Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы и сказки - Максим Горький на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Максим Горький

(Пешков Алексей Максимович)

Рассказы и сказки

© Карпов А. С., вступительная статья, комментарии, 2003

© Дурасов Л. П., гравюры, 2003

© Оформление серии, состав. Издательство «Детская литература», 2003

Превосходная должность – быть на земле человеком


1868–1936

В тифлисской газете «Кавказ» 12 сентября 1892 года появился рассказ «Макар Чудра». Имя его автора, М. Горького, ранее читателю не встречалось. И немудрено: появился новый писатель, очень скоро заставивший заговорить о себе всю читающую Россию. И не только Россию.

Необычным был уже псевдоним, избранный начинающим писателем совсем не случайно. О том, как были прожиты им годы, предшествовавшие появлению его первого произведения, он расскажет позже в замечательной автобиографической трилогии «Детство», «В людях», «Мои университеты». Судьба была на редкость неблагосклонна к ее герою: раннее сиротство, жизнь в доме обладавшего суровым нравом деда, скоро вытолкнувшего внука «в люди», непосильно тяжкая работа, позволяющая жить лишь впроголодь, непрестанные странствия по Руси в поисках хлеба насущного, но еще – воздействие далеко не сразу осознанного желания увидеть мир, встретиться с новыми людьми. И вот что поразительно: рассказывая о «свинцовых мерзостях» жизни, писатель особенно внимателен к тому светлому и радостному, с чем доводилось встречаться.

О себе, делавшем первые шаги в жизни, он скажет так: «Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. <…> Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг… напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой». Примечательно это обращение юного героя трилогии к книгам – в них находит он опору силе сопротивления, что растет в нем. А еще – в сердечных, добрых, интересных людях, с которыми так часто сводила его судьба. И как горько было оттого, что нередко жизнь слишком жестоко обходилась с ними.

Рассказом «Макар Чудра» в литературу входил писатель, которому было что рассказать людям. И удивительно, что он, кого жизнь трепала поистине нещадно, начал на столь высокой романтической ноте – историей любви, оказывающейся гибельной для влюбленных. Разворачивается же эта история – а лучше сказать, легенда – почти на сказочно прекрасном фоне: степная ширь, говор морской волны, плывущая по степи музыка – от нее «кровь загоралась в жилах…». Здесь живут красивые, сильные люди, которые превыше всего ценят волю, презирая тех, кто живет, сбившись в кучу, в душных городах.

В центре горьковского рассказа оказывается старый чабан Макар Чудра, убеждающий своего собеседника в том, что лучшая для человека доля – быть бродягой на земле: «Ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и все!» Согласиться с этим невозможно, но и возражать тому, кто видит в человеке лишь раба («как только родился, всю жизнь раб, и все тут!»), трудно. Трудно потому, что и в самом деле жизнь людей, о которых с таким презрением говорит Макар Чудра, лишена смысла, их труд не одухотворен высокой целью: они не способны видеть, ощущать красоту жизни, природы.

Так открывается существенный в творчестве Горького мотив – убежденность в том, что жизнь прекрасна, соединяется у него с осознанием рабской приниженности человека, чаще всего об этом и не подозревающего. Старый чабан Макар Чудра по-своему прав, да только это правда человека, отвергнувшего жизнь, которой живет большинство людей, и труд, а без него, уверен автор рассказа, человеческое существование вовсе теряет смысл. Примирить две эти правды писатель не может, да и не хочет – он предпочитает логике поэзию. Легенда о красавице Радде и удалом Лойке Зобаре позволяет не только поразиться силе страсти, неведомой «сбившимся в кучу» людям, но также ощутить, какой трагедией может обернуться абсолютная неспособность человека покоряться кому бы то ни было. Даже в любви! Кто возьмется осудить их? Да только нет и им счастья на земле: больше всего любит гордая Радда волю, и любовь эта оборачивается для нее гибелью.

