Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Желтый лик - Элизар Евельевич Магарам на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Элизар Магарам

ЖЕЛТЫЙ ЛИК

Очерки одинокого странника

ЖЕЛТЫЙ ЛИК

Столица желтого дьявола[1]

Знойный, душный день.

Узкие кривые улочки и неожиданные проходы-проулочки тянутся змейками в бесконечную даль. Серые слепые стены испещрены черными иероглифами. Остроконечные лестницы-крыши немо глядятся в голубое небо, откуда льется жгучий поток ярких лучей полуденного солнца. Бледно-желтые косоглазые лица. Оголенные, блестящие влажным трудовым потом груди, спины и икры ног, черные, загорелые, с терпко-кисловатым запахом, как хорошо поджаренный бифштекс. Белые шелковые халаты богачей и синие, заплатанные пояски-штанишки кули и рикш. Желтые, красные, синие, зеленые и белые полотняные вывески, вышитые пестрыми, кричащими иероглифами.

Спешат, галдят, размахивают руками на ходу. Отовсюду несется звон, стук и грохот рабочего люда, стрекочут швейные машины, бьют молотками сапожники и гробовщики, монотонно стучит мотор в механической мастерской, в новооткрытой лавчонке беспрестанно визжит граммофон, с раннего утра до поздней ночи повторяющий одну и ту же пластинку китайской популярной песенки, чтобы привлечь покупателей. Кули, согнувшись под непосильной тяжестью, как пружинные куклы упруго и четко отшлепывают шаги, напевая:

— Хэ-а-хо… хэ-а-хо… хэ-а-хо…

Среди улочки, неумолчно позванивая в медный таз, бродит цирюльник. Высокий, худой, полуголый, с лысиной во всю голову и свисающими под подбородком жесткими черными усами. Он тащит на коромыслах два больших некрашеных деревянных ящика с инструментами и принадлежностями китайской косметики. Поблескивают концы остро отточенных ножей, ножниц, щипцов и металлических гребней. На веревке, через плечо, болтаются два медных позеленевших таза: маленький — спереди, на груди, большой — сзади, на спине…

С громким веселым говором проходит группа молодых китаянок в нежно-голубых, лиловых и розовых узеньких штанишках и коротеньких курточках. Ярко намалеванные, с необыкновенно пунцовыми губами и щеками, густо напудренные, с гладко зачесанными в узкие, черные блестящие косы волосами, убранными серебряными и медными украшениями и пестрыми лентами, они, вперевалку, неуклюже ступают миниатюрными, изуродованными ножками по булыжникам мостовой, покачиваясь, словно хрупкие цветы на тоненьких стебельках. Вдали кажется трогательной неровная, робкая походка этих женщин-детей, наивно уверенных в своей неотразимой прелести, наряженных и украшенных, похожих на дрессированных животных в цирке…

На углу, у поворота в переулочек, ссорятся два лампацо[2] из-за упущенного седока. Один из них — маленький, худой, с тонкими, как тростник, искривленными ногами, громко визжит высоким фальцетом, жарко жестикулируя перед самым носом соперника — высокого верзилы с рябым, изъеденным оспой пятнистым лицом и бесцветными, текучими глазками. Полуголая толпа кули и рикш обступила их и бесстрастно наблюдает за спором.

Из настежь раскрытых уличных кухонь и трактиров плывет удушливый чад и угар. На ржавых железных крюках развешены разлагающиеся ломти свинины, едва прикопченные битые птицы и сушеная рыба. Здесь же, на улице, полуголые повара готовят любимые китайские блюда, жарят рисовые лепешки, пекут уродливый красный картофель, месят тесто для лапши и пельменей, мастерят деликатесы из отбросов и требухи животных и птиц… В черных углублениях, за столиками, вокруг дымящих смрадом кухонь, кули и рикши смакуют деликатесы родной кулинарии, пьют из маленьких глиняных чашечек ароматный зеленый чай, приправленный пресными зелеными маслинами, играют в карты и кости, ожесточенно-страстно переругиваясь на своем гортанном наречии, временами разрешая спор побоищем. У входа в трактир слепой старик-нищий играет на худзине. Мальчик-поводырь с изъязвленной головой гнусаво подтягивает ему и резкий тонкий фальцет, сливаясь со скрипом худзины, по временам заглушает монотонный напев приказчика в соседней лавчонке старого платья, расхваливающего товар. Вблизи трактира скопилась толпа грязных, полуголых, безработных кули. Полуоткрытыми слюнявыми ртами они жадно вдыхают вкусные запахи пищи…

На порогах темных зловонных клетушек, у ног матерей, на задворках, среди отбросов и мусорных ям, по всем закоулкам, снуют под ноги ребята. Грязные, одичалые, блещущие оголенными тельцами и многочисленными язвами и синяками, свидетельствующими о полной беспризорности, они оглашают весь квартал своими детскими, болезненно-охрипшими голосами. Худые, желтые, старчески-сморщенные личики по-своему отражают радости бытия и беззаботности. Черные, похожие на маслины, косые глазки любопытно поблескивают, все ощупывают, примеривают, ко всему присматриваются, приглядываются. Как заброшенные щенята, неутомимо гонятся за пищей, бегают взапуски, плачут и орут, иные от обиды, а то просто от желания выкричать накопившуюся боль дикими, бурными взрывами. Иногда, когда на улице появляется европеец, игра, слезы и смех мгновенно унимаются и толпа малышей окружает прохожего, на шаг опережают его, комически-важно отдают ему честь, неуклюже, по-медвежьи прикладывая ручку к уху, или молитвенно складывают грязные лапки вместе и, потрясая ими, настойчиво повторяют на разные лады одну единственную, накрепко заученную фразу по-английски:

— Мастер, гив ми копер…[3]

Со всех сторон, словно заблудшее, блеющее стадо овец, гнусавят уличные торговцы. Всяк, по-своему напевая, расхваливает свой товар. На земле, рядом с корзинами овощей и фруктов, среди красочных куч помидоров, апельсинов, арбузов и бананов, валяются похожие на копошащуюся падаль нищие. Безрукие, безногие, слепые и глухие, с изъязвленными членами и открытыми ужасающими ранами, они ползают на четвереньках за прохожими, цепляются изуродованными конечностями за платье, целуют следы… Завидя европейца, нищие облепляют его со всех сторон, матери-нищенки бросают среди улицы, под ноги, грудных ребят, а вой и стоны оглашают весь квартал, покуда не раздастся спасительный звон медных коперов о камни…

