вот я уехал на пятом десятке из своей страны, где говорят, пишут и читают на моем родном языке, уехал только для того, чтобы не участвовать в том, что мне глубоко чуждо. И оказался в ситуации, когда я своими руками должен принимать участие в том, что для меня эстетически мучительно.
В конце концов я упал Профферам в ноги. Просил поручить набор другой фирме. Обещал искупить свою вину какими-нибудь сверхурочными трудами. Они помрачнели, как и следовало ожидать. Тут все сходилось: и то, что он себе такое позволяет, и то, что он смеет отвергать нашего любимого писателя и друга. Этому объяснения нет, прощения нет! Думаю, это был переломный момент, после которого отношение Карла ко мне резко изменилось.
РАЗРЫВ
Деньги
Их всегда почему-то не хватало в “Ардисе”. Иногда мы узнавали об очередном финансовом кризисе просто потому, что в день выплаты не находили на своих столах месячного чека. Иногда — потому что звонила какая-то из типографий и объявляла, что не отправит нам отпечатанный тираж новой книги, пока мы не оплатим предыдущие. Либо потому, что кончался “заряд в митере” и нас не посылали на почту заправить его вкусным золотым тельцом.
Карл уверял, что деньги приносят только издания на английском языке, что все русские книги издаются в убыток. Я не соглашался с его способами подсчета. В упрощенном виде его схема выглядела так: если сумма продаж не превосходила затраты на издание книги в три раза, он объявлял книгу убыточной. Он подхватил эту схему у крупных издателей, которые тратили на рекламу порой в четыре раза больше, чем на типографию. У “Ардиса” не было таких крупных накладных расходов, поэтому какой-то доход русские издания приносили, хотя и не такой, как английские. Успех переводов прозы Мандельштама, прозы Цветаевой, ее же иллюстрированной биографии на английском, иллюстрированной биографии Мейерхольда был очевиден. Заказы на них шли и шли, и мы паковали их без устали. Пакеты отправлялись во все углы Америки и Канады, в Англию и другие европейские страны, в Австралию и Японию.
Видимо, окрыленные успехом, Профферы в 1980 году позволили себе сильно перекосить свой бюджет в сторону расходов. Был куплен дорогой фотомонтажный агрегат, который простаивал без загрузки месяцами. Были наняты две новые сотрудницы. Однажды Эллендея вбежала в наш подвал радостно-возбужденная:
— Смотрите, смотрите, что Карл подарил мне!
Мы выглянули в окно и увидели перед домом новенький “кадиллак”. Постарались выразить восхищение, но каждый при этом подумал: “А получу ли я зарплату в этом месяце?” Ночами Эллендея вела задушевные разговоры с друзьями в Москве и Ленинграде. Таис показывала мне телефонные счета: 700–800 долларов в месяц. После ночных телефонных оргий чувство вины за транжирство заставляло Эллендею поспешно искать путей экономии. Она шла вдоль наших рабочих мест, выключая все лишние — как ей казалось — лампы, приговаривая при этом: “Так мы не разбогатеем”.
Ранней весной 1980 года Профферы вернулись из Нью-Йорка в состоянии эйфории. Оказалось, что тамошние друзья подняли их на смех, узнав, что они до сих пор платят подоходный налог. Была проведена просветительная работа, семинар, на котором мичиганских провинциалов научили, какими способами можно оставлять дядю Сэма с носом. Профферы всё сделали по инструкциям и отметили неожиданную удачу покупкой новой шубы для Эллендеи.
Увы, то, что сходило с рук нью-йоркским интеллектуалам, укрывшимся за стеной из прожженных адвокатов, не прошло в суровом Мичигане. Вскоре в “Ардис” пришло письмо из налогового управления, сообщавшее владельцам, что их старые и новые задолженности перевалили все пределы допустимого. Если дядя Сэм не получит в течение месяца хотя бы 20 тысяч в покрытие неуплаченных налогов, их дом может быть конфискован и выставлен на продажу. Наседали и типографии, долг которым перевалил за 30 тысяч.