Но недаром вспомнил старый солдат Данило имя Кошута, героя венгерской революции 1848 года, с которым он воевал вместе, – многозначительный эпизод в жизни одного из представителей кочевого цыганского племени. А ведь Данило – отец гордой Радды, не от него ли перенявшей свое свободолюбие.

Рабьей приниженности автор «Макара Чудры» не приемлет, но и следовать советам героя рассказа не хочет: воля, которую так высоко ценит старый цыган, на поверку оказывается иллюзорной и ведет человека к обособленности от других. И все же люди именно этой породы – вольные, гордые, бездомные – оказываются в центре внимания молодого писателя, который ищет – и не находит! – подлинных героев среди, так сказать, нормальных, обычных людей. А без героев – жизнь утомительно тосклива, подобна стоячему болоту. И он внимательно всматривается в тех, кто «выламывается» из обычной жизни, теряет внутреннее равновесие: в них, в их облике и поведении отчетливо ощутимо всеобщее неблагополучие, разломы и трещины, все чаще обнаруживающиеся в самой действительности.

Прошагав сотни километров по Руси, Горький, как, может быть, никто другой, знал жизнь социальных низов, хранил в своей памяти неисчислимое количество эпизодов, событий, людских судеб. Ему нужно было обо всем этом поведать читателю. Но бытописателем, дотошно воспроизводящим детали, подробности жизни, он не стал. А когда брался за это, из-под его пера выходила, например, «Ярмарка в Голтве», поражающая ослепительной яркостью красок, удивительно сочной выразительностью словесного рисунка, умением воспроизвести поистине игровую обстановку, весело царящую на этом торжище. Здесь не просто продают и покупают – здесь у каждого персонажа своя роль, которую он играет с видимым удовольствием, обильно уснащая речь не руганью, а мягким юмором, щедро украшающим речь. Смешение русского и украинского говоров не мешает ни тем, кто яростно торгуется на ярмарке, ни читателю.

Льется пестрый, красочный поток, каждый из персонажей: остробородый ярославец с его нехитрым галантерейным товаром, цыган, ловко сбывающий растерянному наивному селянину беззубую коняку, бойкие «жінки», торгующие «каким-то розовым питьем, вишнями и таранью», – на миг появившись на страницах рассказа, исчезают, оставляя ощущение радостного действа, что кипит-бушует на высоком берегу Пела. А вокруг «хутора, в рамках из тополей и верб, – всюду, куда ни взглянешь… густо засеяна людьми благодатная земля Украины!».

Но ограничиваться такой живописью словом Горький не хотел. Писатель верил в высокое предназначение человека и именно ради этого брался за перо. Понятно, почему это стремление так часто вело его к тому, что изображению жизни, ежедневно открывающейся взору читателя, писатель нередко предпочитал ту, которая порождалась его воображением. Он выводил на страницах своих первых книг людей ярких, способных на поступки смелые и даже героические. Таков его Челкаш в одноименном рассказе – босяк, «заядлый пьяница и ловкий смелый вор». Одна из его «операций» и послужила сюжетной основой рассказа. Но вот что любопытно: писатель откровенно любуется своим героем – его сходством «с степным ястребом», ловкостью, силой, даже его любовью к морю, способностью никогда не пресыщаться «созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободной и мощной». Стихия бушует в душе человека, способного быть и жестоким, и безрассудно щедрым, насмешливо улыбаться и смеяться «дробным едким смехом, зло оскаливая зубы».

«А жаден ты!.. Нехорошо… Впрочем, что же?.. Крестьянин…» – говорит Челкаш молодому крестьянскому парню Гавриле, ради денег отправившемуся вместе с ним на крайне рискованное «дело». Воспоминания о когда-то тоже испытанных им «радостях крестьянской жизни, в которых сам давно разочаровался», поднимаются при встрече с Гаврилой в душе «вора, гуляки, оторванного от всего родного». Противопоставляются два эти персонажа резко: Гаврила, способный ради денег целовать сапоги удачливого вора, и Челкаш, знающий, что он «никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя». Широта души его обнаруживается с особой силой, когда он отдает Гавриле, который едва не убил его, почти все деньги, вырученные за украденное во время ночного «подвига».

