Мы с Березиным выскочили из вагона. Состав с углем стоял на втором пути, часовые ничего не видели, их гнуло и секло пургой. Из соседнего воинского, где яростно топали ногами о полы в холодных вагонах, уже грабили, ползали под всеми платформами крадущимися тенями. Мы подползли тоже, сцарапывали над собой колючий уголь леденеющими пальцами, таскали, задыхаясь, полные мешки в вагон. Буря скакала по всему плацу, крыла седыми летучими полотнищами станцию, эшелон, валила с ног. Руки больше не действовали, мы сталкивали уголь локтями, подбородками, мы разворочали все нутра платформ — пурга вилась над ними черно и ядовито, как дым…
Эшелон уходил с красными печами. Мы прижались бы к ним голым телом, захлебываясь блаженной слюной…
За вагоном выла ночь.
Ребята сказали:
— Ну, мы за растопкой пойдем, ты посиди здесь!
Я ослаб, я попробовал прилечь на мешки — нет, этого делать было нельзя: слишком чугунно опускались веки, слишком быстро сразу же мчало в сны — я запрыгал и забегал кругом печи, я хотел прожить еще минут пять…
Отсюда уже — никуда никогда не уехать…
Голос Березина прохрипел из-под вагона:
— Отвори-ка…
Дверь с визгом разошлась, из тьмы кричало:
— …иди за станцию… там вправо… собаку надо убить… калитку я отпер сверху, а не даеть стерьва…
Я слез в мутный ледяной хаос, побрел наугад в ту сторону, где должна быть станция. Плавучие снега сами катились под ноги, вздымали на свои рыхлые гребни, плавно роняли в провалы, возносили опять. Я ступил на какие-то невидимые жуткие берега, мимо которых мчался озверелый черный океан, ревел, оттуда потерянные кричали:
— …вон… вон… калитка… бей…
Я нажал всем телом в какую-то стену, провалился вперед. Черное взвыло, неслось на меня. Я понял, что это и есть собака. Пальцы сладко надавили спуск нагана почти в упор, еще, еще — оно заколесило, тащилось, визжа, по снегу, оно уже лежало мутным камнем.
— Готова! — крикнул я тем.
Нужно было почти падать на землю, въедаться в нее ногами, чтобы вдруг не оторвало, не унесло, не перемололо где-то в очумелых, визжащих беснованиях.
Циклон пришел.
Он начинался где-то у полярных сугробов. Это пронзительно мчались пласты сдвинутых там воздухов; они неслись с воем через тысячеверстные пространства, рвали крыши, деревья, камни из земли, снежными смерчами засыпали обозы, поезда, укладывали скорченные трупы под придорожные мосты — буря взрытых воздуховых недр кромсала все, что попадалось ей на пути, летела к морю: это было зачем-то нужно, какая-то дикая гармония атмосфер, какая-то правда разрешалась в сумасшедшей схватке…
Я почти полз по земле, раздавленный…
Тысячи людей сидели в натопленных комнатах, слышали, как дикий шквал ревел над трубами, вспоминали с ужасом, что где-то есть степи, перед печкой потирали руки от уюта и безопасности. Хотел ли я быть на их месте?
Нет, то тепло было густо, как удушье…
Словно гигантские размахи ветров раскачали меня, вырвали из теснин, открыли насквозь всю громаду ночи.
Она — это мы, полусдохшие от стужи, вшей и голода и все-таки окоченелыми руками, со злобным весельем прокапывающиеся сквозь сугробы и пургу к жизни; нетопленые эшелоны, что крутились стоверстно в ночи, в них топали ногами, чтобы не замерзнуть, а не замерзнуть — чтоб победить, грабили уголь, нужный для революции на каких-то там заводах — туда доходили только порожняки… Если не было угля, рвали заборы, вырывали шпалы из окаменелой земли — и гудели и трубили победой в пургу; и где-то сбившиеся со шляхов курьеры летучей почты засыпали в обезумевших метельных постелях; и там, у прорыва, слепо плутали части, спутавшие свои авангарды и хвосты, хлещущие наугад пулеметами в упор буре: — мы — мы — мы!
Я добрел до вагона, вагон был — мы. Березин стучал каблуками, бегая вокруг печки. Это был самый близкий в мире; и Гаймидуллин… Все мы были клочьями одного циклонно-крутящегося в ночи человечьего хотения — нашими телами, замерзающими, мчащимися, гибнущими, нарастал какой-то великий, обжажданный человечьими мечтами день…
И из пурги уже волокли какую-то громаду. Березин бросил туда буфер, начался лом, треск, в вагон полетели дрова — с какими-то болтами, железками, кольцами. Я спросил Гаймидуллина, что это.
— Ворота сняли… Весна мир будет, построим.
И красная печка, около которой мы легли, была, как сны, сумерки были багряны, как сны, над нами полз теплый блаженный смрад; мы, черные, косматые, лежали кругом, пили кочевой, пьяный, сладчайший огонь. Гаймидуллин тянул:
И я тянул за ним, и лохматые тоже мычали, чугун пламенел, мы расстегнулись, сладко чесались, сколько хотели, ели кашу из зерновой пшеницы, — поезд шел в нескончаемых опьяняющих качаньях —
В полночь — мы остались тогда в вагоне одни — Березин, лежавший рядом со мной, вскочил и дико орал:
— Едем! Едем!
Мы прислушались — это уже не только пургой шатало вагон, отчетливо позванивали стыки: мы ехали в самом деле. Это было невероятно, сказочно: Гаймидуллин облапил меня, крутнул два раза, мы упали; на четвереньках подкатились к двери — мы ехали, ехали, состав уже близко чернел впереди.