В издательстве настали черные дни. Слово “банкротство”, хотя и не произносилось вслух, незримо висело за каждым разговором. Профферы почти не появлялись. Только когда у дверей подвала раздавалось урчание почтового джипа, Карл – небритый, опухший, несчастный – спускался вниз, быстро просматривал конверты и, разочарованный, возвращался наверх. Или звонил из кабинета и спрашивал у Таис:
— От Вуди из Вашингтона ничего?
— Нет, ничего, — отвечала Таис.
Вашингтонский Вуди стал последней надеждой всей маленькой команды тонущего корабля.
В столице
С друзьями Профферов, Вуди и Элеонор Роу, мы с Мариной познакомились еще в Ленинграде, где они навещали нас на канале Грибоедова. Уже тогда они приглашали нас погостить у них в Вашингтоне. Теперь такая возможность представилась. Знаменитый Смитсоновский институт регулярно устраивал выступления новых русских эмигрантов, и весной 1980 года я был удостоен этой чести. Мой английский заметно улучшился за полтора года, и выступление прошло с успехом. Именно во время этой поездки произошло несколько знакомств, которые потом переросли в долгую дружбу: с профессором Университета Джорджа Вашингтона Еленой Александровной Якобсон; с югославским диссдентом Михайло Михайловым, просидевшим в Титовской тюрьме семь лет; с профессором Джоном Глэдом — энциклопедическим знатоком истории русской эмиграции. Вообще вся поездка была окрашена радостным настроением и омрачилась только тем, что Марина упала на улице и сильно подвернула ногу.
В большом доме Вуди и Элеонор нам было очень уютно, а семилетняя Наташа нашла отраду в дружбе с собачкой Панзи и с попугаем, постоянно вздыхавшим и печально обещавшим: “I’l be right back” (“вернусь через минутку”).
Вуди Роу начинал свою взрослую жизнь брокером на бирже, быстро преуспел и разбогател, но к тридцати годам разочаровался в своем ремесле. Глядя, с каким увлечением друзья Профферы плавают в океане русской литературы, он решил последовать их примеру: начал изучать язык, читать запоем русские книги, а вскоре уже и писать статьи о них, а вскоре опубликовал в “Ардисе” два любопытных исследования набоковской прозы.
Жена его Элеонор тоже прошла через кризис, перевернувший всю ее жизнь. Ей было за двадцать, когда у нее открылась тяжелейшая и непонятная болезнь легких. Врачи только разводили руками и не видели шансов спасти молодую женщину. Но ее мать не смирилась, нашла какую-то целительницу, использовавшую методы китайской медицины, и они стали лечить больную морскими водорослями. Болезнь отступила, и Элеонор скоро вышла замуж, родила двух вполне здоровых сыновей. Правда, питалась она исключительно сырыми овощами. Ее история впервые заставила нас усомниться в непогрешимости американской медицины, и впоследствии мы всегда интересовались случаями таких “научно необъяснимых” исцелений.
Покинув гостеприимный дом супругов Роу, мы вернулись в Энн Арбор, где застали ту же атмосферу мрачного ожидания. Не видя другого выхода, Карл в отчаянии воззвал к Вуди с просьбой о помощи. Именно поэтому он сбегал каждый день к прибытию почты. И наконец — о, счастье! — конверт со спасительным чеком на 20 тысяч прибыл.
Все вздохнули с облегчением. Но я уже понимал, что нам нельзя больше оставаться в полной зависимости от Профферов. В следующий раз добрый избавитель не объявится — и что тогда? В случае банкротства Карл останется при своей профессорской зарплате — а мы? Нужно было искать какую-то почву под ногами, какой-то островок, на который мы могли бы приземлиться в случае катастрофы. Но где? Какой?