И рассуждать тут, казалось бы, не о чем: Челкаш, бросивший Гавриле деньги, «почувствовал себя почти героем», а тот в ответ издавал «радостные вопли», лицо его искажалось «восторгом жадности». Оценки весьма выразительные, но вполне ли они справедливы? Безусловно, по воле автора симпатии читателя отдаются Челкашу. Ну а Гаврила с его добродушной наивностью, с его мечтой о собственном хозяйстве, о доме и семье, о том, чтобы стать «совсем свободным, сам по себе», «прилепленный навсегда к земле п́отом многих поколений» – он-то чем заслужил немилость читателя? Жадностью, способной помрачить его разум? Так ведь она пробуждается в нем, когда он видит пачку денег, «вырученных» в одну ночь и предназначенных для того, чтобы пустить их «на ветер». Это стон души человека, который очень хотел заработать честным путем – ходил косить на Кубань: «Косили версту – выкосили грош. Плохи дела-то!»

Фигура Челкаша романтизирована, и немалую роль в этом играет то обстоятельство, что рядом с ним появляется намеренно сниженный образ доверчивого и добродушного парня, заслуживающего не осуждения, а жалости. Жестокий поступок – камень, брошенный в голову Челкаша, – выражение крайнего отчаяния, совсем помутившего его разум. Но и Челкаш, в облике и поведении которого все время подчеркивается хищность, в герои явно не годится. Однако Горький отдает роль героя человеку, выбивающемуся из общего ряда, заставляя читателя поверить в превосходство своего героя над толпой мелких людишек, «рваных, потных, отупевших от усталости, шума и зноя». «Созданное ими поработило и обезличило их».

Желание изобразить того, в ком идеал человека, героя воплотился бы открыто, полно, не оставляет молодого писателя. Ни погруженные в свои ежедневные заботы люди, ни те, кто обычной жизни предпочли гордое одиночество, бродяжничество, этой роли тоже не соответствовали. Для воплощения идеала более всего подходил жанр легенды, сказки, песни, который охотно используется Горьким. Эти жанры давали возможность пренебречь подробностями обыденной жизни, создать мир и человека в нем таким, каким он должен быть, отметая столь частые в устах читателя упреки в том, что так в жизни не бывает. Но в легенде (сказке, песне) и повествуется о том, что было когда-то и должно быть, а порукой тому – яркость, красочность открывающегося здесь мира, поразительные сила и красота живущих в нем людей.

И первым в этом ряду должно быть названо имя смельчака Данко. Вырванным из собственной груди сердцем он осветил вконец отчаявшимся людям путь из тьмы, угрожавшей «чем-то страшным, темным и холодным», в мир, омытый «морем солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем».

Рассказывает эту «красивую сказку» старуха Изергиль, много пожившая и повидавшая на своем веку и сокрушающаяся, что окружающие ее люди не живут, а лишь примериваются к жизни, а «когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу». Можно понять старую женщину, которую уже «время согнуло пополам», чьи «черные когда-то глаза были тусклы и слезились», для нее действительно в прошлом осталось время, когда «больше в человеке было силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше». Да только как не заметить, что в ее рассказах об этой – лучшей – жизни, прожитой, по ее же словам, «жадно», речь идет лишь о страсти: безумной, опьяняющей, толкающей на безрассудные поступки и всегда приносящей несчастье и самой Изергиль, и ее многочисленным возлюбленным. На судьбу тут сетовать не приходится – свою судьбу Изергиль выбрала сама, легко расставаясь с теми, кого вчера еще любила. Бурной была жизнь старухи: бедность сменялась богатством, любовники возникали, порою насмерть бились за нее и исчезали бесследно. Сердце ее вспыхивало часто, но так и не было отдано никому. Вот почему на склоне дней, вспоминая о горячих ночах и страстных ласках, она даже и не пытается припомнить, кого сделала счастливым, чью жизнь смогла наполнить.