Немного дальше слышен звон трамваев и оглушительные гудки автомобилей. Сразу, почти без перехода, узенькая улочка с высокими слепыми стенами упирается в европейский центр города. Жалкие китайские лачуги и землянки сменяют многоэтажные каменные дома, столичные магазины, внушительные здания банков и контор. Роскошные выставки серебра, золота и бриллиантов слепят глаза. В окнах модных магазинов красуются последние модели платьев, вывезенных из Парижа, Лондона и Нью-Йорка. Чередуются жилые дворцы, окруженные тропическими садами, массивные, строгие контуры банков и шикарные магазины с зеркальными окнами. Мраморные лестницы обиты пестрыми, мягкими коврами. Электрические подъемные машины поднимаются с быстротой молнии на пятый и шестой этажи. Всюду красота, изящество, мраморные инкрустации, бронза, яркий блеск меди, позолота, фрески, шелк и бархат. По всем направлениям шныряют автомобили, подвижные и легкие, роскошные фаэтоны с вытянувшимися на подножках боями, кое-где пронесут в ярком шелковом паланкине полного, изжелта-бледного чиновника-китайца. По гладкому асфальту мерно хлопают пятки рикш, стонут, надрываясь, кули с искривленными от тяжестей позвоночниками.

Местами европейские магазины смешаны с японскими и китайскими лавками. На окна и двери опущены густые циновки, не пропускающие солнечных лучей, и лишь узкая, полукруглая щель остается открытой у входа для покупателей. В лавке, под потолком, неслышно жужжит электрический фэн и слабый ветерок слегка колышет белые шелковые халаты щеголей-приказчиков.

В глубине антикварной лавки улыбается во весь широкий рот деревянный, позолоченный Будда, поджав под себя массивные ноги, выпучив вперед высокий живот с жирными складками и необыкновенно естественной пуповиной… Рядом с Буддой стоят большие терракотовые вазы, голубые, с причудливыми китайскими рисунками драконов, фантастических зверей и хрупкими фигурками китаянок в узеньких, пестрых штанишках и курточках. На длинных бамбуках, подвешенных к потолку, висят ряды красочных китайских костюмов и блуз, шитых золотом, серебром и разноцветными шелками. На полках выставлены шахматные доски, отделанные перламутром, с резными фигурками из белой и черной кости, дорогие письменные приборы из старинного серебра и бронзы, вазы, вазочки и безделушки древней китайской работы. В черных ящиках, обитых ярким бархатом, красуются чайные сервизы из прозрачного фарфора с красивыми пестрыми рисунками из китайской мифологии и истории. Со стен глядятся широкие, пестро разрисованные веера, шелковые скатерти, ширмы и акварели, — произведения китайских художников.

За черной конторкой, вблизи улыбающегося Будды, хозяин, — худой, маленький старичок с реденькой козлиной бородкой и длинными седыми усами, тонким широким носом и высокими скулами, с глубоко сидящими под лбом зелеными глазками и красными, словно обожженными веками, — тонкими костлявыми пальцами с длинными острыми ногтями щелкает черные косточки миниатюрных китайских счетов. На голове у него черная, круглая, атласная шапочка-ермолка. На носу поблескивают золотые пенсне, во рту золотые зубы, сквозь тонкий белый шелк халата просвечивает массивная золотая цепь часов на груди, на пальцах дорогие перстни, горящие в темноте жуткими огоньками, в левое ухо вдета серьга со свисающим на тоненькой золотой цепочке бриллиантом величиной в горошинку…

В углу, над окном, в миниатюрных плетеных клеточках трещат сверчки. Приказчики вокруг деловито стирают пыль с вещей, суетятся, стараются не попасть на глаза хозяину. Когда в лавку входит покупатель, к нему бросается кучка людей и каждый исполняет одну, строго определенную ему роль. Один подставляет стул-табуретку, другой бежит за чаем, третий — почтительно отвешивая необходимое количество поклонов, церемонно приветствует покупателя. Хозяин издалека, между счетом, наблюдает за порядком, грозно поблескивая золотыми украшениями и стеклами пенсне, такой маленький и страшный рядом со смеющимся Буддой…

Покупатель важно глотает зеленый чай из фарфоровой чашечки и лениво, с видом знатока, осматривает поднесенные предметы. Приказчики вертятся вокруг него на цыпочках, расхваливают шепотом товары. В прохладной полумгле доносятся с улицы звонки трамваев, гул автомобилей и каркающие, гортанные напевы продавцов. Все так же жужжит фэн под потолком и звонко стрекочут сверчки в клеточках над окном…

В японском квартале дома низкие, в большинстве отгороженные деревянными заборами. Сквозь забор виден игрушечный садик, миниатюрный фонтан, а иногда белый мостик над искусственным возвышением, величиной в узенькую скамеечку. Перед высоким порогом, устланным светлыми циновками, стоят ряды гетт[4] и японских туфель, состоящих из соломенных подошв и тоненьких тесемок для пальцев. Во мгле клетушек маячат вдали смуглые, нагие тела обитателей…

Улицы в японском квартале оживлены и пестрят разноцветными кимоно и яркими шелковыми оби. Изредка раздаются грустные звуки кото или неожиданно прозвучит нежный, мелодичный альт гейши, томный и жгучий, похожий на свежий, только что сорванный цветок в тропическом саду. Деревянные гетты отчетливо постукивают по камням. Из школ возвращаются ученики и ученицы, серьезные черные крошки, с ранцами через плечо, в миниатюрных пестрых халатиках-кимоно и красных юбочках, с металлическими гербами на фуражках с широкими козырьками. По улице знакомые церемонно раскланиваются, привычно сгибая туловище, быстро вдыхая воздух, глотая слова в знак почтения. Хмурые темные лица мужчин мгновенно оживляются вежливой улыбкой и необыкновенно блестят белые и вставные золотые зубы под редкими черными усами.