Частные предприниматели
Славистские журналы регулярно печатали объявления об открывающихся вакансиях на разных кафедрах, и я старательно посылал свои резюме по указанным адресам, хотя понимал уже, что без американской научной степени или хотя бы диплома мои шансы равны нулю. Больше того: по секрету опытные люди сообщили мне, что подобные объявления — пустая формальность, дань невыполнимым правилам equal opportunity employment (“равноправия при найме на работу”), и они публикуются уже после того, как кандидат найден и вакансия заполнена.
Единственное ремесло, которое пользовалось спросом и которым мы с Мариной более или менее овладели, был набор русских текстов. Вот если бы у нас была своя наборная машина, свой композер!.. Но это “если бы” стоило столько же, сколько новый автомобиль — около десяти тысяч. Таких денег нам взять было негде.
И все же я решил попробовать. Позвонил в фирму Эй-би-эм, производившую эти композеры, и стал расспрашивать об условиях покупки в кредит. К моему изумлению, могучая фирма тут же прислала мне своего коммивояжера, который предложил вполне посильную сделку: мы платим тысячу авансом, а остальное растягивается на помесячные выплаты с очень умеренным процентом. Видимо, к тому времени рынок был насыщен, и Эй-би-эм жадно хваталась за каждого нового покупателя.
Мы решили рискнуть. Подписали бумаги, наскребли требуемую тысячу, и через неделю бесценный аппарат занял почетное место на столе в нашем подвале, превращенном в рабочий кабинет. В первой половине дня, пока Наташа была в школе, на нем работала Марина, а я заступал “в вечернюю смену”, вернувшись из “Ардиса”. Мы не брезговали никакими заказами. Кто-то хотел “издать” свои стихи в одном экземпляре. Кому-то приспичило обзавестись русской визитной карточкой для поездки в Москву. Кто-то хотел разослать русским друзьям красиво отпечатанное приглашение на свадьбу дочери. Но вскоре появились и солидные заказчики.
Штатный университет в столице Мичигана, Лансинге, давно выпускал двуязычный журнал “Русский язык”[16]. Его главному редактору, профессору Муниру Сендичу, понравилось качество нашего набора, понравились расценки, и он стал регулярно подбрасывать нам заказы на набор русских статей. Работа эта была громоздкой, требовала многочисленных переходов с русского на английский и обратно, частой смены шрифтов, но мы старались на совесть.
Другим постоянным заказчиком стало небольшое издательство в Новой Англии, основанное известным диссидентом Валерием Чалидзе в 1975 году. Оно регулярно выпускало альманахи “Хроника текущих событий”, “СССР: внутренние противоречия”, опубликовало подлинные воспоминания Хрущева, скопированные прямо с магнитофонной ленты, репринт русского издания книги Кьеркегора “Или-или”, книгу самого издателя о Сталине — “Победитель коммунизма” и другие.
По своим взглядам Чалидзе был близок к либерально-конституционному крылу диссидентского движения, так что статьи, присылаемые им для набора, не вызывали у меня серьезных возражений. Трудность отношений с ним заключалась в другом: он звонил каждый день по нескольку раз и спрашивал, как подвигается работа, сделано ли то-то и то-то, и если не сделано, то почему. Оплата наших трудов шла по затраченным часам, и сверхчестная Марина вычитала из счета даже те минуты, которые она тратила на чистку зубов. Снимая телефонную трубку, я старался оставаться в рамках холодной вежливости, но чувствительный Чалидзе слышал поскрипывание зубов в моих репликах и страдал.
— Игорь, — сказал он наконец, — почему, звоня вам, я каждый раз испытываю тягостное неприятное чувство? Этого не должно быть. Мне казалось, если я нанял печатника...