Жизнь сложна, она открывается разными своими сторонами. Горький был убежден, что понять ее смысл, достойно прожить на земле отпущенное ему время может лишь человек, живущий вместе с людьми и ради них.

Старухе Изергиль эта мудрость оказалась недоступной, но она была естественной для Данко. «Молодой красавец. Красивые – всегда смелы», – говорит о нем Изергиль. Да и люди, которых он собрался вести за собой, «увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня». Но они же потом, утомленные долгой и трудной дорогой, устрашенные грянувшей грозой, обратились к ведущему их Данко со словами: «Ты ничтожный и вредный человек для нас!», а один из них, названный «осторожным», увидевший рядом с трупом Данко его смелое сердце, «боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой. И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло…».

Рассказывая легенду о смельчаке Данко, писатель находит слова, способные передать красоту подвига, мощь человека, который ценою своей жизни выводит людей из мрака к свету. Деревья в старом лесу простирают «корявые длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей», «от ядовитого дыхания болота» умирают люди. Тем прекраснее – по контрасту – мир, открывающийся взору тех, кто устремился за Данко, высоко держащим горящее сердце: «Сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя, и золотом сверкала река». Но стоит напомнить: сердце Данко «пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца» – вот почему даже гроза отступает, продолжая бушевать над «плотным и немым», но теперь оставшимся позади и потому уже нестрашным лесом.

Старуха Изергиль рассказала еще одну «сказку» – о Ларре, сыне орла и женщины, который «считал себя первым на земле» и потому был убежден в своем праве осуществлять любые свои желания. Наказанием ему стало бессмертие: «Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей…»

Не о гордости, а о гордыне идет речь. Две легенды и история старой Изергиль вместе дают яркое представление о том, каким видит (точнее, хочет видеть) человека Горький. Позже писатель вложит в уста Сатина, одного из персонажей своей пьесы «На дне», слова: «Человек! Это великолепно! Это звучит… гордо! Надо уважать человека!» О том, сколь жестока по отношению к человеку жизнь, как беспричинно жестоки могут быть друг к другу люди, писатель знал лучше многих других. В его рассказе «Встряска» маленький Мишка, вернувшийся из цирка, где он был поражен веселым искусством клоуна, вновь попадает в мрачную обстановку мастерской, где угрюмо копошатся озлобленные люди. И в довершение всего за крохотную провинность он будет наказан нестерпимой болью от «встряски», но еще более – смехом работавших в мастерской. «Боль и горечь» – вот что испытывает мальчишка, обреченный за кусок хлеба весь день работать в «темной и грязной мастерской» и засыпать, помня о том, что утром его, как всегда, разбудят пинком.

Автобиографические повести «Детство» и «В людях» позволяют утверждать, что выпавшие на долю Мишки боль и унижения довелось испытать не раз и самому писателю, потому-то так велико его чувство сострадания к забитому маленькому человеку. Но Горький всегда ненавидел страдания, жалобе предпочитал протест, желание сопротивляться ударам судьбы. Герой рассказа «Встряска», пожалуй, еще слишком мал, чтобы ощутить в себе такое желание, но автор рассказа вовсе не зовет к смирению. Он не делает из Мишки бунтаря, а просто дает ему возможность встретиться с другой – яркой, радостной – жизнью. Пусть это всего лишь цирк, да и вообще краткое по времени зрелище. Но ведь есть она, какая-то иная жизнь, где люди способны доставлять радость другим. Сказать больше в коротком рассказе – значило бы нарушить правду, но автор невеселой истории твердит все о том же: человек создан для счастья и отвратительно бессмысленна жизнь тех, кто злобно наступает на крылья этому счастью.

