На полпути
ПРЕДИСЛОВИЕ
© Издательство «Прогресс», 1973.
В венгерской литературе повесть всегда занимала весьма почетное место. За последние же четверть века она стала, можно смело сказать, ведущим жанром венгерской прозы. Из года в год общественное мнение читателей и критиков провозглашает «лучшей книгой года» то одну, то другую повесть; многие из них, получившие в свое время пальму первенства, уже знакомы советскому читателю в переводе на русский язык: «Холодные дни» Тибора Череша, «20 часов» Ференца Шанты, «Приключения карандаша» и «Приключения тележки» Енё Й. Тершански, «Семья Тотов» Иштвана Эркеня, «Смерть врача» Дюлы Фекете, «Как дела, молодой человек?» и «Ты был пророком, милый» Иштвана Шомоди Тота; другие лишь теперь дождались своего часа, чтобы расширить, углубить наше представление о венгерской литературе, о ее идейно-художественном и тематическом богатстве.
Нынешний расцвет жанра повести в венгерской литературе никак нельзя считать простой случайностью. Сами особенности этого жанра на некоторых этапах развития общества неизменно выдвигают повесть на первый план. Случается это, как правило, в периоды наиболее бурного социального роста, становления новых взаимоотношений между людьми, когда многое еще не устоялось, не приняло более или менее стабильной формы. В такие периоды писатели, ощущающие себя глубоко связанными со своим народом, считающие своим первейшим долгом помогать людям разбираться в сложных явлениях действительности, естественно, обращаются к форме наиболее емкой и гибкой, которая позволяет откликаться на самые животрепещущие события, не утопая в эпической многоплановости романа и не ограничивая себя слишком конкретной фактурой рассказа, — к форме повести. «Серединное» положение повести в прозаической литературе позволяет ей, сохраняя присущую рассказу выборочность детали, неразветвленность фабулы, охватить значительный период в жизни героя, героев, даже страны; она может, напротив, не раздвигая временны́х и территориальных границ повествования, уйти в глубинные сферы жизни духовной, психологии человека и общества — в те сферы, где столько открытий принадлежит роману.
В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов с особенной, небывалой доселе остротой стоял вопрос коренной перестройки венгерской деревни, окончательного становления ее на путь социалистического развития. Одной из первых попыталась тогда осмыслить встававшие перед деревней, перед крестьянством проблемы совсем еще молодая писательница Эржебет Галгоци в повести «На полпути».
Крестьянская девочка, седьмой ребенок в семье, стала писателем. За этим контуром судьбы Эржебет Галгоци просматривается многое: и личная ее незаурядность, и тот коренной социальный поворот, который в годы ее юности изменил всю жизнь Венгрии.
Эржебет Галгоци родилась в 1930 году в селе Менфёчанак — «совсем неподалеку от Европы». В этой фразе Галгоци ощутима и мягкая ирония, но еще более — та непомерная удаленность от цивилизации и подлинной культуры, в какой прозябало венгерское село ее детства и из которой оно энергично начало выбираться после освободительной весны 1945 года.
Уже успев почувствовать затхлость и историческую обреченность единоличной деревни, по-юному радуясь повеявшим вдруг свежим ветрам, Галгоци вместе с тем, в силу обстоятельств собственной жизни, наблюдала процесс кардинальной перестройки не со стороны, а изнутри, через конкретные судьбы, через личные драматические коллизии, которые создавала новая жизнь. Вероятно, именно это и повлияло решающим образом на формирование ее таланта, сделало писателем истинно драматического склада. «Если бы людям было дано выбирать, где родиться, я и тогда вряд ли нашла бы себе более подходящее, более интересное и насыщенное конфликтами место, чем деревня; я не могла бы родиться удачнее, чем среди крестьян крестьянкой, — писала Э. Галгоци. — За минувшие двадцать лет в нашем обществе произошли огромные изменения, но более всего перемен выпало на долю крестьянства, одного из самых многочисленных у нас общественных слоев».