Выставки в окнах пестрят кимоно, японской обувью и игрушками. У входа, с пола поднимается невысокое возвышение, устланное циновками. В углу стоит миниатюрный письменный столик. На циновках сидит на корточках смуглая, хрупкая мусмэ в пестром распахнутом кимоно, из которого выглядывает нежная девичья грудь с торчащим кверху острым коричневым соском. На стенах, в окнах и на тоненьких полочках выставлены изящные крошечные вещицы и игрушки, прелестные изделия черных, похожих на больших жуков, маленьких людей…

У серых, узорчатых ворот китайской кумирни, за четырехугольным столом, покрытым красным шелком с золотыми иероглифами, высокий бледный китаец в синем халате с красными отворотами и шестиугольной шапочке поджидает клиентов. На столе, на видном месте, стоит продолговатая коробка туши из черного дерева, с полдюжины тонких и толстых кисточек и огромная пирамида свернутых розовых папирусов с черными иероглифами. В небольшой деревянной клетке, отгороженной на два этажа, внизу — грызут корку две белые мышки, а вверху, над ними, купаются в глиняной чашечке, весело чирикая, две желтенькие канарейки с нежными розовыми клювами. Ворожея окружает куча детей, китаянок и китайцев. Временами, решительно, с сжатыми губами, безмолвно выдвинется к красному столу бледно-желтая китаянка с высоким животом и впалыми глазами, выложив вперед медный копер и, вздрагивая всем телом от волнения, благоговейно наблюдает, как поочередно белая мышка и желтая канарейка вытаскивают из груды розовых папирусов ключи к тайнам ее судьбы. Ворожей, опустив со лба на широкий плоский нос железные очки, сравнивает оба папируса и тоненькой кисточкой выводит на бумаге тушью красиво закругленные иероглифы, вкратце излагая женщине решение богов. Толпа вокруг почтительно смотрит и неслышно дышит. Вслед за женщиной к красному столу опять продвинется кто-нибудь с зажатым в руке медным копером и лишь оглушительные удары в гонг и бешеный барабанный бой молящихся в храме плывут над головами толпы, застывшей в ожидании.

Из модного магазина направляется к серому автомобилю молодая женщина в дымчатой тюлевой тунике. Маленький ножки, обутые в крошечные туфельки, упруго ступают по асфальту тротуара и гордая, непринужденная походка напоминает движения принцессы во вражеском стане. За нею спешат бои с пакетами и картонками. Она усаживается на передке рядом с шофером и маленькими холеными руками, унизанными кольцами и браслетами, сверкающими на солнце миллионами пестрых огней, берется за руль.

Лицо у женщины чуть-чуть продолговатое, бледное, словно выточенное из мрамора. Черты строго-правильные, нежно округленные. Глаза влажные, серо-голубые, задумчивые. Рот небольшой, алый, а капризно оттопыренная верхняя губа показывает ряд маленьких, ровных зубов, беленьких и прозрачных, похожих на драгоценные камушки в дорогой оправе. Волосы пышные, пепельно-золотые вкрадчиво манят из-под широкой светлой шляпки, отделанной страусовыми перьями.

Поворот руля и щелк мотора. Маленькая ножка нетерпеливо нажимает рог и улица оглашается рычаньем раненого зверя, покрывающим гул и грохот, звонки трамваев, гнусавые выклики продавцов и однообразный стон кули…

Впереди рассыпаются по сторонам кареты и рикши. Машина круто поворачивает и величественный серый автомобиль покорно слушается маленьких ручек, бледных и тонких, таких трогательных на стальном колесе руля. Мужчины по обеим сторонам улицы останавливаются по пути, словно притягиваемые магнитом, и долгими, восхищенными взглядами провожают мчащийся автомобиль. Некоторые из них почтительно кланяются женщине, снисходительно улыбающейся им в ответ гордой, царственной улыбкой. На перекрестках полицейские-индусы, завидя серый автомобиль, безжалостно бьют толстыми палками выбившихся из сил полуголых лампацо, останавливают уличное движение, чтобы пропустить вперед молодую женщину с пепельно-золотыми волосами. Гордо откинувшись на мягкую спинку сиденья, она всматривается в даль красивыми близорукими глазами, ежеминутно тревожно нажимая педаль гудка и, вместе с нею, несется по улице оглушающий дикий рев, сметающий на пути людей и животных. Наконец автомобиль останавливается у парадного входа большого трехэтажного здания американского дома терпимости. Женщина привычным движением нажимает пуговку звонка и приказывает появившемуся бою отнести в ее комнату покупки…

Только всего…

По вечерам центральная часть города тонет в ослепительно-ярком свете электричества. Китайские магазины облеплены лампионами. Красочные электрические вывески слепят глаза. По улицам льется бесконечная толпа, пестрая и спокойная, азиатски-равнодушная и живая, алчущая и рабски покорная. Гортанный говор звенит в ушах. Ярче и мелодичней становятся звуки, страстней напевают уличные торговцы, гулко и отрывисто перекликаются рикши. Вдали смолкают последние звонки трамваев, откуда-то доносится резкий, фальшивый скрип худзины[5] и, с новой силой, окутывая весь квартал оглушительным медным воем, рычит китайский оркестр в верхнем этаже чайного домика.

Всю ночь кипит жизнь в столице Желтого Дьявола. На рассвете голоса становятся вялыми, тягучими. По улицам тянутся из баров вереницы рикш с пьяными, обессилевшими от бессонной ночи матросами-европейцами. Оживленно перекликаются петухи, а отдаленный рев сирен на фабриках сливается со свежим стоном кули, вышедших на работу. В улицы и закоулки вливаются крестьяне из ближних деревень с огромными плетенками зелени на бамбуках, рослые, выносливые, с полуобнаженными бронзовыми телами. Все чаше поскрипывают калитки домов и, вдали, после короткого перерыва, резко позванивает первый утренний трамвай. Китайцы-повара, с корзинами в руках, отправляются на базар, а бледный рассвет озаряется алым заревом восхода.

Вновь наступает знойный, душный день…

Рикша

Ночь Пу-Хо провел, как всегда, в Старом Шанхае, в узеньком проулочке, вблизи канала. Спал он, по обыкновению, спрятав голову в мягкую спинку рикши, упираясь длинными, худыми ногами в дышло, оглашая всю улочку вкусным храпом. Лишь на рассвете ему приснилась родная деревня, золотистые рисовые поля, дымящиеся под знойными лучами; какая-то странная, невиданно-знакомая кумирня, освещенная пестрыми огоньками, и чудилось ему, что гонится за ним по узкой, отвесной стене над бездной полицейский-индус в ярко-малиновой чалме на голове и с толстой белой палкой в руке…

Предрассветный холодок разбудил его. Он удивленно приподнялся на своем ложе, вытер грязными шероховатыми кулаками глаза и, вздрагивая от пережитого страха, почесываясь и оглядываясь, понемногу пришел в себя. Постепенно улетучилось гнетущее настроение кошмарного сна и, от сознания, что наступает день, такой будничный и милый, несущий, быть может, полный кошель коперов, жгучая, животная радость бытия охватила его.