Сказка и быль у Горького идут рука об руку. История Изергиль, доживающей свою жизнь, позволяет лучше понять рассказанные ею столь значительные по своему смыслу сказки. «Песня о Соколе» обрамлена короткими главками, где перед глазами читателя встает море, «лениво вздыхающее у берега», горы, «одетые теплой и ласковой мглой южной ночи»; «по темно-синему небу золотым узором звезд написано нечто торжественное, чарующее душу, смущающее ум сладким ожиданием какого-то откровения». И сама «Песня» рассказана «унылым речитативом» старым крымским чабаном Надыром-Рагимом-оглы, «сухим и мудрым стариком, способным одухотворять волны».

Слова «безумство храбрых» произнесены стариком и оттого обретают особый смысл: проживший долгую и конечно же нелегкую жизнь Рагим уже исполнил «дело жизни», но отказывается видеть в поступке Сокола желание скрыть «свою негодность» для такого дела.

Подчеркнуто резко сталкиваются в «Песне о Соколе» два представления о том, что позволяет наполнить жизнь истинно достойным содержанием – наслаждение близостью неба, «счастьем битвы» или желание спокойно полеживать там, где «тепло и сыро». Пафосу Сокола, убежденно сказавшего: «Я славно пожил! Я знаю счастье!», противостоит унылая «правда» Ужа, для которого небо пусто: «Там много света, но нет там пищи и нет опоры живому телу».

В «Песне» два персонажа, но в название ее писатель вынес лишь имя одного из них – Сокола. Это о нем сказаны самые значительные здесь слова: «Безумство храбрых – вот мудрость жизни!» И слагает Горький именно песню. Ритмизованная проза, подчеркнутая необычность обстановки действия, яркость красок – все служит утверждению мысли о заразительной силе подвига, о бессмертии сильного духом Сокола, чье имя навсегда останется звучать «призывом гордым к свободе, к свету!». А написанная несколько позже «Песня о Буревестнике» и вовсе плод вольной «фантазии»: вдохновенный «чижик», распевающий эту песню, остался за текстом – в нем нет нужды. Вот где с особой силой сказалось владевшее писателем страстное желание своим словом возбуждать в читателе волю к действию, к борьбе, уверенность в том, что «не скроют тучи солнца – нет, не скроют!».

«Песня о Буревестнике» вскоре после своего появления обрела необычайную популярность: «жажда бури», «уверенность в победе» – вот что восторженно принимал читатель в «гордом Буревестнике». Это отвечало настроению, которое господствовало в русском обществе на рубеже XIX–XX веков, чреватом резкими переменами, разломами. Как горячо воспринималось тогда предчувствие, выраженное в словах: «Скоро грянет буря!» «Пророком победы» назвал писатель Буревестника, что «реет смело и свободно над седым от пены морем!». Но таким пророком воспринимался сам автор «Песни». Ее пафос, сформулированный словами – «сила гнева, пламя страсти и уверенность в победе», – был особенно понятен в ту поистине предгрозовую эпоху. Жалобам, нытью, так распространенному в среде слабых духом, Горький противопоставляет «наслажденье битвой жизни». Сомнений в том, каким окажется исход этой битвы, у писателя не было.

В 1906 году Горькому пришлось покинуть Россию: ему, активному участнику политической борьбы, которая в декабре 1905 года вылилась в вооруженное восстание в Москве, грозил арест и тюремное заключение. После недолгого пребывания в Америке он избрал местом своего изгнания Италию, где прожил до 1913 года, когда была объявлена амнистия тем, кто обвинялся в политических преступлениях. В 1921 году страдавший легочным заболеванием писатель вновь приезжает в эти столь полюбившиеся ему края с их целительным климатом. Лишь в 1933 году Горький окончательно вернулся в Россию, связи с которой никогда не прерывал.