К этому общественному слою вот уже на протяжении двадцати с лишним лет неизменно приковано пристальное внимание Галгоци, сперва журналистки, одаренной ярким писательским видением и гражданским мужеством, позволявшими ей глубоко проникнуть в самые сложные и противоречивые жизненные процессы, потом — профессионального писателя. Нельзя сказать, будто бы деревня — единственная область ее интересов, наблюдений, раздумий. «С той поры как я ощущаю себя писателем, — признавалась Галгоци в 1968 году, — я неустанно стремлюсь освоить для своего искусства как можно большее пространство в том мире, в котором я живу, а также познать самое себя — то есть человека, живущего в этом мире». Люди, их непростые судьбы и сложные, из множества противоречивых элементов сотканные характеры, многообразные проблемы акклиматизации личности в окружающем мире, в обществе, проблемы взаимообщения людей и человеческого одиночества — все это является предметом неиссякаемого и настойчивого внимания писательницы. Вот почему Галгоци противится желанию некоторых критиков обозначить ее творческий поиск какой-то ограничительной этикеткой, очертить, конкретизировать определенными вешками подвластную ее таланту сферу, уложить на полочку под рубрикой «крестьянская тематика». Но при этом Галгоци знает сама: свободней всего она ориентируется в жизни именно венгерской деревни — этом безбрежном море, где все интересующие ее проблемы существуют, находятся в непрестанном движении, борении, иногда выливающемся в бури. Она же, Галгоци, в этом море — сильный и умелый пловец, она знает умом и инстинктом, врожденным чутьем подспудные его законы и потому вернее многих находит в его просторах нужный путь. И не случайно в ряду нынешних писателей «крестьянской темы» ее все-таки называют одной из первых. Галгоци воспитана на произведениях венгерских народных, «крестьянских» писателей тридцатых годов (Д. Ийеша, П. Вереша, Л. Немета). Однако она не осталась простым их эпигоном, она сделала следующие, самостоятельные шаги по нелегкому и честному пути, проложенному ее почитаемыми учителями. «Причина того, что это служение я толкую несколько иначе, чем когда-то толковали его они, и сама поступаю иначе, лежит в коренным образом изменившейся исторической ситуации, — пишет Галгоци. — Сегодня следует уже не просто любить, не просто приукрашивать или провозглашать святыней деревню, эту средневековую резервацию, и единоличное крестьянство как носителя этой формы жизни, но, помогая начавшемуся уже по всей стране процессу распада старой деревни, способствовать прогрессу, ускорять его. Сегодня уже мало сказать о ком-то, что он крестьянский писатель, сегодня непременно нужно добавить также, какого крестьянства он писатель: того, каким оно было, или того, каким становится?»
Сама Галгоци, несомненно, принадлежит к последней категории, и это легко доказуемо с помощью вернейшей лакмусовой бумажки — определения того, что ей дорого и что ненавистно. Стоит приглядеться внимательно к ее творчеству — ко многим и многим ее рассказам, очеркам, драматическим произведениям, повестям, художественным репортажам, составившим уже добрый десяток любимых читателями Венгрии книг, — и станет ясно, что у Э. Галгоци есть главный, по-настоящему близкий ее сердцу герой независимо от того, появляется ли он на ее страницах непосредственно или «методом от противного»: ищущий, творческий человек, органически противостоящий всяческой рутине, косности, мещанству. Он совсем не «голубой» и не идеальный, этот ее герой, ибо находится в процессе прозрения, становления, самораскрытия, и поступки его подчас противоречивы. Но писательнице он дорог именно таким, ибо таков он и в жизни — человек, только-только шагнувший в неизведанное завтра, начавший побеждать в себе собственника. А для Галгоци собственничество есть главный враг и тиран человека, причина его несвободы и отъединенности от других людей. И не в том дело, будто бы крестьянину худо иметь
Уж лучше пусть больно — но смотреть правде в глаза. Уж лучше пусть больно — но ни в себе, ни в других не жалеть косное, отжившее, идти в завтрашний день хотя бы по терниям, ценою даже самопожертвования. Вот это и есть, пожалуй, лейтмотив творчества талантливой венгерской писательницы Эржебет Галгоци. И проявился он впервые с совершенной отчетливостью в повести «На полпути».