Чуть-чуть брезжил рассвет, голубой и прохладный. От влажной росистой земли поднимался прозрачный синеватый дымок, закутывая дали туманной пеленой. Вдалеке бодро-призывно пели петухи, сонно-сердито лаяли псы и гортанно гнусавил китаец-повар с большими корзинами на бамбуковых коромыслах, выкликая пирожки и пельмени…

Пу-Хо ощупал за пазухой свой кошель с коперами и направился к подвижной кухне. Долго приценивался к пирожкам, обнюхивал их, прикладывая к текучему носу, пробовал вес на покрытой толстой корой грязи ладони и, наконец, остановился на дюжине вареных пельменей. Ел не спеша, смакуя, отхлебывая жадными глотками клейкое мутное варево из глиняной чашки, ловко захватывая серое, скользкое тесто пожелтевшими от времени тоненькими костяными палочками.

Позавтракав, он впрягся в рикшу и пустился рысью по направлению к Французской концессии. Побаливал правый бок, тошно ныло в груди, но Пу-Хо не придавал этому большого значения. Светало. Вокруг раздавался лязг открываемых ставень, как синие тени бродили кули, рабочие; широко раскрывая рты, зевали, топчась на углах, китайские полицейские…

На бегу Пу-Хо остановил китаец в черном шелковом халате, массивный и угрюмый, — характерный тип компрадора Международного квартала. Неуклюжим, привычным движением он уселся в рикшу и, толкнув Пу-Хо ногой, указал ему направление. Пу-Хо плюнул на ладонь и, рванувшись с места, побежал к Набережной, сверкая черными пятками…

Уже поднималось утро, ясное, солнечное, бодрое. Алые лучи ложились на каменные дворцы, на террасы, на зелень и деревья, живым пламенем пылали на ярко очищенной меди на дверях и на радужных стеклах окон. С оглушительным звоном катились первые утренние трамваи, грохотали по обеим сторонам широкой Набережной грузовики и автомобили, сонно охали кули, перетаскивая на бамбуковых палках грузы.

Получив с седока, Пу-Хо вытер рукавом синей куртки пот с лица и поплелся шагом. Он чувствовал ломоту во всем теле, в груди у него все так же ныло и остро подергивало… Утреннее движение было в разгаре. Он то и дело попадал под колеса автомобилей и трамваев, задевал оглоблями зазевавшихся прохожих, получал тумаки свирепых полицейских. На углу двух бойких улочек он остановился, присел на корточках и закурил свою длинную тонкую трубку. К нему подсел приятель, такой же молодой, худой и изможденный, в подвернутых до бедер синих штанах и широко распахнутой на голой груди серой куртке. Вокруг них рыскали по всем направлениям рикши, прохожие, громко распевали свой товар уличные продавцы, гнусаво клянчили, забегая впереди прохожих, калеки-нищие. С оглушительным боем в гонг и барабаны и несколькими оркестрами европейской музыки проходила свадебная процессия. Сотни кули таскали в раззолоченных паланкинах, украшенных яркими, пестрыми лентами и цветами, приданое и подарки невесты, начиная с дорогой мебели и хрустальных сервизов, кончая ночной посудой… Китайцы, выскочив из домов, толпились по обеим сторонам тротуаров, любопытно озираясь, оценивая подарки. Лишь лампацо, изредка лениво обмениваясь словом, тупо глядели на пеструю толпу, попыхивая трубками.

Из калитки ближайшего дома выбежала девочка лет десяти со связкою книг под мышкою. На одни миг она сожмурила на солнце глаза, голубые и ясные, и направилась к каретке Пу-Хо. Уверенно уселась и, дрыгая пухлыми ножками, заторопила рикшу, указывая ему путь в школу. Пу-Хо побежал быстро-быстро, мягко шлепая голыми пятками по гладкому асфальту, перегоняя по пути встречные рикши, трамваи и автомобили. Девочка вытаптывала ножкой какой-то мотив на подножке каретки и Пу-Хо, словно чуя в нем ее нетерпение, ее опасение быть наказанной за опоздание, бежал все быстрее и быстрей. К школе он прибыл ровно к звонку. Девочка наспех сунула ему в руку коперы и в один миг смешалась с торопящимися подругами на крыльце. Пу-Хо, тяжело переводя дух, несколько минут смотрел через железную решетку на опустевший дворик с чахлыми деревцами по углам, слышал утреннюю молитву, исполненную хором трогательных детских голосов, относимую ветром из раскрытых окон классов, и неожиданно почувствовал теплую, влажную волну в груди. Он схватился обеими руками за грудь, закашлялся, выплюнул почерневший сгусток крови и медленно покатил свою каретку прочь от школы…

Квартал был смешанный, полуевропейский, полуяпонский. Через раскрытые настежь двери виднелись белые циновки, игрушечные полочки, детские конторки. По узеньким тротуарам мелодично постукивала деревянная обувь, низко отвешивали знакомым поклоны у дверей японцы, гортанно смеялись японки, переговариваясь с дальних концов улочки. Прошла пышная похоронная процессия с жертвенными копчеными и жареными свиньями, гусями и курами в пестрых, позолоченных паланкинах, с несколькими оркестрами китайской и европейской музыки, игравшими различные марши и танцы вплоть до «ту-стэпа»…

Пу-Хо посчастливилось. Он отвез щедрую молодую японку-гейшу в баню и привел богатого европейца-иностранца с красивой, светлой бородой, плохо говорящего по-английски, в японский «веселый дом»… Та и другой щедро заплатили ему звонкими серебряными монетами. На радостях Пу-Хо отпраздновал удачу в уличном китайском трактире. Когда он вышел оттуда, солнце уж стояло высоко, а трамваи были переполнены рабочим людом, спешившим на обед.

