Несчастье! Полк пока не идет. А так безумно хочется попасть
Меня успокаивают многие.
— Успеете еще! Война еще не скоро кончится…
Ах! Как они не понимают, эти утешители, что нет сил сидеть тут, где газеты получаются лишь на девятый день, и мучиться своим принужденным бессилием.
Конечно, я пешка, маленькая и незаметная, каких миллионы в этой кровавой мировой войне.
Но ведь и я смею думать, как хочу, и чувствовать полно и ясно, что то, что творится теперь, быть может, никогда не повторится…
Быть участником мировой войны! Это счастье. И если мне будет суждено уцелеть в этой войне — сколько нового и неизведанного я вынесу из нее!
И наконец, как может не захватить душу всякого красота геройской защиты Бельгии!
Ведь это опять начало героического эпоса в жизни почти половины народов Европы!
Ура! Через два дня еду. Устроился-таки! Хоть и жалко расставаться с родным полком и с теми людьми, из которых сам готовил бойцов, но… что поделаешь, если они пока еще не идут… Дома слезы. Отец уже уехал. Я уезжаю. Брат бредит добровольцами. Матери тяжело…
Жена… Ну, что же! Буду жив, буду и счастлив! В сущности нам, военным, не стоит жениться. А если уж и жениться, то только на женщине, обеспеченной своим трудом. Да и верно, чем жить жене молодого убитого офицера? Убьют меня, я знаю, что жена не пропадет. У ней свое дело; она молода; авось будет и счастлива потом. Не я ведь один на белом свете! Это меня не заботит. Но неосторожным людям, успевшим в чине штаб-ротмистра развести целый выводок Колей и Ваней, — тяжеловато.
Как во сне промелькнули заплаканные лица родных и мелькание белых платков в конце уплывавшей назад из глаз платформы.
Гремят колеса, качается длинный вагон. По коридору и в купе суетятся пассажиры.
Раньше, когда я ездил по своим делам, эти первые моменты пути были самыми интересными. Устраиваешься поудобнее; знакомишься с пассажирами; смотришь на расписание и составляешь план, — где обедать, где ужинать. И чувствуешь себя свободным, как бы стряхнувшим обыденность жизни на месте в течение долгого времени, жизни, незаметно опутывавшей человека своей серой паутиной «обывательщины». А теперь этого чувства нет. Нервы напряжены, как перед экзаменом.
Еду на войну. Это не шутка. Еду в неизвестность, и Бог знает, суждено ли мне увидеть снова эти бегущие мимо окон пожелтевшие березы и вечно юную зелень родных сосен и елей.
Глаза напряженно ловят эти летучие пейзажи и стараются без фотографического аппарата зафиксировать их в памяти.
Чтобы потом, в далеких, чужих краях, на границе смерти, иметь хоть минуту хороших воспоминаний о любимой родине, о близких людях, нераздельно с ней связанных.
Мой эшелон впереди. Мы нагоним его дня через три. Пока я и трое еще, нагоняющих также свои ушедшие уже части, едем как пассажиры.
И вот теперь мы чувствуем полно и ярко все привилегии свободных пассажиров.
Мы упиваемся ими.
— Пора обедать пожалуй, уже три скоро, — провозглашает мечтательным, желудочным тоном симпатичный доктор В***, которого мы за его громадную фигуру прозвали «чемпионом».
— Ну, нет! — протестуем мы.
Что из того, что скоро три? Мы пока еще не в эшелоне… Там успеем пожить по расписанию… А сейчас мы, может, последние дни в нашей жизни, едем как пассажиры, как туристы… Захотим есть — и поедим, хотя бы и в семь часов утра… Какое удовольствие иметь возможность есть тогда, когда хочется… «Там» ведь этого удовольствия мы не встретим. Захочется есть — обозов нету. Не хочется есть, а обед готов и обозам после него надо уходить. Значит, нужно есть про запас, «на будущее время», ибо, быть может, и не придется обедать скоро.
— Да, что имеем не храним, потерявши — плачем. Меткие, черт возьми, бывают иногда народные поговорки!
По вечерам весь вагон собирается у дверей нашего купе. Уж очень много смеху у нас.
Наш смех и шутки здорово пахнут нервами. Но мы чувствуем потребность смеяться, чтоб не грустить. Неизвестность будущего пугает даже издали. И вот мы шутим.
Бесконечные стратегические дебаты. Комментируем на все лады свежие телеграммы.
Нагнал сегодня эшелон. Вылезли с поезда двое, я и один доктор, ехавший в наш же штаб. Нам отвели места в длинном вагоне первого класса, занятом штабом.
Только к вечеру удалось устроиться на новом месте.