На полпути остановлена жизнь незаурядного, мыслящего человека — Дани Мадараса, председателя сельскохозяйственного кооператива. Убийца, тот, чья рука всадила в его горло нож, не известен — так, неопознанным, он и уйдет со страниц повести. Ибо автора волнует не детективная сторона дикого убийства, а его социальная подоплека, нравственный климат деревни: Галгоци хочет показать людям в открытую все то в ней, что сделало возможным само убийство. Ведь эта деревня — венгерская деревня конца 50-х гг. — тоже находится лишь на полпути к новой жизни. Она раздираема острыми противоречиями, она мечется между неверием и надеждой. Агитаторы убеждают крестьян внять зову времени, перевести сельское хозяйство на новые рельсы, взяться за него коллективно. А крестьяне помалкивают, тайком оглядываясь на тех, в чьем кулаке испокон веков зажата их воля; да и как иначе, ведь до сих пор-то всегда было «по-ихнему». Неожиданный поворот — сговор деревенских богатеев, решивших не идти против истории, а использовать ее в своих интересах, — приводит к созданию кооператива, в котором все ключевые позиции должны принадлежать кучке родственников (не столько по крови, сколько по классовой круговой поруке). Председателем этого кооператива тайные его организаторы выдвигают Дани Мадараса, крестьянина-середняка, молодого, толкового, уважаемого в селе хозяина.
В лице Дани Мадараса Галгоци создает сложный образ крестьянина, который приходит в столкновение с единоличным укладом жизни, ибо этот уклад тесен ему, человеку одаренному и незаурядному; именно эти качества заставляют Дани томиться в тесных рамках собственного хозяйства с его частными, всегда к себе, а не к людям обращенными интересами. Такой конфликт — прежде всего конфликт XX века, когда умножились и усложнились взаимосвязи между людьми. Дани Мадарас непременно покинул бы родную деревню с ее извечной лоскутной разобщенностью, если бы коллективизация не поманила его небывалым размахом, возможностью развернуться во всю силу своих способностей — и не за забором, не только для себя. Принимая пост председателя, Дани отнюдь не был еще борцом за новую жизнь в деревне, он только радовался открывающимся перед ним лично перспективам. Но, радуясь этому, он хотел дружной и честной работы — следовательно, с самого начала его цели разошлись органически с целями тайных заправил села. Он совсем не собирался вступать с ними в конфликт, но логика самой жизни приводит его исподволь к осознанию неизбежности этого конфликта. Дани инстинктивно сопротивляется неотвратимо надвигающемуся на него прозрению, он изо всех сил старается не увидеть той открывающейся ему неумолимой правды, которая поведет к мучительной и для него ломке веками устоявшихся обычаев и нравов деревни, но в конце концов все же оказывается перед дилеммой: или встать на путь использования новой формы ведения хозяйства как простой ширмы для жульнических махинаций, закрыть глаза на планомерное обкрадывание большинства меньшинством и тем самым тоже стать преступником, место которого рано или поздно на скамье подсудимых; или устоять, не согнуться, остаться честным человеком, стряхнуть опутавшие его тенета мошеннического замысла не желающих уступать свои былые позиции хозяев села, то есть использовать коллективный труд и коллективную волю для того, ради чего только и стоило их внедрять — ради построения общими силами новой жизни на селе, более справедливой, более достойной человека.
Дани Мадарас лично честен, поэтому, как ему ни трудно это, он все же избирает второй путь. Это путь наиболее драматический, он позволяет писателю заглянуть в подлинные глубины человеческой души, поднять мощные пласты социальной психологии. Ведь окажись на месте Дани его моральный антипод, криминальная сторона этой истории заслонила бы то, что для автора, да и для читателей наиболее важно и актуально: становление нового человека, его самоощущение в новом, еще только организующем себя мире. А это трудный, мучительный процесс, и Э. Галгоци нигде не поддается малодушному желанию его хоть немного смягчить, сгладить, выпрямить, хоть частично убрать особенно острые углы. От безоглядной правдивости, стоящей за каждым словом и мыслью писательницы, даже самые лаконично обрисованные образы повести обретают жизненную достоверность и не требуют дополнительных доказательств своего права на существование.
