Сергей Зверев
Этому в школе не учат
Часть первая. Московская осень
Глава 1
Сколько раз он убегал от нее, костлявой. И вот смерть опять стояла за спиной. А мысли метались в черепной коробке, как шарик пинг-понга, в поисках выхода.
Какой черт, спрашивается, приволок его в Минск? Думал, пробежится по старым знакомым, найдет родню. И схоронится до лучших времен, пока враги не устанут его искать. Вот только родственников найти не удалось. А кореша, которые клялись ему в верности… Ну что же, верность — она ведь как — до гроба. Вот кто-то из них и решил его в этот гроб загнать. И повязал его с утречка прямо на «малине» уголовный розыск — сонного и ничего не понимающего. А он даже за револьвер не успел схватиться. Да и хорошо, что не успел. Легавые злые были — по ним заметно, что ни секунды не думая, пустили бы его в расход, только повода ждали.
И вот следственная тюрьма на окраине Минска — старинная, напоминавшая средневековый замок. И с такими толстыми стенами, что никакие тараны и артиллерия не пробьют.
В камеру на двенадцать человек с высокими потолками и одновременно спертым воздухом, пронизанным тюремными запахами, Курган «заезжал» с опаской. За ним топор ходил — его воры на сходняке к смерти приговорили. В России в тюрьме могли запросто заточкой проткнуть, а при неимении оной ночью придушить подушкой. Но тут расклады другие. В камерах верховодили не закаленные в ГУЛАГе тертые воры в законе, а разношерстный уголовный элемент из Польши, Белоруссии и Украины. И особенно из Львова — это такой Ростов-Папа этих земель. И у них тут расклады свои.
Сокамерники начали было Кургана пробовать на прочность. Ему пришлось себя обозначить:
— Кровь у меня воровская, а что не ваш — так не взыщите. Но за свое право глотки выгрызу.
Неизвестно, чем бы дело кончилось, но его выручил Старый Амадей.
— А ну цыц! Раздухарились тут. Видно же, что наш человек.
Ну, наш так наш. Возражающих не было.
И потянулись тягостные тюремные месяцы.
Курган с его талантом втираться в доверие довольно близко сошелся со Старым Амадеем. Сперва, правда, думал, тот подсадной. Да только о делах они не говорили — так, все больше за жизнь да за свободу.
Сам Амадей все же проболтался однажды:
— Интересно товарищам следователям, кто я да откуда и как додумался вскрыть сейф с деньгами районной заготовительной конторы. Только ничего им не узнать. Для полицейского управления Варшавы, конечно, медвежатник по кличке Абрам — это фигура значительная…
— Почему Абрам? — не понял Курган.
— А как же еще, если мой папаша — сапожник из самого еврейского варшавского района? Но только Варшава ныне под немцами, и комиссарам туда хода нет…
Конвой за Курганом не высылали. Допросили его сотрудники угрозыска два раза, продемонстрировав, что знают все его имена и кликухи. Попытались примерить к нему несколько разбоев, но он стоял стойко на своем — не мое. И пока что от него отстали.
А 22 июня началась война.
Тюремная администрация настоятельно советовала следственно-арестованным не беспокоиться — немца скоро отбросят от границ, и все будет, как раньше. И народный суд всему антиобщественному элементу воздаст по заслугам. Только доходили слухи, что советские войска уже не отступали, а бежали. Вроде бы пал Вильнюс, и немцы стремительно надвигаются на Минск.
Старый Амадей становился с каждым часом все мрачнее.
— Что пригорюнился? — спросил его Курган. — Под панами жил. Под Советами жил. И под немцами проживешь.
— А ты слышал, что они с евреями делают?
— Что?
— Еврей для немца — хуже вши для солдата. Гетто и расстрел…
То, что дела на фронте совсем плохи, стало ясно, когда из тюрьмы в авральном порядке вывезли политических. Да еще прошел слух, что уголовников эвакуировать не успевают, поэтому их просто поставят к стенке. И Курган в это верил. Ждал, холодея, что скажут им однажды: «Стройся». И положат из пулемета.
Дни щелкали быстро — их нес бурный поток событий. Война теперь звучала в отдалении грохотом орудий. И этот грохот приближался.
Однажды в тюрьме стало совсем тихо. Стало понятно, что заключенных бросили. Больше никто не приносил еду и питье. Но камеры оставались закрытыми.
28 июня пришли немцы. Буднично так. Для них порядок — это святое. Поэтому воду и еду они заключенным раздали, как положено. И следующим вечером выстроили в тюремном дворе.
Перед строем чинно прогуливался новый комендант тюрьмы, а по совместительству царь и бог для всех ее постояльцев. Этот долговязый человек с тонкими руками и ногами, в идеально подогнанной и выглаженной как на парад серой форме с витыми серебряными погонами, напоминал болотную цаплю. К его длинному носу намертво прилипли круглые очки.