В этот день удача словно преследовала Пу-Хо. К четырем часам дня кошель его был набит коперами — доллара на полтора. Но деньги как будто перестали радовать его. В груди, рядом с коперами, за пазухой, он чувствовал возрастающую боль, острую и горячую, и все чаще и чаще плевки его окрашивались черной, запекшейся кровью… Дышать ему становилось все труднее, а жаркий, накаленный воздух душил его и едко щипала горло солоноватая жидкость… Пу-Хо раздел куртку, завернул в нее кошель с медными коперами и бережно спрятал ее в нижний ящик каретки. Затем, предоставив влажную, вспотевшую грудь и спину жгучим солнечным лучам, он, в подвернутых, коротеньких штанишках, полуголый, потащил свою рикшу, крепко стискивая пальцами оглобли, чтобы не свалиться на мостовую…

Из магазина вышла молодая, красивая женщина в белом прозрачном платье и миниатюрных шелковых туфельках на узких, высоких каблуках. Блуждающим взором она оглядывается вокруг и, заметив рикшу, делает ему знак рукой. Пу-Хо инстинктивно прибежал к ней со своей кареткой. Женщина пахнула на него одурманивающими духами, сладкими и свежими, как апрельское утро в китайском саду. Пу-Хо наклонился к оглоблям и прежде, чем пустился в бег, увидел в отвернувшейся ослепительно белой пене кружевного белья оголенную ногу, повыше колена, словно выточенную из снежного мрамора. Кровь все шумнее и шумнее застучала у него в голове, горячим потоком разлилась по венам. Эротическое видение обожгло его. Возбужденная страсть и опьяняющий запах обновили его силы. Бешено стискивая скрученными пальцами круглое дерево, он бежал со сдерживаемым дыханьем в груди, точно гонимый злым духом… На поворотах женщина слегка касалась острием каблука его оголенной спины, указывая ему направление, и это холодное, шероховатое прикосновение ее обуви сладострастными волнами разливалось по всему его телу, будило смутное желание…

У входа во Французский парк женщина остановила его и пошла по широкой аллее, упруго ступая маленькими ножками по мелкому щебню. Пу-Хо бессильно опустился на траву у ограды и молча вперил воспаленные глаза в удалявшуюся женщину, тщетно силясь набрать воздух в грудь. Заметно волнуясь, женщина обошла весь парк, вернулась к крытой террасе и в недоумении остановила красивые голубые глаза на больших круглых часах под крышей, сравнивая время с миниатюрными бриллиантовыми часиками-браслеткой на левой руке…

Вокруг было тихо, пустынно. Крупные, пестрые тропические цветы настороженно прислушивались к звукам. Изредка проходил по аллее одинокий прохожий, слепо бродил откормленный, жирный, как мопс, кюре, глядя в молитвенник или, нежно обнявшись, влюбленно заглядывая друг другу в глаза, тихо ворковала парочка на скамье… Огромные пальмы сонно никли к земле. Под ногами грустно шуршали побуревшие от зноя сухие листья.

Женщина в белом некоторое время растерянно бродила по парку, из аллеи в аллею. По временам она оборачивалась, будто искала кого-то. Пу-Хо издали следил за ней воспаленными глазами. Наконец она остановилась, в последний раз разочарованно обвела парк недоумевающим взглядом и решительно повернула обратно, к выходу. Опять остро пахнуло на Пу-Хо гиацинтами и сладким, дразнящим чувственность мускусом. Вздрагивая, он наклонился к оглоблям и опять увидел манящее, нагое, живое тело в белых кружевных складках… У него закружилась голова и горячий воздух наполнил глотку душным комом. Пу-Хо, по инерции, сдвинул с места рикшу, слепо сделал шаг вперед и с клекотом, с предсмертным хрипом, горячей соленой струей, кровь фонтаном хлынула у него изо рта… Его тотчас же окружила толпа китайцев, откуда-то появился полицейский-кохинхинец в плоском, широком белом шлеме с красными лентами, пара праздных европейцев. Женщина в белом платье испуганно соскочила наземь, трагически заломила руки, но, увидав вдали приближающегося молодого, нарядно одетого господина в белых перчатках, бросилась к нему навстречу…

Несколько минут тело Пу-Хо корчилось на земле. Конвульсивно вздрагивая, затем оно осталось лежать, холодное и недвижимое, как брошенное среди дороги бревно… Толпа китайцев любопытно-безразлично смотрела на остывающий труп, философски покачивая головами, скупо обмениваясь фразами. Лишь один полицейский добросовестно суетился над трупом, записывал номер рикши, тщательно ощупывал карманы того, кто лишь несколько минут тому назад думал и чувствовал…

Наступал вечер. На западе, в садах, за парком, небо пылало ярким заревом. Становилось свежее, прохладнее…

Су-Чжоусский канал

Низкий, влажный туман стелется над Шанхаем, окутывая улицы, дома и людей едкой, свинцовой мглой. Зябкая сырость насквозь пронизывает тело. Кажется, никогда не прояснится небо, вечно будет хлябко чмокать жидкая грязь под ногами и не выглянет, не согреет теплыми, ласковыми лучами холодный, тоскующий город полуденное солнце.

Улицы и проулочки мрачны и неприветливы. Влажные вывески блестят, как зеркала, сверкая золотом и яркими красками. Полотняные китайские плакаты с пестрыми иероглифами, развешенные поперек улиц, над лавками, скомканы влагой и тяжело никнут к земле. Под парусиновыми зонтиками шмыгают одинокие китайцы в длинных черных и синих халатах, обшитых мехом, — серьезные, деловитые, занятые. Изредка, согнувшись в дугу, прошаркает на высоких геттах японка, выбрасывая далеко вперед обнаженные ноги из-под длинного кимоно, быстро промелькнет в сером дождевике «бизнесмен»-англичанин и, как бронзовый памятник, стоит застывший на посту полицейский-индус в красной чалме на голове и выразительным символом власти, — короткой, толстой палкой в руке…

На углу Garden Bridge, где сливаются воды Ван-Пу и Су-Чжоусского канала, у зеленой стоянки трамвая, скопилась толпа рикш. Полуобнаженные, босые, с посиневшими от холода лицами, они подпрыгивают на месте, борются друг с другом, чтобы согреться. Мокрый асфальтовый тротуар угрюмо отражает темные силуэты; по блестящей поверхности скользят коричневые каретки, оголенные икры худых смуглых ног, обрызганных грязью. По железному мосту проносятся с отчаянным гулом, звонками и гудками трамваи и автомобили; громко сопя, задыхаясь на подъеме, кули тащат на двухколесной арбе непосильный груз стальных рельс; горланят уличные разносчики; гулко, точно под землею, трещат моторы. На туманном горизонте уходит в даль широкий Бродвей, возглавляемый красным дворцом Astor House и, нахмурившись, сторожит вход в Су-Чжоусский канал серое, стильное здание российского консульства.