От станции кто-то подбежал, на ходу постучал кулаком в дверь:
— Ну вот и прицепляют. Вы первые. Взяли-таки!
По голосу я узнал начальника станции.
— Спасибо, — сказал я.
— На обратный дорога хлеба привезем буханка! — крикнул Гаймидуллин.
— Приезжайте!
Березин бормотал:
— Да черт с тобой и с твоим полустанком, сто лет бы нам его не видеть, пррропади он к…
Зазвенели крюки, паровоз закричал где-то в ветрах; мы легли опять, дремота была, как зыблемый ветрами полет; болты еще раз загремели, застучали, вагон пошел.
Вот уже проехали, наверно, станцию, вот уже вырвались в степь — вдруг стуки стали медленней, вагон остановился.
— Маневры, что ль?
Березин бросился к двери.
— Сволочи! — в ужасе крикнул он, — от этого мороз сцепил кожу. — Товарищ начальник, энти руками, энти…
Мы все подбежали к дверям.
Вагон стоял где-то на пустынных рельсах — один, без паровоза, без состава. Впереди мутным пятном двигался другой вагон.
— Гляди, гляди, нас руками отцепили, а себя… Какого же там смотрят, саботажники, стерьвы, бери винтовки!
Нас отцепили лохматые…
Зверея от злобы, мы свалились вниз.
— Начальник, эй! — кричал я. — Задержите поезд! Где ортчека?
— Здесь, здесь!
Там уже от платформы бежали люди с винтовками.
Лохматые, не спеша, прицепили вагон, потом отвалились от него кучей и, вдруг загайкав, бросились на подбегавших, замолов кулаками.
— …На фронт… а вы и тут… бейте!..
Винтовки полетели в снег, люди, горбатясь, улепетывали назад к станции, куча навалилась у вагона на одного, душила, мотала по снегу…
— Ты винтовками хотел…
— Служба… служба… — хрипел тот, — начальник…
Мы подбегали.
Но уже поздно — состав дернулся, лохматые выпустили жертву, поскакали в вагон. Тогда Гаймидуллин упал на колено и наклонил голову к винтовке.
— Ан-нэ-са-га!.. — выругался он по-татарски. — У-ухх…
Я ударил кулаком по ложу, пуля взвыла вверх.
— Дурак, там подрывное, — сказал я.
И мы легли опять и спали, нас заносило снегом и пело пронзительно и смертно — с полюса, с хвойных лесов севера, с Москвы, со всего мира, нам было все равно под этим великим родным циклоном…
И утром — или вечером — в мире стоял до краев тихий и мутный воздух — нас мчал поезд к узловой; на узловой, шатаясь от голода, я добрел до комендантской и, предъявив мандат, потребовал срочной отправки и еды.
Комендант поглядел с осторожной улыбкой в мои дурные кровяные глаза.
— Товарищ, я думаю, ваши документы там не так уж важны теперь. Операция с плацдарма началась два дня назад. Армия уже далеко впереди. Прорыв ликвидирован сам собой. Вы из оперативного, я покажу вам сегодняшнюю сводку.
Это была сводка авиаразведки.
Я не читал, а будто жадно пожирал сам с огромных плывущих высот:
— Днепр, бурные ковры плавней, костры, обозы…
И там, за Кривым Рогом, за Никополем, на вражеской земле пылали станции, пластались раскаленные скелеты брошенных догорающих составов — на юг вереницами трусливо бежали поезда.
Их гнал невидимый циклон к морю.
СЛУЧАЙ С КОМИССАРОМ
Очнулись оба сразу — и комиссар и начразведот Михайлов, спец. Автомобиль без фонарей стоял где-то в лунном поле.
— Камера, что ль, опять лопнула? — крикнул спец.
Никто не ответил. Спец вылез, закрючив пальцы в рукава, запрыгал, ежась, около машины. Шофер темнел под колесами, как камень, вероятно, сидя на корточках, чинил. Невысокая луна сияла округло, по-волчьи; равнины лежали в мерзлом фосфорическом дыму, мутно и бездонно освещаясь вдаль. Ночь казалась не виданной никогда.
Спец уловил что-то ухом, прислушался. Из-под колес играл веселый звук:
— Ты никак, дружище, из радиатора сосешь?
Шофер, не вставая с корточек, пробурчал:
— Обнаковенно, согреться…
— А-а… это, брат, идея! Ну-ка, нацеди… Комиссар, эй, греться хотите?
Комиссар вывалился из кузова, неуклюже расставился по дороге, приземистый, косолапый. Спец уже тянул кружку.
— Там вон черный хлеб в чемоданчике, — вы с корочкой, с корочкой.
Комиссар выпил, яростно сплюнул.
— Керосинище…
Спецу было весело. Цедил еще, хохотал.
— Нынче святки, советские святки, комиссар, а? Тащите-ка!
Выпили еще по одной. Михайлов хотел по третьей, но комиссар по-начальнически запротестовал:
— Буде. Ехать надо.
Залез в кузов, завалился, видно, нацеливался опять сопеть до самого штаба. Спец стоял на ветру, закуривая, щелкнул крышкой часов.
— А где мы теперь, товарищ шофер?
Копаясь в темноте, что-то неразборчиво пробормотал, вроде:
— А пес его знает где…
Спец облокотился на машину, мечтательно покуривал.
— А знаете, комиссар, если бы полковнику Муранцову стало известно, что мы здесь с этими документами… пожалуй, не пожалел бы эскадрончика нам в тыл! И что это, черт, за местность?.. — И неожиданно в самое ухо спросил: — Вы шофера хорошо знаете?