— Вот-вот, Валерий, в этом все дело! Слово “нанял” не отражает ситуацию правильно. Вы не наняли нас, а дали заказ независимому предпринимателю на определенных условиях, как даете заказ на ремонт автомобиля или пошив костюма. У нас много других заказчиков, и только мы можем решать, как распределять рабочее время между ними.
В другой раз, в телефонном разговоре о политике, он обронил аргумент, слегка меня ошарашивший: “Если все делать по закону, — уверенно заявил он, — человеку ведь и совесть не нужна”. “Ну что ж, какой талантливый человек не любит время от времени щегольнуть парадоксом?” — уговаривал я себя. На пятом десятке я научился смиряться с этим, и наши деловые отношения продолжались.
Было еще маленькое русское издательство “Заря” в Канаде. Его владелец Сергей Александрович Зауэр, интеллигентный и старомодный отпрыск первой волны, росший в Югославии, предпочитал приезжать к нам из Торонто на автомобиле, чтобы не терять время на почтовые пересылки материалов. Входя в дом, обязательно снимал обувь и двадцать раз извинялся за беспокойство. Расплачивался он аккуратно, книги выпускал достойные, но, к сожалению, большого комерческого успеха его издательство не имело.
Для Марины главным заказчиком с самого начала оставался “Ардис”. Вскоре и я стал увозить часть наборной работы домой. Проффера это устраивало, потому что мой композер в издательстве освобождался и на нем мог работать кто-то другой. Постепенно эта практика сделалась рутинной, и мы решили изменить характер наших деловых отношений. Моя рабочая неделя сокращалась с сорока часов до двадцати, и, соответственно, вдвое уменьшалась зарплата. “Ардис” давал заказы на наборную работу новорожденной фирме “Эрмитаж”, а Ефимов приезжал в издательство исключительно для того, чтобы заниматься редактурой и корректорской вычиткой русских текстов. Уезжал я обычно в час дня, когда Профферы еще не появлялись. Казалось, всех это устраивало.
Осенью 1980 года я наконец получил из типографии плод своих полуночных трудов: свежеотпечатанную “Практическую метафизику”. Сейчас-то я понимаю, что это издание должно было казаться американцам верхом полиграфического убожества: в нем не было указателя имен, система сносок нарушала все принятые стандарты, библиография была выстроена не по алфавиту, а по порядку упоминаний источников в тексте. Конечно, тот факт, что книга была издана за мой счет, несколько отравлял удовольствие. Но я утешал себя тем, что так же издавали свои труды Сведенборг, Кьеркегор, Шопенгауэр, Пруст и многие другие.
Книга вызвала определенный интерес в эмигрантской среде. Вскоре на нее появились положительные рецензии. Марк Поповский смело заявил, что “таких книг в мире не появлялось уже лет сто”. Сергей Левицкий назвал свою статью “Новое слово в философии”, но — словно спохватившись — добавил в конце названия вопросительный знак[17]. Однако больше всего меня обрадовало письмо от молодого грузинского философа и писателя Нодара Джина, в котором он писал: ““Практическая метафизика” представляется мне самой значительной книгой из всего, что пришлось прочесть за довольно долгий срок... Она — как возвращение к тому величественному и милому разуму и душе прошлому, о котором каждый из нас, увы, знает только понаслышке... как возвращение-очищение... к подлинной философии”.
Книга стояла в каталоге “Ардиса”, на нее начали поступать заказы. С продажи я получал определенный процент, что помогало в какой-то мере гасить мою задолженность типографии. Паковать собственную книгу и наклеивать на конверты ярлычки с адресами, содержавшими слова Лондон, Париж, Мюнхен, Монреаль, Иерусалим, Токио – какая работа могла быть приятнее! В какой-то момент мне начало казаться, что все недоразумения и конфликты с “Ардисом” позади, что Проффер примирился с моим существованием у него под боком. Увы, очень скоро я понял, что недооценил вполне меру его затаенной неприязни.