Пароходы и баржи на реке кажутся очень маленькими, а люди, как мухи. Они ворочают нагруженные мешки, тюки и громоздкие ящики. С перил моста видно, как припадают к палубе, напрягаются в судорогах темно-синие тела, но не слышно ни звука. Лишь гремит, хлопает тяжелыми цепями о железную перекладину ветер.

Внизу, из-под моста, выходит из канала на реку небольшой игрушечный пароходик и, выбрасывая густые, черные клубы дыма, тяжело покряхтывая машиной, тащит на буксире караван крытых барж, облепленных китайцами. Вверху, на изогнутом клюве подъемного крана пароходика, свесившись вниз головою, вцепившись тонкими, крючковатыми ногами в железные цепи, попыхивая длинной трубкой, кули забивает заклепку. Бледно-зеленое, худое лицо его вздуто синими жилами, а налитые кровью глаза угрюмо сверкают белками. Ветер слегка покачивает шаткие цепи подъемного крана, будто задался целью сбросить цепкое тело вниз, в мутно-желтые воды Ван-Пу. Но кули, посасывая трубку, одной рукой держит над заклепкой острую стальную зубилу, а другой — беспрестанно бьет молотом, все глубже проникает сталью в железное тело, инстинктивно сохраняя равновесие, словно не тянет его к себе, вскруживая ему голову, илистое речное дно «царицы Шанхая»…

Еще не вечер, но и не день. Серый, сырой мрак ползет над городом, окутывая дали туманом. Все так же моросит дождик, нудный и холодный, проникающий в душу тоскливым отчаянием. Из боковой улочки выходит на Набережную канала похоронная процессия. Впереди расхлябанно плетутся музыканты в пестрых кителях с разукрашенными инструментами. Гремит гонг. Барабанная дробь гулко рассыпается вдали. Тонко-тонко заливается флейта, резко и фальшиво срываясь в переходах на верхах. Звенят, вздрагивая, медные колокольцы. Льется беспрестанный дождик стеклянных стаканчиков, хрупких и нежных, точно отдаленное журчанье ручейка на рассвете. Всплывает визжащий вопль двуструнных китайских «худзин», такой однообразный и раздирающий, словно отчаянный предсмертный вопль животных на бойне…

Раззолоченные паланкины, украшенные пестрыми бумажными лентами и цветами, скрипя, покачиваются на гибких бамбуковых палках. Внутри паланкинов на ржавых железных крюках болтаются, увитые бумажными цветами, жертвенные, чуть прикопченные, свежеободранные телята, свиньи, гуси и куры. Впереди покойника шествуют его любимые блюда. Шаманы в круглых шапочках с алыми фестонами, подбирая красные шелковые ризы, вышитые золотыми и серебряными чудовищами-драконами, важно движутся вперед. За ними смиренно идут, шамкая губами, сложив руки на выпученных животах, жирные монахи в белых траурных кителях и шестиугольных шапочках. Торопятся кули, оглядываясь на вкусную снедь в паланкинах, посмеиваясь друг другу жадными, голодными глазами…

Впереди гроба ведут за руку, окруженного от внешнего мира белой простыней, наследника-китайчонка лет двенадцати с тупым равнодушным лицом и крашеными щеками. Черный полированный гроб, разрисованный золотыми фресками, качается, как маятник, в парусиновых петлях, вдетых в накрест сложенные бамбуки. Четыре кули, худые, вспотевшие, полунагие и босые, стонут, припадая к земле, задыхаясь под тяжестью гроба…

За гробом, на керидже[6], едет жена покойника. Одетая в белое, с головой, перевязанной траурной рогожей, ее бледное лицо с покрасневшими, воспаленными от слез веками, страшно выглядит в сумраке осеннего дня. На руках у нее жадно сосет грудь малютка, вцепившись крохотными пальчиками в желтое, вялое тело матери, довольно оглядывая окружающих широко раскрытыми косыми глазками. За вдовой тянется длинный ряд экипажей и рикш с родственниками и друзьями покойника в белых траурных кителях и дымящимися, коричневыми шиа в руках…

Вдали замерли последние звуки гонга. С похоронной процессией уплывают ряды извозчиков и рикш, и явственно стонут в наступившей тишине кули на Набережной Су-Чжоусского канала:

— Хэ-а-хо… хэ-а-хо… хэ-а-хо…

Они ползают взад и вперед по узким, высоким сходням, соединяющим баржи с берегом. Сгибаясь под непосильной тяжестью огромных тюков, завернутых в серые, терпко пахнущие рогожи, кули гуськом пробираются по гнущимся доскам, захватывая по пути из рук надсмотрщика тоненькую палочку — условную монету за выгруженное место. По временам, глядя на покатые, согретые работой оголенные спины, испаряющиеся на холодном воздухе, чудится треск выдающихся сухих ребер и покаянной молитвой неумолимому, жестокосердному Богу кажется их монотонный однообразный стон, плывущий над городом…

Двумя неровными, широкими рядами тянутся вдоль обоих берегов канала громоздкие баржи с потемневшими от ветра и непогоды полусгнившими мачтами, реями и спутанной снастью. Меж ними, как телята вокруг матерей, снуют в узкой, змеевидной полосе рыбачьи сампаны, карабасы, парусные лодки и шаткие душегубки. Жизнь на воде бьет ключом. Гул и грохот, лязг железа, крики компрадоров-надсмотрщиков, стоны кули, рев сирен и мерное постукиванье моторных лодок, все это, в беспрестанном движении сампанок и джонок, проталкивающихся по узкому каналу руками и деревянными баграми, плывет в воздухе над водою, сливаясь с отдаленным гортанным напевом уличных торговцев на набережных…

Здесь, у берегов, расположились по-домашнему семьи грузчиков и перевозчиков, промышляющих транспортом по каналу товаров, камней, извести и отбросов. Утлые лодки служат им постоянным жилищем. На корме обычно хранится жалкий домашний скарб: пропитанные влагой рогожи и тряпье, горшки, чайники, и тускло дымятся на сыром воздухе железные печки-жаровни, — необходимая принадлежность домашнего очага в китайской семье. В ненастную погоду над лодкой воздвигается из старых циновок крыша, под которой толпится вокруг матери выводок ребят, кудахтают куры, кричат петухи, неутомимо визжат обиженные поросята…