Повесть Галгоци населена живыми, из плоти и крови, людьми. Принадлежность каждого из них к тому или иному лагерю, что причудливой демаркационной линией разделило всю деревню, ни в малой степени не делает их схемами, лишь для наглядности иллюстрирующими мысль автора. У каждого — свой жизненный опыт, свои принципы жизни, даже свои заблуждения или изъяны характера, обрисованные хотя и скупо, но так выразительно и зримо, что весь ход событий повести и каждый поворот судьбы ее персонажей продиктованы внутренней логикой и не нуждаются в авторском насилии. Всеми движениями своей души понятна читателю Анна Мок, милая строгая Мока, с наивным максимализмом юности ненавидящая «ставленника кулаков» Дани Мадараса — ей нужно получить очень много доказательств его честности, стойкости, деловой целеустремленности, чтобы поверить в него, может быть, даже полюбить… Понятен, при большой сложности этого образа, и отец Анны; в 1945 году он делил в районе землю, потом организовал первый в округе бедняцкий кооператив, просуществовавший несколько лет, всеми силами старался нарушить вековую деревенскую спячку; но, став секретарем партячейки, он слишком поверил в собственную непогрешимость, затаил обиду на «недооценивших» его односельчан, обида же, как известно, плохой советчик… Понятны и правдивы образы других коммунистов села — сторожа Сентеша — глубоко гуманного и справедливого человека, члена правления Прохазки, умного, работящего, умеющего в самые трудные минуты так хорошо, так светло мечтать, не уступая молодостью души даже своему подростку-сыну…
Большую роль в повести играет старый Лимпар, в руках которого неприметно сходятся все нити происходящих в деревне событий; хитрый стяжатель, он борется против новых веяний со звериным коварством и люто ненавидит того, кто оказался неожиданно достойным его противником, — собственного племянника Дани Мадараса. Нет, не он физический убийца Дани, не от его руки погиб молодой, еще только расправлявший плечи председатель кооператива. Но его воля, его живучая, от прошлого унаследованная власть над людскими душами стоит за этим бессмысленным убийством. Бессмысленным уже потому, что даже таким путем Лимпарам не удается одержать победу, повернуть историю вспять.
Жестоко и непоправимо обрывается
Об этом и написала свою страстную и честную повесть Эржебет Галгоци.
НА ПОЛПУТИ
Прошлой осенью в одной задунайской деревне убили молодого мужчину. Он был председателем сельскохозяйственного кооператива.
Я его хорошо знала.
В то время уже минуло два года, как я жила — выражаясь, конечно, образно — в центре некоего треугольника. Один угол этой фигуры олицетворял коммунистов, другой — контрреволюционеров, третий — эмигрантов. Меня не посадили в тюрьму, я не сбежала за границу и не вступила в коммунистическую партию. Я была сама по себе.
Я не представляла, как выглядит башня из слоновой кости, обитель утонченных умов. Лишь в двадцать лет впервые увидела я Будапешт и слона. Я могла вообразить себе необитаемый остров в море, но в пределах Венгрии не было моря, не было в продаже необитаемого острова, да и у меня не было денег на его покупку. Денег мне хватило только на то, чтобы уехать на край света; я преподавала там в начальной школе и писала мемуары от имени человека, уставшего от жизни. Мне было тогда двадцать шесть лет…
Если мне не изменяет память, я собиралась рассказать о способном юноше из крестьянской семьи, который не находил себе применения в стране народной демократии, хотела написать историю этакого современного Люсьена Рюбампре.
Но я не учла двух обстоятельств. Первое, что земля круглая и поэтому нет края света. Эта маленькая задунайская деревушка находилась не на краю света, а очень близко от столбовой дороги истории. И второе, что у человека два круга кровообращения. Один соединяет различные внутренние органы и снабжает их кислородом, водой, солями, белками, углеводами и витаминами. Другой связывает человека с внешней средой, или, иначе говоря, с жизнью, и доставляет ему «продукты питания». Человек не может жить «на самообслуживании», потому что рано или поздно в нем иссякают здоровые соки и начинается самоотравление. Как вызывает отравление плохо функционирующая почка, так же отравляюще может действовать одиночество: оно способно смертельно отравить человека.