До чего мы привыкли к вагону! Будто бы и не жили никогда среди неподвижных, уверенных стен, не ходили по твердому, не качающемуся полу. Когда мы на станциях выходим на твердую платформу — нас шатает с непривычки. Едем уже неделю, да впереди еще полторы почти; пока мы дойдем
В нашем вагоне собралась дружная семья. Наш генерал, не старый еще и симпатичный человек. Его начальник штаба, два адъютанта, начальник службы связи, три доктора и я, ординарец генерала. У нас есть с собой кухня, и мы имеем табл-д’отъ под наблюдением одного из наших адъютантов. День мы проводим так: раньше всех, часов в 7 утра, подымается генерал и начинает бродить по вагону мимо запертых купе. За ним подымается его сосед — начальник штаба, бодрый и живой, моложавый полковник, с черным от загара лицом. Они начинают бесконечные разговоры у висящей в коридоре карты военного театра. Слышно, как вестовые приносят им чай. Это начинает нас расшевеливать. Молодой корнет Д***, спящий на верхней койке нашего двухместного купе, ворочается всем своим длинным телом и произносит:
— А старики-то уж бродят, слышите?
— Слышу, — откликаюсь я и добавляю:
— И даже чай пьют!
— Нн-да! — мечтает корнет, — хорошо бы чайку сюда! Да генерал в коридоре… Неловко сюда чай требовать…
— Ишь, изнеженность нравов какая! — смеюсь я, хотя в глубине души и согласен с ним.
— Нет уж! Вставайте-ка лучше!
Да и верно, пора; девятый в начале.
Мы встаем и вихрем проскакиваем в уборные умываться, мимо начальства, чтоб не попасть им на глаза и не получить обычное.
— А вы, корнеты, только еще глаза продрали? Стыдно! Стыдно!
Из уборной мы выходим с таким видом, будто б мы уже встали давным-давно.
Расшаркиваемся перед нашими «стариками».
Генерал бурчит:
— Засони! Девятый час, а вы только еще…
Корнет Д*** отчаянно, не моргая, врет:
— Никак нет, Ваш-во, мы уже давным-давно на ногах, только еще не умывались… Мы уже много схем составили с поручиком…
А дело в том, что нам, молодежи, т. е. двум адъютантам, мне и Д***, дана задача.
— Каждый из нас изучает определенный район военных действий. Один Восточную Галицию, другой Западную, третий Силезию и Померанию и, наконец, четвертый — Прусский фронт. И по получаемым ежедневно телеграммам каждый следит за переменами на своем фронте и составляет по картам схемы действий.
Это скучновато, возиться с картами, но очень полезно для нас, и мы, кряхтя над схемами, все же одобряем остроумную выдумку нашего начальника штаба.
За завтраком идет доклад генералу.
— Ну, что у вас там в Восточной Пруссии нового? — спрашивает генерал. Сейчас точный доклад в ответ.
Даже наши доктора, а особенно мой спутник от И***, увлечены этими докладами и оживленно дебатируют, когда генерал с полковником разбирают операции на всех фронтах за день.
Большая остановка. Звук «отбоя». Солдатишки, как крупа, высыпают из вагонов. Назначена вывозка. Грохот, шум, топот. Из полутемных вагонов выводят одуревших от качки лошадей. Сначала они вялы и еле стоят. Но потом солнце и свежий, бодрящий воздух осени действуют на них.
И начинается брыкание, вырывание поводов и телячьи прыжки по влажной, твердой земле.
Только и слышно:
— Но — не балуй! Что! Что делаешь! Эй! Тпру!!
— Держи его, дьявола!
А дьявол, задрав хвост и отчаянно взбрыкивая одновременно всеми четырьмя застоявшимися ногами, уже вырвался у неловкого конюха и со звонким ржаньем носится по полосе отчуждения вдоль полотна, на котором длинной, грузной красно-серой змеей растянулся наш сорокадвухвагонный поезд.
Команда связи, имея во главе длинноногого Д***, выкатываете платформ блестящие мотоциклеты и велосипеды. Прогревает машины, и практикуется въезд. На отдельной платформе из-под груды брезентов и полотнищ появляется на свет Божий сорокасильный защитный «Опель». Его чистят и обмывают от насевшей за длинные перегоны пыли.
Нередко я и еще кто-нибудь из хорошо владеющих машиной садимся на мотоциклы и, справившись о дороге к следующей станций, летим туда на машинах.
Мелькают мимо глаз однообразные складки бесконечных полей Средней России. Вьется дорога, то опускаясь в балки, то подымаясь на покатые холмы. Бодрит живящий осенний воздух, пахнущий желтой листвой. Ровный гул машины приятно щекочет нервы, тело и руки слились с машиной и бессознательно приспособляются к ее толчкам и броскам на ухабах. Хорошо и бодро!