В часы отливов, когда три четверти вод канала уплывают в Желтое море, а лодки на стоянках, у берегов, оседают на илистое дно, покрытое отбросами, зеленью и испражнениями, все живое выходит из ковчегов на освободившееся от воды пространство и жадно набрасывается на загрязненные остатки пищи… Петухи, окруженные охраной верных кур, степенно клюют, изредка почесываясь одной ножкой; наслаждаются привольем поросята, зарывая розовые мордочки в топкий ил; как очумелые, прыгают и балуются вокруг китайчата, одетые в лохмотья, высматривая, между делом, чудака-европейца, чтобы выклянчить у него копер… Женщины в синих теплых блузах и узких штанах с пестрыми заплатами, проворно хозяйничают у лодок, утопая по колени в вязкий ил, шлепают подвернувшихся под злую руку ребят, моют белье и жарят рисовые лепешки…

Дальше по набережным канала, за Киангси-род, где расположены шикарные особняки американских домов терпимости, склады овощей и железа сменяются мрачными, казарменными зданиями фабрик и заводов. Высочайшие трубы выбрасывают густые облака дыма и земля дрожит под ногами от постоянного гула машин и станков. Раскрытые настежь ворота кишат черными толпами кули, перетаскивающих уголь, выгружающих товары. Среди рабочих, на набережной, бродят толпы кули, безработных-нищих. Одетые в лохмотья, закутанные в вороха тряпок, в поднятые с земли циновки и рогожи, прикрывающие лишь стыдливую наготу, они облепляют набережные, как пуганые вороны хмуро оглядывают всех и все жадными, голодными глазами. У ворот, вдоль фабрик, важно шагает полицейский-индус с опрокинутым вниз дулом ружьем за спиной…

Ближе к вечеру спешат толпы кули, подгоняемые оглушительными гудками, на смену. Непроницаемый мрак становится гуще, черней. На перекрестках, под тусклыми, приспущенными уличными фонарями, среди отбросов, куч мусора и стоячих луж, кули играют в орлянку. Приглушенный, взволнованный шепот азартных игроков и неровный, резкий звон медных коперов о камни таинственно звучит в ночной мгле и лишь изредка, на один миг прорежет напряженную тишину тревожный, гортанный окрик неудачливого игрока…

С наступлением темноты, барки, лодки и сампанки на канале освещаются одинокими, мигающими огоньками. Среди тусклых, блекло-желтых огней керосиновых лампочек ярко выделяются сочные красные и зеленые сигналы. Обитатели ковчегов укладываются на ночлег и явственно раздаются в тишине всплески воды и однотонный скрежет дерева о дерево пробирающейся в узком проходе угольной баржи.

В переулках и уличках Китайского города, выходящих на Су-Чжоусский канал, всю ночь продолжается работа. Здесь, меж двумя тесными слепыми стенами, где с трудом протискивается прохожий, при раскрытых настежь дверях, работают гробовщики. Тусклый огарок слабо мерцает в сумраке клетушки, и большие, черные, мохнатые тени неслышно скользят по стенам и по полу. На нарах, на полках, всюду, куда ни кинешь взгляд, гробы, гробы и гробы без конца… Черные, коричневые, полированные, из ценного красного дерева, с золотыми и серебряными фресками и простые, некрашеные, с просвечивающими дырами жутко выглядят во мраке клетушек, среди оголенных, работающих, живых гробовщиков. Тут же, на улице, под навесом, а то и под открытым небом, на ларе или на земле, среди луж и отбросов, китайские кулинары расположились со своими кухнями. На большом деревянном подносе отдельными кучками разложены пестрые овощи, малиновая, мелко нарезанная брюква, салат, зеленый горошек, красные помидоры, капуста, золотистые кабачки, картофель, лук, огурцы. Вперемешку с зеленью, здесь же на столе выложены зловонные кучки сырой требухи, вареных легких, печенки, полусгнившие, червивые ломти мяса, живая и битая птица, копошащиеся крабы, раки, горы улиток, скользкие серые каракатицы и медузы, один вид которых вызывает холерные симптомы. В котлах и жаровнях варят и пекут всевозможные блюда и деликатесы китайской гастрономии, а чад и вонь широкими клубами окутывают весь этот квартал специфическим запахом мусорных ям и прогорклым, едким дымом бобового масла…

Среди клетушек гробовщиков, жестянщиков и кузнецов, где полуголые кузнецы пудовыми молотами рассыпают ослепительные снопы искр, ярко выделяются на темной улочке группы женщин в белом, толпящиеся возле раскрытых дверей своих чуланов. Грубо накрашенные, в белых узеньких штанишках и курточках, они, покачиваясь, переминаясь с ноги на ногу, вздрагивая от ночного холода, вяло зазывают прохожих. В темноте жутко блестят медные украшения и пестрые ленты в черных, гладко зачесанных волосах. Прохожие-мужчины, не спеша, внимательно присматриваются к ним, ощупывают их и, наконец, скрываются с избранной женщиной в темную каморку. Незанятые женщины безвольно плетутся вдоль улочки, долго стоят на порогах у своих дверей, вялые, сонные, с оттекшими, бесцветными лицами, обессиленные бессонной ночью и тяжкими побоями… Лишь завидя группу европейских матросов, они на мгновение оживляются, кривят густо намазанные румянами губы в улыбку и резкий, тонкий визг оглашает всю улочку:

— Ком инсайд… Мастер, ком инсайд…[7]

То китаянки продают любовь за медные коперы…

Французский парк

Чуть только рассеялась мгла и алые лучи восхода осыпали пурпуром зеленые деревья Французского парка, — тропические цветы в клумбах выпрямились, ожили и заулыбались друг дружке многозначительными, таинственными улыбочками…

Тих и безмолвен пустынный сад. Бархат стриженой зелени нежно ласкает взор. В вышине беззвучно гнутся верхушки деревьев. Звенит, переливается, сверкая изумрудом и рубинами, зеленая вода в пруде, местами покрытом плесенью. Лениво плавают сгнившие черные веточки и корявые отростки, целые островки побуревших листьев, спаянных сине-зеленым мхом. Ветерок над прудом слегка пахнет тиной и сладкими цветами. В синюю даль уходят песчаные аллеи и дорожки. Причудливо раскинулись вокруг багряно-желтые кусты, под ногами шуршат упавшие листья, такие ало-ржавые и сухие, похожие на сгустки засохшей крови. А цветы в клумбах, затаив дыхание, смотрят, слушают и чему-то улыбаются…