Италия не стала для него второй родиной, но навсегда вошла в его сердце, и наиболее яркое свидетельство тому – замечательные «Сказки об Италии», где открывается мир, наполненный радостью и светом; где появляются красивые и гордые люди, жизнь которых поистине овеяна поэзией; где бушуют страсти и светятся улыбки, а надо всем этим сияет ослепительное солнце и так часто открывается взору всегда ласковое теплое море. Но и в людской толпе, предстающей на горьковских страницах, выделяется Пепе, десятилетний мальчишка, «хрупкий, тоненький, быстрый, как ящерица». Удивительно обаятелен этот маленький, никогда не унывающий оборванец, подлинно – дитя улицы, где для него все свое, все понятно. Русский писатель смог точно передать особенности итальянского национального характера, в котором ненапускная гордость уживается с веселым нравом, а житейская мудрость находит выражение в словах простых и метких. Стоит особо сказать о способности маленького героя горьковской сказки, удивляющегося тому, что кто-то может есть каждый день, – его способности радоваться жизни, подолгу разглядывать прихотливо вьющиеся по камням трещины или смотреть на цветы, «будто вслушиваясь в тихий трепет шелковых лепестков под дыханием морского ветра». И при этом «он что-то мурлычет тихонько – всегда поет».

«Сказки об Италии» написаны человеком, влюбленным в жизнь, и маленький Пепе оказывается ее воплощением. Точнее, воплощением поэзии, буквально разлитой в воздухе. Ею пропитано все, открывающееся взору. «Пепе будет нашим поэтом», – говорят о мальчишке те, «кто подобрей». И это вовсе не значит, что он обязательно будет писать стихи. Просто он из тех, кем красна жизнь. Будет! Если не сегодня, когда он живет, сохраняя простосердечную наивность и доброжелательность, что вовсе не всем по душе, то непременно в будущем. Писатель верит в это. Ведь его герою всего лишь десять лет: ему и его товарищам-сверстникам жить завтра. А как говорит «мудрый и всеми почитаемый» старик Пасквалино, «дети будут лучше нас, и жить им будет лучше!».

В «Сказках об Италии» нашла выражение заветная мечта Горького о сильном, прекрасном человеке, способном делать жизнь краше, лучше, чище, способном быть счастливым и одаривать счастьем живущих рядом с ним. Вот почему так любовно всматривается писатель в мальчишку, живущего радостно, глядящего на жизнь широко раскрытыми глазами. За ним – завтрашний день. Горький пишет именно сказку и потому свободен от необходимости выписывать подробности обыденной жизни, которые порою весьма неприглядны. Писатель славит жизнь, и громким пафосом наполняются его строки там, где возникает образ Матери, «неиссякаемого источника все побеждающей жизни!». Страшной разрушительной силе, которую воплощает в себе «железный Тимур-ленг», заливший землю «красными реками крови», противостоит в одной из сказок безвестная женщина, разыскивающая своего сына. Жестокий и всевластный Тимур склоняет голову перед нею, перед Матерью: «Восславим женщину – Мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью вскормлен весь мир! Все прекрасное в человеке – от лучей солнца и от молока Матери, – вот что насыщает нас любовью к жизни!» И в другой сказке возникает Мать, но страшна будет ее участь: она вонзит нож в сердце своего единственного, горячо любимого сына, возглавившего полчища врагов, которые осадили его родной город, сея смерть.

Две посвященные Матери сказки подлинно героичны: поразительно бесстрашной была женщина, что предстала перед грозным Тимуром, еще сильнее духом оказалась та, что пожертвовала сыном, грозившим гибелью людям, среди которых он вырос. В обеих сказках господствует высокая, пафосная речь, ее персонажи не разговаривают – они вещают, говорят лишь о самом главном: о смысле и цели жизни. «Мать – всегда против смерти; рука, которая вводит смерть в жилища людей, ненавистна и враждебна Матери» – вот слова, объясняющие страшную решимость той, что «сделала для родины все, что могла», и ушла вслед за сыном. Он «отрицал смысл ее жизни», а без него жизни для нее не было.