И когда мы, сделав верст сорок по окружным путям, являемся на следующую станцию и через полчаса садимся вновь на только что подошедший наш поезд, мы чувствуем себя освеженными, как после холодного душа. Часу в шестом обедаем. Кончаем обед, прерываемый бесконечными разговорами, о войне большей частью, часов в восемь, и продолжаем наши споры уже за вечерним чаем. А в девять часов наши «старики» уже укладываются спать. Правда, они еще читают в постелях, но во всяком случае они уже не толкутся в коридоре и не стесняют нас. А мы собираемся в одном из купе, пьем бесконечный чай, едим столовыми ложками арбузы, по штуке на брата; и часто далеко за полночь слышатся заглушенные раскаты хохота из запертого наглухо маленького купе, где на двух спальных местах и одной походной табуретке умудрились разместиться дружной компанией шестеро здоровых мужчин. Потом, усталые от хохота, мы засыпаем и назавтра опять то же самое…
Все ближе к цели! Ехать уже надоело. День за днем одно и то же. Уж мы всячески стараемся развлекаться теперь. Я по целым часам торчу на паровозе. Практикуюсь в управлении. Авось пригодится там… Чем ближе к арене мировых событий, тем ярче отражение их на народе. Там, в далекой Сибири, куда эти события приходят смягченными громадностью расстояния, переживания масс — не так остры.
Здесь, в Западной России, они ярче. Война задела личные интересы, злобно и резко пробудила много спавших до сих пор чувств. На станциях девушки, по виду из учащихся, прикалывают выходящим из вагонов офицерам цветы. Наше с Д*** купе все увешано бутоньерками. Даже «старики» наши с цветами.
Встречаем много беженцев с юго-запада. Рассказывают ужасы. И сердце и кулаки сжимаются острым, тяжелым чувством ненависти к прусскому каблуку, пытавшемуся растоптать все, что создано не им.
Масса поездов с ранеными и пленными.
На остановках, когда рядом с нашими вагонами стоят эти передвижные госпитали, наши глаза пытливо впиваются в лица раненых, стараясь прочесть на них — велики ли были перенесенные ими страдания? И этот вопрос заботит и не дает покоя нашим, пока здоровым еще, телам.
— Ты куда ранен?
— В ногу, пониже колена… — охотно отвечает бойкий малыш — первогодок.
И вопрос тут как тут — будто кто за язык тянет:
— А больно было, когда ранили?
И весь организм ждет ответа.
— Нет! Незаметно было. Потом уж заболело…
— И сильно?
— Нет… Не дюже болит…
И будто успокоишься от этого ровного тона, и ожидание возможных близких страданий уже не пугает. Но если раненый ответит:
— Беда, как болело… Все жилы вытянуло прямо…
Тогда действительно беда! Чувствуешь, как тело протестует против возможного близкого насилия над его целостью. И неприятная жуть ползет по нему. Впрочем, это инстинкт. С ним можно бороться умом. Но все же нет-нет — и подумаешь, шевеля рукой или ногой:
— Вот я сейчас свободно двигаю своими руками, когда и как хочу… А через неделю, быть может, это движение будет для меня адски мучительным, если не невозможным совершенно…
Как все-таки дорога жизнь и здоровье, особенно когда им что-нибудь, хотя бы издали, угрожает.
Пленных везут тысячами.
Австрийцев больше. Они более симпатичны, чем немцы. Впрочем, это понятно, ибо среди первых масса русин и поляков. Они все понимают по-русски и сами говорят на каком-то странном, полурусском, полупольском языке. Сначала непонятно, а с двух-трех фраз — можно уже разобрать большинство слов.
Они держатся скромно и слегка туповато и вяло. Немцы — напыжились и, несмотря на свое положение пленных, держатся вызывающе, будто 6 они, а не их конвоируют. Иногда наглят до невозможности. На одной из станций, где мы хотели напиться кофе и достать свежего печенья, в зале первого класса мы застали важно развалившихся по стульям пленных немецких офицеров. Они позабирали в буфете все, что там было свежего, и даже не встали, когда в зал вошли мы, имея во главе генерала. Последний так возмутился их наглыми взглядами сверху вниз на нас, что приказал конвоировавшему их прапорщику из запасных вывести их из зала и посадить по вагонам.
Недовольные немцы с демонстративными дерзкими взглядами вышли из залы, преследуемые враждебными взглядами станционной прислуги, запуганной словами конвоира-прапорщика, сдуру им брякнувшего, что пленных немцев приказано всячески ублажать и кормить вовсю в дороге.
Как фамилия этого дурака — не помню.
Удивительно необидчивый народ мы, русские!
Немецкие толпы вооруженных дикарей насилуют наших женщин в пограничных городах нашего же государства, а мы за это кормим их пленных горячими булками и поим свежим кофе. Где у нас обидчивость? Или нет ее совсем? В газетах промелькнуло сообщение (не знаю факт ли?), что на одном из волжских пароходов капитан, имевший на борту партию пленных немецких офицеров, закрыл буфет 1-го класса для всех пассажиров, предоставив в распоряжение первых весь свой буфет. Интересно, сделал ли бы он это, если б его жену в Калите изнасиловала целая рота пьяных немецких солдат с тупо-животными физиономиями (если только у них есть физиономии)!
Солдаты наши мрачно глядят на немцев. Зато с пленными австрийцами быстро дружат.
До сих пор не знаем, куда мы идем. Получаем каждый день новое расписание, станций на десять и… только! Тщетно гадаем — в Австрию или в Пруссию? Наш вагон разделился на две партии; большинство стремится в Краков.