По главной аллее входит в сад молодая девушка в черной шляпке с белым пером. Холодные костяные кораллы греются на теплой, мраморной шее, мягко оттеняя грациозную неглубокую ямку над целомудренным вырезом платья. Упругие, чуть-чуть заостренные груди разбросали массу живых складок, сузили стан и округлили, расширили бедра, придав фигуре юной девушки волнующую прелесть девственницы и неуловимое, сдержанное томление сладострастья. Серый светлый шелк, словно паутиной, заткал живое, нагое тело. И, вздрагивая, зовут, манят, поют гимны божественной красоте тепло округленные, стройные, миниатюрные ноги девушки, обутые в серые замшевые туфельки на узеньких, высоких каблуках…

С улицы доносится первый звонок трамвая. По главной аллее спешит, запыхавшись, молоденькая модистка с огромной картонкой в руке. Вдали китайцы метут дорожки сада и утреннее эхо гулко отдает шершавые звуки. Скрипит тележка садовника, в траве визжат механические ножницы, со стороны улицы раздаются гнусавые напевы разносчиков и продавцов.

Встал Шанхай. Ожил Французский парк. Чайные розы раскрыли хрупкие лепестки навстречу ласковому ветерку со стороны Желтого моря. Таинственно шепчутся деревья. Неслышно тянется к солнцу поздняя зеленая травка. Лишь птицы порхают с ветки на ветку и шаловливо приглашают друг дружку:

— Иди сюда… иди сюда… иди сюда-а-а…

Девушка в черной шляпке в белым пером присела на скамью против высокой беседки. В клумбах, как чудесная сказка, манят взор цветы. Алые розы, черные и золотые тюльпаны, желтая ромашка, малиновые колокольцы, голубые васильки, белоснежные хризантемы, терпкие гвоздики, фиалки и зеленый бархат листьев поблескивают на солнце кровавыми капельками росы. Девушка мечтательно оглядывается вокруг, легонько вздыхает и, раскрыв небольшую французскую книжку, аккуратно завернутую в газету, принимается читать, тихо шевеля тонкими, красиво очерченными губами. Углубленная в чтение, она хмурит черные брови, изредка поднимая над книгой большие, детски удивленные серые глаза…

Небо синее-синее. Влажный, освежающий ветерок нежно колышет цветы. Сквозь кружево деревьев виден стильный, игривый угол спортивного клуба. Все явственней и громче доносятся с улицы звоны, гудки и свистки и, изредка, гулко, точно под землею мягко проносятся по асфальту шикарные автомобили.

Появляются китаянки-амы[8] с грудными ребятами в колясочках и степенные, не первой молодости, бонны и гувернантки с детьми, строгие, недоступные, со вставными золотыми зубами во рту… Мелодично шаркают геттами японки, такие мечтательно-грустные и прелестно-безобразные, скуластые и черноглазые, в пестрых кимоно и ярких шелковых оби, сверкая на ветру обнаженными бронзовыми ногами. Индусы в ярких, красочных чалмах сдвигаются тесными группами на скамьях, скаля ослепительно белые зубы на темных лицах с черными, курчавыми бородами. Мимо скамьи, где сидит девушка в черной шляпке, проходит молодой французский офицер с раскрытой газетой в руках. Заметив девушку, он вдруг останавливается, обводит взглядом местность вокруг, будто отыскивая место, где присесть, и несмело направляется к занятой скамье, вежливо приподнимая красную форменную шапочку с золотыми галунами:

— Pardon, mademoiselle, разрешите присесть?..

Девушка тревожно приподымает на него глаза и, глядя в книгу, говорит:

— Пожалуйста!

Молодой офицер садится на край скамьи и украдкой наблюдает за соседкой. Тонкие, хрупкие пальчики нервно ласкают гладкий лист книги. Черные вьющиеся волосы упрямо падают на лоб, оттеняя бледный овал лица и слегка подкрашенные щеки и губы. Прозрачные ноздри прямого, чуть приплюснутого носика учащенно вздымаются и зубы, маленькие, ровные, мелкие, нанизанные, как перлы на ниточке, влажно сверкают, словно снег в голубую, лунную ночь…

Где-то вблизи садовник поливает цветы и ветер разносит по саду влажную, пахучую пыль, насыщенную терпким запахом земли. Китайцы-садовники сосредоточенно курят свои тоненькие трубки и время от времени лениво подравнивают ножницами кусты. В пруде убаюкивающе урчит вода, орошая воздух тинным холодком.

Тихо в саду. Сквозь густые ветви проникает сноп радужных лучей. Мягко и тепло греет осеннее солнышко. Как добрый страж, оно заглядывает в отдаленные уголки заросшей чащи, золотит стволы деревьев, алым пурпуром осыпает широкие листья пальм, яркими, ослепляющими бликами ложится на зеленые кусты, на влюбленные цветы и, все ходит, проходит через узкие скважины, будто ищет, высматривает кого-то… Вдалеке отдаленно-звонко журчит ручеек. Теплый ветер слегка колышет уснувшие листья и не смолкает в синем небе звонкий птичий хоровод… От травы подымается едва заметный лиловый пар и густая черная тень, как маятник, качается из стороны в сторону…

Молодой офицер тщательно-решительно складывает газету и, неожиданно, обращается к своей соседке:

— Как дивно хорошо кругом, не правда ли, mademoiselle?!..

Девушка не отвечает. Она делает вид, будто не слышит. Глубже уткнула капризный носик в книгу и личико ее приняло надменно-гордое выражение, точь-в-точь, как белая лилия в каменной вазе напротив. Нахмурила брови, презрительно дернула худыми изящными плечиками и заметно задрожали прозрачные пальчики на белых листах книги. Молодой человек глубоко вздохнул и смущенно забарабанил по скамье:

— М-да…

Сидит, как на иголках. И совсем не видно, чтобы он уж очень увлекался природой, ибо глаза его прикованы к миловидной соседке.

Со стороны радиостанции проходит по аллее группа французских офицеров. Заметив товарища, они на ходу здороваются с ним. Один из них спрашивает:

— Анатоль, ты скоро будешь у père[9] Франсуа?

— И в клубе, на биллиарде не будешь?

— Может быть… не знаю…

Офицеры с хохотом удаляются. Молодой человек конфузится, густо краснеет, а соседка его силится скрыть улыбку. Теперь уж она, в свою очередь, вкрадчиво наблюдает за офицером…



Поделиться книгой:

На главную
Назад