Обнесли пирогом
В начале 1980 года группе русских журналистов в Нью-Йорке удалось создать газету, которую они назвали “Новый американец”. Главным редактором стал Сергей Довлатов, активное участие приняли Петр Вайль, Александр Генис, Борис Меттер, Алексей Орлов, Григорий Рыскин. С первых же номеров газета вызвала огромный интерес среди эмигрантов третьей волны. Довлатов писал мне в письме от 10 февраля:
“Дорогой Игорь! Пишу в некотором беспамятстве. Газета вышла. Продается в неожиданном темпе. В пятницу утром — 4500. Мы заказали еще две тысячи. И сразу же продали. Обстановка прямо сенсационная. Из всех русских мест звонят: “Привезите хоть сто экземпляров. А то разнесут магазин”. Я не выдумываю”.
С “Ардисом” у газеты быстро установились активные деловые отношения. По поручению и с согласия Профферов я посылал им отрывки из готовившихся у нас книг, они печатали их и в качестве гонорара помещали рекламу издательства. Кроме того, “Новый американец” пытался вести книжную торговлю по почте и для этой цели заказывал книги “Ардиса” для перепродажи. Наша с Довлатовым переписка за 1980 год переполнена денежными расчетами и деловыми обсуждениями: что, когда и в каком объеме печатать в газете.
Печатала газета и рекламу созданной нами наборной фирмы “Эрмитаж”. На нее начали откликаться потенциальные заказчики из Нью-Йорка и других городов. Увы, когда они понимали, что мы предлагаем только набор, а не полное изготовление-издание книги, деловые переговоры обрывались. Платить отдельно за набор, а потом искать где-то издателя — это казалось людям слишком громоздким и ненадежным.
Вспоминаю, что именно в телефонных переговорах с Довлатовым мелькнуло впервые это сочетание слов: “Русская литература в эмиграции. Конференция, организованная Университетом Южной Калифорнии”. Да, вот так. Нашлись в Америке люди, способные ценить русских писателей-эмигрантов. В рекламной брошюре сообщалось, что конференцию, намеченную на май 1981 года, финансировали Национальный фонд для развития гуманитарных наук, Рокфеллеровский фонд, Фордовский фонд, кафедры различных университетов.
— Карл — один из устроителей. Неужели он вам еще ничего не сказал? — удивлялся Довлатов. — Среди участников, я знаю, будет народ не только из Америки, но также из Европы, Израиля, Канады. Всем оплачивают дорогу и три дня пребывания там. Странно, что вам еще не сообщили.
Я постарался скрыть удивление и досаду. В конце концов, мы с Профферами встречались довольно редко, они могли и забыть. Но недели шли за неделями, мы встречались, обсуждали дела. О конференции — ни слова.
“Чего он хочет? — ломал я голову. — Чтобы я узнал на стороне и попросился? Поскребся в дверь? А он бы сделал вид, что забыл о таком пустяке? Или что приглашения не от него зависят?”
Все прояснилось, когда я получил конверт из Университета Южной Калифорнии в Лос-Анджелесе. Нет, это не было приглашение. Это было письмо от сотрудницы славистской кафедры университета Ольги Матич. В нем она сообщала, что обращается ко мне по совету профессора Проффера. Он известил ее, что мистер Ефимов хорошо знаком с литературной средой российской эмиграции и может порекомендовать ей талантливых писателей и поэтов, не получивших до сих пор приглашения на конференцию.
Я сидел над этим письмом и пытался вообразить, какие чувства должны были играть в душе профессора Проффера, когда он сочинял этот хитрый кошачий ход над норкой маленькой эмигрантской мышки. Ждал ли он, что я унижусь и сам попрошу профессора Матич включить меня в список приглашенных? Или что приду к нему просить о том же? Рядом на столе лежал каталог издательства “Ардис” на 1980–1981 годы, разосланный уже в тысячи адресов. В нем фигурировали четыре книги Игоря Ефимова: уже изданные “Метаполитика” и “Практическая метафизика”, запланированный роман “Как одна плоть” и включенная в раздел “Книги других издательств” — “Без буржуев”. Обложку каталога украшали семейные фотографии Профферов и Ефимовых, гуляющих с детьми по улицам Энн Арбора. Почему же профессор Проффер не включил своего сотрудника в число приглашенных? Ну, наверное, он не считает его достаточно талантливым, чтобы быть удостоенным такой чести.