Его короткую, но емкую речь толстенький переводчик в серой мешковатой форме переводил тонким противным голосом на белорусский и русский языки. Притом его русский был с легким, но царапающим слух акцентом.
Со слов коменданта, гнусная сущность СССР вовсе не примиряет немцев с отбросами его общества и преступниками. Если Советы испытывают к таковым чувство, сходное с единением, то в Германии царит закон и порядок, а нарушители караются по заслугам. А ничего, кроме казни, бандиты и воры не заслуживают. Единственно, что может их спасти — это духовное преображение под сенью великого рейха. В общем, кто хочет в новую жизнь, должен зарекомендовать себя. Например, донести на политруков, жидов и большевиков.
Для убедительности немцы тут же в тюремном дворе расстреляли пару человек как пособников коммунистов.
Кургана сдавила жуткая мысль, что вот так запросто, без суда и следствия, могут пустить в расход и его. А на земле нет ничего более дорогого, чем собственная шкура.
И ее надо спасать!
Глава 2
— А нам все одно помирать! Ни немец не пожалеет, ни наш начальник! — кричал невысокий худощавый парень с острыми несерьезными усиками.
Под его мятым пиджаком — гимнастерка. Щеки тщательно выбриты. Он тяжело опирался на массивную палку и кривился от боли, если вдруг переносил вес на правую ногу.
Около магазина «Бакалея» в Пушкаревом переулке хромой парень собрал вокруг себя приличную толпу. И она возбужденно гудела — сочувствующе или протестующе.
Много лет я ходил этим маршрутом по моим московским, узким, по-домашнему уютным сретенским переулкам с вычурными дореволюционными домами, живописными двориками с колоритными обитателями. И в один день, 22 июня 1941 года, мой город стал иным. Здесь все так же ходили люди, мели улицы дворники, у кинотеатра «Уран» толпилась публика. Но на всех нас легла разлапистая уродливая тень войны.
В июле была первая бомбежка Москвы, и в небе повисли аэростаты противовоздушной обороны. На крышах дежурили добровольцы, туша падающие с фашистских самолетов зажигалки. Город поблек и потускнел, когда золотые купола храмов замазали черной краской, чтобы они не служили ориентиром для немецких пилотов. На улицах стало много военных. А в военкоматы стояли длинные очереди. Появились карточки на хлеб и крупу. Сначала будто нехотя, медленно, но все быстрее и быстрее город переходил на военные рельсы.
С давних времен неизменный признак войны в России — из магазинов сметают спички, мыло, керосин. А покупатели в тщетном ожидании товара толкутся у бакалейных магазинов в очередях по сто человек. Вот и у нашего бакалейного — постоянно толпа. Люди там обсуждают положение на фронтах, горячатся. Эти очереди стали своеобразным клубом, где можно унять свои страхи, набраться друг у друга уверенности в завтрашнем дне или вместе со всеми погрузиться в отчаяние.
Я остановился, вслушиваясь в спор, который заходил вообще не в ту степь.
— Наш человек так, пыль под ногами! — кричал хромой. — Солдатика или танк немецкий задавит, или комиссар в спину стрельнет за то, что тот погибать не хочет. Фронт — это верная погибель. И здесь погибель! Немец придет — нас жалеть не будет. Бежать надо!
— Да куда бежать? — слышались встревоженные голоса. — А квартира? А работа?
— Вот и будет тебе работа на Адольфа!
— Да уж лучше под Адольфом, чем с голоду сдохнуть или на фронте! — послышался из толпы звонкий мужской голос.
Ропот рос. Народ волновался.
— Тогда судьбинушку свою принять, — кивнул хромой. — Голову склонить. И ждать, когда Кремль с Берлином разберутся, кто из них важнее.
А люди стоят, уши развесили, внимают! Ну а что — война выводит психику людей из состояния равновесия. Страсти и чувства зашкаливают. Одни одержимы сладостно-мазохистским интересом к эпохальным событиям, других парализует ужас. Третьи бьются в слабоумном задоре — мол, одним махом семерых побивахом. Но у большинства на душе огромная тяжесть и осознание, что груз войны нести им — простому народу.
Эмоции на таких «митингах» вспыхивают легко, как сухой валежник. И я сам не исключение. Когда хромой начал талдычить о Кремле, для которого народ пушечное мясо, тут на меня нахлынула ярость. Это наша народная власть во главе с товарищем Сталиным у него просто Кремль?! А тогда в Кремле что сегодня коммунисты, что вчера цари — одно и то же? Вот же подлая морда!
— Это что же ты, прихвостень фашистский, сдаться нам предлагаешь? — выступил я вперед.
Хромой оглядел меня маленькими и злыми глазенками с ног до головы:
— Проходи, дядя, если неинтересно.
— Человек с фронта, — послышалось из толпы. — Раненый. Увечный навсегда.