«Поклонимся Той, которая неутомимо родит нам великих!» – сказано в первой из этих сказок. И еще сказано здесь: «…вся гордость мира от Матерей!» Замечательные слова! Их следовало бы запомнить всем живущим на земле.

В сказках, в легендах, которые так часто встречаются у Горького, масштабы изображаемой писателем действительности укрупняются, образы вырастают до символов, воплощая и в то же время концентрируя, возводя в чрезвычайно высокую степень свойства, присущие людям. Таковы Данко, Сокол и Буревестник, такова Мать. Но и факты, почерпнутые из обычной жизни, нередко обретают поистине символический смысл. Один из эпизодов невыносимо тяжелой жизни рабочих крендельной мастерской (а писателю и самому довелось в молодости поработать в одной из них) воссоздан в рассказе «Двадцать шесть и одна». Но Горький определил жанр своего сочинения иначе – для него это поэма. Здесь речь не о рядовом случае, а о событии значительном, оставившем заметный след в жизни персонажей. Судить шестнадцатилетнюю горничную Таню за ее поступок, не вполне сообразующийся с представлениями о нравственных нормах, читатель, пожалуй, не вправе. Иное дело – крендельщики. Задавленные работой, живя «тяжело и тошно», огрубев душою, они воспринимали девушку как нечто заменявшее им солнце; они любили ее – «этим все сказано». Она олицетворяла для них радость, чистоту, которые обязательно должны быть в жизни – пусть и не в их собственной. Таня являлась для них неким божком, идолом, которому они по-своему радостно поклонялись. Но роли этой она выдерживать до конца не захотела: последний лучик света, врывавшийся в «сырой подвал», в «каменную коробку под низким и тяжелым потолком», погас. Действительно, писатель создал не рассказ, а поэму о крушении иллюзий, которыми так часто живет человек, и горько становится, когда они неминуемо разбиваются.

Но поэмой мог бы быть назван и рассказ «Рождение человека». Его Горький относил к лучшему из написанного им.

Известно, что рассказанное в нем – не выдумано. Автору когда-то самому пришлось выступить в роли акушера, и многие годы спустя он предпринял немалые усилия, чтобы попытаться разыскать человека, тогда появившегося на свет. Ему была интересна его судьба, хотелось узнать, каким он стал.

Фон повествования настраивает на радостный, светлый лад: «каштаны надо мной убраны золотом», «точно в богатом соборе» чувствует себя человек осенью на Кавказе, в «необъятном храме из золота, бирюзы, изумрудов». «Бездумно-красивым» выглядит «этот кусок благодатной земли». Слова благодарности Творцу вырываются из груди. Чувство, возникающее при виде первозданного, поражающего своей красотой мира, выражено с проникновенной силой: «Превосходная должность – быть на земле человеком, сколько видишь чудесного, как мучительно сладко волнуется сердце в тихом восхищении перед красотой!»

Рождение человека в горьковском рассказе – великое чудо, сопровождаемое нестерпимыми муками, – писатель и этого скрывать не хочет. Тем удивительнее улыбка, освещающая лицо матери, недавно еще искаженное мукой, к груди которой впервые прильнул ребенок: «…донельзя прекрасные глаза – святые глаза родительницы – синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная и радостная улыбка».

Могучая сила всепобеждающей жизни утверждается Горьким в рассказе. Автор его хорошо знает, что «порою бывает трудно, вся грудь нальется жгучей ненавистью, тоска жадно сосет кровь сердца, но это – не навсегда дано». Рассказчик вовсе не идеализирует людей, вместе с которыми работает за скудные гроши, зная: «…это – скучные люди, раздавленные своим горем», изумленные, ослепленные «роскошью незнакомой природы». Но рассказом о рождении человека такие навевающие тоску наблюдения опровергаются: удивительно сильна и прекрасна женщина, которая, родив, тут же продолжает свой путь, уповая лишь на помощь Богородицы. Да и «новый житель земли русской, человек неизвестной судьбы», едва появившись на свет, «уже недоволен миром, барахтается, буянит и густо орет». «Утверждайся, брат, крепче…» – подбадривает его рассказчик.