В письме от 14 января 1981 года Довлатов писал: “Игорь, мне кажется, Вы огорчились, что Вам не сообщили о конференции. Я хочу только сказать, что в механизме этого дела — сплошной хаос, произвол и бардак. Знаете, как я попал в приглашенные? Здесь был ничтожный юморист Д. Попросил дать ему бесплатную рекламу. И сказал: “Я могу устроить, чтобы вас (то есть – меня, Довлатова) пригласили в Калифорнию”. Я сказал: “У меня нет времени”. Но рекламу ему дал. Не ради Калифорнии, а из жалости... И вдруг приходят документы. Так что это делается, как в Союзе. Кто-то кому-то позвонил — и все”.
Скорее всего, в моем случае кто-то кому-то должен был позвонить, чтобы не включали в список. Но я, видимо, опять разочаровал своего босса. На конференцию проситься не стал и ни разу не упомянул ее в наших разговорах. Однако для себя решил твердо: “Пора бежать. Насильно мил не будешь. Пора, пора бежать, парень”. О чувствах же, которые кипели в груди в эти недели, дает представление неотправленное письмо, сохранившееся в моих архивах. Там были такие строчки:
“Карл и Эллендея!.. Я понимаю, что можно получать удовольствие от причинения неприятным людям неприятных эмоций, понимаю, что, наверное, попал уже в эту категорию. Одно непонятно: какое удовольствие оскорблять человека, который вам так многим обязан, который зависит от вас до такой степени, что наверняка не сможет пикнуть в ответ? Но вот что мне пришло в голову: может быть, вы из-за моей сдержанности думаете, что все прежние обиды не достигали цели, и хотите пробить мою “толстокожесть”? Поверьте — они вполне достигали — я просто старался не показывать виду. И то, что мне не отвечали неделями на жизненно важные для меня вопросы, и то, что другие книги уходят в печать раньше моей — объявленной и обещанной, и то, что о конференции в Калифорнии я узнал на стороне, и много-много другого — все это вполне достигало цели и причиняло боль”.
Вдовствующая императрица
Так совпало, что первые месяцы 1981 года оказались заполнены тяжелейшим противоборством “Ардиса” с Верой Евсеевной Набоковой. В свое время она разрешила издательству опубликовать по-русски роман ее покойного мужа “Бледный огонь”. Перевод, сделанный Алексеем Цветковым, вызвал у нее множество возражений, и она испещрила рукопись сотнями замечаний и исправлений. Цветков отказывался принять большинство из них. Карл попросил меня быть арбитром в их споре.
Прочитав рукопись, испещренную пометками, я вынужден был в девяти случаях из десяти брать сторону Цветкова. Если у него было написно “он сидел в кресле”, она зачеркивала “в” и вписывала “на” — “на кресле”; вместо “подбросил шляпу в воздух” писала “на воздух”; правильный перевод английского sea horse как “морской конек” заменяла на бессмысленного “морского коня”; “профессор принимал экзамен” — вместо “принимал” писала “давал” и так далее. Было ясно, что за шестьдесят лет изгнания она утратила связь с родным языком, но, в отличие от самого Набокова, переставшего писать по-русски, воображала себя верховным судьей в вопросах грамотности и стиля.
Все же я пытался действовать с крайней осторожностью. Написал ей письмо с искренними восхвалениями романа.