Я, как современный хирург, которого не удовлетворяют уже результаты переливания крови, постепенно осознала, что крайне необходимо меня оперировать или же мне самой сделать себе операцию системы кровообращения, связывающей меня с внешней средой, иначе говоря с жизнью.
Тут-то я познакомилась с деревенскими жителями, а также с тем человеком, которого убили прошлой осенью. Ему было тридцать четыре года.
Я его знала еще в ту пору, когда он вел свое единоличное (какое чудно́е слово, но теперь все употребляют его в том определенном значении, которое я и имею в виду) хозяйство. Мы не раз толковали с ним о нашей обоюдной нелюбви к деревне.
— Да найдется ли парень с головой, — сказал он однажды, — которому пришлась бы по душе деревенская жизнь? В наши-то дни, в середине двадцатого века… Вчера копал я в поле картошку. Мать принесла мне обед и новость о том, что в Советском Союзе запустили первый спутник. И я подумал: вот я здесь двумя руками выбираю картошку из лунок, а спутник крутится вокруг Земли. Поверьте, после обеда у меня пропала всякая охота копать картошку.
В другой раз он рассказал мне такую историю:
— Когда умер мой отец, я был тринадцатилетним мальчонкой. Через несколько дней по деревне прошел слух, что на нашем поле, на пашне у Большого тополя, появляется привидение. Оно приходит в полночь с межевым знаком в руках и бормочет: «Ох, куда мне его поставить? Ох, куда мне его поставить?» В дальнем углу нашего поля сходились границы трех деревень, на что и указывал межевой столб. Тот самый межевой столб и держало в руках привидение: «Ох, куда мне его поставить?» Я решил положить этому конец. В одну весеннюю ночь я пришел на пашню у Большого тополя, улегся на меже под деревьями и стал ждать. Все вокруг было залито таинственным лунным светом, дул легкий ветерок. Прошло некоторое время. Видно, я задремал, потому что, когда открыл глаза, в конце поля стояло привидение с огромным межевым столбом в руках. Я узнал его: это был мой отец, точно такой, как мы его похоронили, — в белой рубахе и портах, только у него успела вырасти небольшая бородка. Он прижимал к себе огромный межевой столб и бормотал жалобным голосом: «Ох, куда мне его поставить? Ох, куда мне его поставить?» Я собрался с духом и закричал: «Поставь его обратно, отец, туда, откуда взял!» Привидение тут же исчезло, а межевой столб остался в поле. Я протер глаза и решил, что все это мне приснилось. Разозлившись, я поплелся домой. Назавтра пошел я туда же сажать картошку и с изумлением обнаружил, что межевой знак стоит не на старом месте, а метра на полтора дальше от борозды, на нашей пашне. Я не оставил так дела, поехал в Дьёр за землемером, чтобы тот обмерил поле у нас и наших соседей. Как выяснилось, отец при жизни распахал чужую полоску земли, что не давало ему покоя и в могиле. Он приходил, чтобы поставить межевой столб на прежнее место.
Дани Мадарас рассказал мне эту историю в присутствии Ференца Мока, секретаря местной парторганизации, который был прежде председателем сельсовета и общественным деятелем с сорок пятого года. Тот слушал его со снисходительной улыбкой, а под конец спросил:
— Дани, а правда ли это? Или дедовские сказки?
Дани укоризненно посмотрел на него:
— Лучше не связываться с мужиком, который спрашивает, правда ли это.
Не странно ли? Спутник и привидение уживаются в одной голове. Но Дани не был странным человеком. Он был, пожалуй, обыкновенным крестьянином. И отличался лишь тем, что прочел много романов народных писателей, но так и не нашел в них героя, похожего на себя.
Его пырнули ножом в трактирной драке. То было в октябре.
Один незаслуженно забытый языкотворец окрестил октябрь «мустяником». Жаль, что в нашем языке не сохранилось этого меткого слова вместо ничего не значащего «октябрь»!