«Господи, Боженька! Хорошо-то как… хорошо!» – вырывается из груди измученной только что перенесенными страданиями женщины, и воспринимается сказанное ею как славословие миру, в котором жить «на приволье» новому человеку.

…Горькому всегда было ненавистно смирение в человеке, покорность силе внешних условий. Он хорошо знал, как много в жизни всякого рода «свинцовых мерзостей», но был убежден, что из-под «жирного пласта всякой скотской дряни… все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растет доброе – человечье, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой».

И эту надежду он стремился утвердить в читателе, населяя свои произведения характерами сильными, яркими, целеустремленными, убежденный в том, что цель «мятежного Человека» – идти «вперед! и – выше! все – вперед! и – выше!».

А. С. Карпов

Рассказы и сказки


Макар Чудра

С моря дул влажный холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.

Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень[1], обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову в мертв́о молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.

– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и все!

– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.

– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…

– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.

– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и все тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.

– А я, вот смотри, в 58 лет столько видел, что коли написать все это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и все тут. Долго не стой на одном месте – чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.

– В тюрьме я сидел, в Галичине[2]. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и все тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!

– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в Божьем слове. Богу покоряйся, и Он даст тебе все, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у Бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.

Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.

Макар подал мне трубку.

– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.

«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал Богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыл́а – это уж как раз!

И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то недолго – поездит да и продаст, а деньги кто хочет, тот и возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!

Наш табор кочевал в то время по Буковине[3], – это годов десять назад тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом[4] воевал вместе, и Hyp старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.

Ты Нонку мою знаешь? Царица-девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.

Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве[5] один магнат, старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был господарь старый! Смотрел, смотрел да и говорит Радде: „Гей! Поцелуй, кошель денег дам“. А та отвернулась в сторону, да и только! „Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей“, – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и все тут.

– Эх, девка! – охнул он да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.

А на другой день снова явился. „Кто ее отец?“ – громом гремит по табору. Данило вышел. „Продай дочь, что хочешь возьми!“ А Данило и скажи ему: „Это только паны продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую!“ Взревел было тот да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись да и пошли. День идем и два, смотрим – догнал! „Гей вы, говорит, перед Богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!“ Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.

– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.

– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила нас Радда.

Засмеялся Данило, и все мы с ним.

– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Гол́убок ищи – те податливей. – И пошли мы вперед.

„А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!

Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было, или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!

Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.

– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!

Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка – целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем. Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!

Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А слушай-ка дальше.

Радда и говорит: „Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и чуткую?“ А тот смеется: „Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!“

Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: „А еще говорили, что Зобар умен и ловок, – вот лгут люди!“ – и пошла прочь.

– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!

– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.

Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!

Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и мадьярскую[6] понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет, бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки. Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!

Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы тогда крикнул Лойко: „В ножи, товарищи!“ – то и пошли бы мы все в ножи, с кем указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли б только это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.

Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит Лойко: „Спой, Зобар, песенку, повесели душу!“ Тот повел оком на Радду, что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:

Гей-гей! В груди горит огонь,А степь так широка!Как ветер, быстр мой борзый конь,Тверда моя рука!

Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.

Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!Поскачем, что ль, вперед?!Одета степь суровой мглой,А там рассвет нас ждет!Гей-гей! Летим и встретим день.Взвивайся в вышину!Да только гривой не заденьКрасавицу-луну!

Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:

– Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь да – в лужу носом, усы запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал – стерпел парень и поет себе:

Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,А мы с тобою спим.Эй, гей! Ведь мы с тобой тогдаВ огне стыда сгорим!


Поделиться книгой:

На главную
Назад