“Вышло так, что я в свое время не прочел “Бледный огонь” по-английски, поэтому в моем лице Вы имеете первого русского читателя этой книги. Думаю, что все исправления, которые Вы вынуждены делать в переводе, оседают в Вашей душе чувством горечи и раздражения... Но со своей стороны хочу засвидетельствовать перед Вами, что тот текст, который ложится сейчас на бумагу, если и не полностью, то в очень большой степени доносит очарование романа, завораживает, пленяет, и вся неповторимо изящная постройка, вся щемящая драма этой изломанной души, с ее снобизмом и безответной последней влюбленностью в красоту — мира, плоти, цветка, поэмы, поэзии — вызывает сильный сердечный отклик. Я уверен, что труды наши не пропадут даром и русский читатель получит замечательный подарок”.
При этом деликатно касался загадок использования русских предлогов. Да, по необъяснимым причудам грамматики, “он сидел на скамье, на стуле, на кровати, на диване”, но, когда доходит до “кресла”, он почему-то оказывается “в кресле”. Да, “башня взлетит на воздух”, но шляпу почему-то подбросят “в воздух”. Вспомним: “Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали”. “Хорошо, — писала в ответ госпожа Набокова, — Грибоедовым вы меня победили. Но в остальном — не уступлю”.
Параллельно началась работа над изданием по-русски и романа “Пнин”. Перевод, сделанный недавним эмигрантом, профессором Геннадием Барабтарло, в общем произвел впечатление благоприятное на сестру и вдову Набокова, но и здесь Вера Евсеевна предвидела множество трудностей. Как перевести смешные искажения английского языка, делаемые Пнином? Она была категорически против того, чтобы герой изъяснялся на неправильном русском. Нет, пусть его речь будет чистой, а в скобках можно давать искаженный английский оригинал.
Мне предстояло набирать этот роман. Дополнительная трудность состояла в том, что переводчик Барабтарло был страстным поклонником дореволюционной русской культуры и не признавал новых правил русской грамматики. Сборник своих стихов он опубликовал впоследствии в России с “ятями” и “ерами”, так же пишет и письма и отвечает (только письменно!) на вопросы корреспондентов, берущих у него интервью. То есть он принял для себя то правописание, которым пользовался Сирин, и сбить его с этой позиции невозможно.
Мои попытки редакторского вмешательства гневно отвергались либо переводчиком, либо Набоковой, либо обоими. Что касается “Бледного огня”, то работа над ним просто зашла в тупик. Карл, не смевший ни в чем перечить вдове своего кумира, не без удовольствия передал мне ее письмо, в котором мои поправки — а вернее, восстановления текста Цветкова — были названы “идиотскими”. В ответ на это я написал ему:
“Веру Евсеевну от души жаль. Я все же не думал, что ее горечь и озлобление дошли до такой степени. Болезнь, одиночество, нереализованные творческие амбиции... Ее конфликт с Цветковым был действительно нелегким — столкнулись два разных эстетических подхода. Со мной никакой сложности нет: я вмешивался только там, где предложенный ею перевод звучал бессмысленно или где был использован оборот, неприемлемый в современном русском языке”.
На титульном листе ардисовского издания “Бледного огня” написано: “Перевод Веры Набоковой”. Двухлетний труд Алексея Цветкова пропал даром. Роман “Пнин” вышел в переводе Барабтарло и Набоковой. Впоследствии в России, к 100-летию со дня рождения писателя, был выпущен его пятитомник, в котором “Пнин” и “Бледное пламя” (так в этом издании) даны в переводе Сергея Ильина[18]. Но в 2010-м “Азбука” переиздала перевод Веры Набоковой. Имя Цветкова опять не упомянуто.
Первый каталог “Эрмитажа”
Да, “подставь правую щеку, когда тебя ударили в левую” — высокий призыв. Но там же, в Евангелии, Христос говорит: “Много званых, но мало избранных”. На “избранного” я не потянул, правую щеку подставить не сумел. Кроме того, никак не мог ощутить свою семью, своих “домашних” — врагами. Мне надо было спасать себя и их — это сделалось главной задачей. И виделся единственный путь: превратить наше наборное дело в полноценное русское издательство.