— Ах, раненый! И призываешь под фашиста лечь? Тебя в голову ранили, а не в ногу, потрох сучий! — Страшная усталость, перемешанная с яростью, заварили в моей крови взрывной коктейль. И я шагнул вперед.
Хромой отпрянул и заорал:
— Вот, народ, наши начальнички-то! С портфелем! В галстуке!
Портфель у меня и правда был — обычно он набит тетрадями учеников, а сейчас разными документами. И одет я тоже аккуратно — в костюм и галстук. Школьный учитель всегда обязан являть собой образец опрятности и хорошего вкуса. Ну да, по виду чистый начальник.
— Чем больше народа русского в окопах танк германский гусеницами закопает, тем ему лучше! — не унимался хромой.
Тут черти меня толкнули — и ударил я его со всей дури. В последний момент чуть придержал удар, чтобы не прибить ненароком — рука у меня сильно тяжелая.
Хромой оказался верток и почти успел увернуться — вскользь ему прилетело. Но все равно хватило — отлетел шага на три и плюхнулся на мостовую. Головой трясет, пытается резкость в глазах вернуть.
И тут галдеж, крики:
— Убивают! Милиция!
Ну как обычно в таких случаях — ничего нового.
Шагнул я к поверженному противнику. Самообладание вернулось, и теперь я понимал, что негодяя нужно скрутить и сдать на руки ближайшему милиционеру или военному патрулю.
И тут на меня будто холодом повеяло. Краем глаза засек сбоку движение. Еще не понял, что происходит, но уже резко ступил на шаг вперед.
Почти успел… И тут в боку взорвалась страшная боль.
— Бежим! — послышался мужской голос. — Этого краснопузого я уложил!
Я осел на асфальт, шипя от боли. Хотя в тот момент не в ней было главное. Хуже всего, что я не задержал хромого.
Зазвучал в ушах отчаянный женский крик:
— Зарезали!!!
Глава 3
Подавленное состояние было в камере у всех.
— Выпустят. Мы им понадобимся, — убеждал сам себя Велислав — карманник из Бердичева.
— Ты понадобишься? — усмехался Старый Амадей. — Им не щипачи, а автоматчики нужны.
— Ну, так освою. Автомат не сложнее чужого кармана будет.
— Нет, братцы, — как-то обреченно сказал Курган. — Мы им не нужны. Им нужен их проклятый порядок. И они нас положат…
В подтверждение его слов во дворе послышались крики и прозвучала автоматная очередь.
«Моя пуля… Когда будет моя пуля?» — вращалось в голове Кургана.
Немцы пугали его до дрожи в коленках и пустоты в животе. Страшно было, как никогда ранее. Немецкая жестокая, нечеловеческая система порядка — куда до нее советскому ГУЛАГу, тоже не шибко доброму порой! У немца все механически, а с машиной не договоришься.
— Мои последние дни, — прошептал ему Старый Амадей.
— Да ты чего говоришь-то?!
— Чую, не выкарабкаюсь. Они же сказали — жиды и большевики под откос.
— А кто знает, что ты из евреев?
— Они узнают. Продаст кто-нибудь. Свою жалкую жизнь выкупая.
— Да не бойся. Ты и не такое, наверное, в жизни переживал.
— Переживал и пережил. А тут не переживу. — И старый вор-медвежатник, специалист по сейфам и железным ящикам, как-то внимательно, будто пытаясь просверлить насквозь, посмотрел на Кургана.
— Не бойся. Главное, не наделать глупостей, — беззаботно бросил Курган.
Полночи он не спал. Тревожно и напряженно думал, просчитывая свои перспективы. Надо что-то предпринимать. Если бы он по жизни расслаблялся, то и самой жизни у него уже не было бы. Но в нужный момент он всегда совершал нужный поступок. Вот и сейчас — дело осталось за поступком.
Под утро он заколотил в дверь камеры, требуя коменданта. Сокамерники с подозрением и изумлением смотрели на него.
— Ты что делаешь, пес?! — воскликнул Амадей, которого обожгла неожиданная догадка.
— Надо. Очень надо! — пробормотал, как пьяный, Курган.
И опять заколотил ладонью по двери.
— Что стучишь? — спросили на русском языке — немцы уже подобрали себе местных во внутреннюю охрану.
— Мне к коменданту! К коменданту давай!
Засов с лязгом отошел. У двери стояли двое дюжих охранников, у одного из них был автомат. При большевиках внутренней охране запрещалось ходить с оружием. Но у германца правила другие — если что не по ним, сразу стреляют.
— Выходи! — крикнул охранник. — Упаси тебя бог, если зря побеспокоил!
Отдельный кабинет раньше принадлежал начальнику тюрьмы. Там чопорный комендант, тот самый, похожий на цаплю, глянул на посетителя через свои круглые очки, как на насекомое — что, мол, нужно этой жужжащей мухе, и не стоит ли ее прихлопнуть?