В начале марта 1981 года я разослал письма знакомым писателям-эмигрантам, извещая их о своем намерении, приглашая присылать рукописи в новое издательство. Многие откликнулись, издательский портфель стал быстро наполняться. К маю мы смогли выпустить первый каталог, в котором объявляли о девяти запланированных книгах. Среди них были: сборник пьес Василия Аксенова, роман Георгия Владимова “Три минуты молчания” (без цензурных изъятий, сделанных в советском издании), сборники рассказов Руфи Зерновой и Ильи Суслова. Список открывало имя Сергея Аверинцева — я давно мечтал издать под одной обложкой репринты его статей, печатавшихся в журнале “Вопросы литературы” в 1960-е годы. Он был единственным нашим автором, жившим в тот момент в России, но я полагал, что перепечатка на Западе материалов, одобренных советской цензурой, не может представлять никакой опасности для него.
В сопроводительной вводке к каталогу говорилось:
“Четверть века назад стена, разделившая русскую литературу в 1917 году на две части, дала первую трещину. С тех пор процесс разрушения этой стены шел необратимо. Советская цензура не может уже больше никого приговорить к литературному небытию — рукописи и авторы получили возможность ускользать от нее на Запад. Русский читатель в России не обречен теперь довольствоваться подцензурным оскопленным творчеством — почти любая книга, изданная на Западе, любой журнал прорываются обратно в Россию... Русская литература последней четверти века — вот главная сфера деятельности нового издательства “Эрмитаж”. Участие в процессе разрушения разделяющей стены — главная устремленность. Поэтому в ближайшие годы мы планируем печатать романы и поэмы, литературоведческие сборники и философские исследования, пьесы и мемуары, написанные в послесталинскую эпоху русскими авторами, живущими как по эту сторону границы, так и по ту”.
Адреса главных магазинов русской книги были собраны мною еще в Вене, адреса главных американских библиотек мы без труда нашли в специальных справочниках. Наш каталог представлял собой просто рекламную листовку, без труда влезавшую в стандартный конверт, поэтому рассылка нескольких сотен экземпляров обошлась не очень дорого. И какое это было счастье — получить в конце апреля первые заказы!
Самым крупным покупателем русских книг была нью-йоркская организация “Международный книгообмен” (International Book Exchange), занимавшаяся засылкой зарубежных изданий в Россию. Ведавшая закупкой Вероника Штейн знала меня еще по публикациям в “Гранях” и “Посеве” и сразу протянула руку помощи. Вскоре пришли и заказы из “Руссики”, из мюнхенского “Нейманиса”, из парижского Le Livre russe, из японского Nisso-Tosho. Оставалось только спешить с набором обещанных книг, с подготовкой макетов, с отправкой их в типографию.
Между тем в Лос-Анджелесе открылась конференция русских писателей в эмиграции. Профферы уехали на нее, “забыв” объяснить мне, куда они едут. Довлатов впоследствии забавно описал происходившее там в повести “Филиал”. Имена участников спрятал за прозрачными псевдонимами: Владимир Максимов — Большаков, Андрей Синявский — Беляков, Виктор Некрасов — Панаев, Наум Коржавин — Ковригин. Только Эдуард Савенко был оставлен под своим собственным псевдонимом — Лимонов. Вот как в “Филиале” описана одна из дискуссий:
“Каждому участнику было предоставлено семь минут. Наступила очередь Ковригина. Свою речь он посвятил творчеству Эдуарда Лимонова. Семь минут Ковригин обвинял Лимонова в хулиганстве, порнографии и забвении русских гуманистических традиций. Наконец ему сказали:
— Время истекло.
— Я еще не закончил.