А тогда в октябре было вдоволь не только муста, но и молодого вина. Оно извлекало из сердца песню, а из кармана нож.
Уже целый месяц бастовали крестьяне, причем кооперированные, не единоличники. Трактир был штабом забастовщиков. Трактирщика звали Давидом. Крестьяне бастовали, так как считали, что им мало платят за их труд, то есть за «трудодень» — как говорят в кооперативах. (Читатель, даже если он горожанин, постепенно освоится с этими новыми словами, как за последние пятнадцать лет он освоился со словами: «форинт», «ДСВЖ»[1], «эспрессо»[2], «бар», «хулиган», «нейлон», «социалистический реализм» и так далее.) В тот день председатель ездил в банк за деньгами, но не получил их. «Кредит дают только на капитальное строительство», — заявили ему. Оттуда он поехал в райком партии и сказал, что он так и не сумел наладить работу и неснятый урожай будет гнить на полях. Там вместо помощи председателю предложили отказаться от должности. Тогда он вернулся в свою деревню, пошел прямо в трактир и объявил забастовщикам, что денег нет.
Вот из-за чего его убили.
Из-за этого ли?
Одни считают, что его убили из-за кисти винограда. Другие говорят, что никому не дано быть пророком в своем отечестве. Третьи утверждают: его убили, так как в деревне что ни человек, то сват ему или брат. Некоторые придерживаются противоположного мнения: его, мол, убили, потому что он порвал со своим классом и выступил против него — стал предателем.
Кто ближе к истине? Это выяснится из рассказанной здесь истории. В ней предстанут все, кто находился тогда в трактире.
За одним столиком сидел там, попивая вино, Кальман Лимпар, дядя председателя. Это был словоохотливый человек пятидесяти пяти лет с хитрыми глазками. Одежда — грязная, засаленная — висела на нем мешком. Он вступил в кооператив, имея тридцать хольдов прекрасной земли, и, говорят, что еще сто тысяч форинтов было зашито у него в тюфяке. (Чтоб этот тюфяк изгрызли мыши!) Посетители, расположившиеся за тремя сдвинутыми вместе столиками, ловили каждый его взгляд. «Да, Лимпар — голова, он никогда не был в накладе. Может, он станет председателем?» (Нет, это исключалось: он значился в списке кулаков.) Своего племянника, теперешнего председателя, он тетешкал когда-то на коленях, а в отроческие годы заменял ему родного отца, то есть давал советы, как вести хозяйство, ухаживать за скотом и извлекать доходы. Куда уж там больше? Теперь же он с удовольствием утопил бы своего племянника в соке, выжатом из кисти винограда. (Той кисти, из-за которой, по мнению некоторых, убили председателя.)
За другим столиком сидел и потягивал сухое разбавленное вино Ференц Мок. Страдая язвой желудка, он предпочел бы пиво, но еще не наступили такие холода, когда трактирщик Давид торгует пивом. (Люди в этой деревне знают, если в трактире появляется холодное как лед, освежающее пиво, значит, пришла зима. А если там можно получить только палинку, пшеничную палинку, значит, стоит лето.) Ференц Мок, секретарь местной парторганизации, кроме того метящий в председатели кооператива и уверенный, что пройдет, — кто же подходит больше, чем он? — по правде говоря, завернул сюда вовсе не для того, чтобы вносить смуту. Напротив: чтобы вести агитацию. Убедить людей поскорей покончить с уборкой картошки, свеклы, приступить к пахоте, севу пшеницы, а потом-де вся зима будет в их распоряжении для ссор и дрязг. Но он злорадствовал, потому что Дани Мадарас не получил в банке денег.
Дани сел за столик своего дядюшки. Горящие от молодого вина и бушующих страстей взгляды скрестились на его лице, как солнечные лучи в выпуклой линзе.
Он первый нанес удар. Вот все, что видел трактирщик Давид. Дани ударил своего дядю кулаком по лицу. Остального трактирщик не видел, так как тут же вывернул пробку и отключил электричество, чтобы помешать драться людям, собравшимся в трактире. Потом он сел на велосипед и помчался в полицейский участок. Он всегда поступал так в подобных случаях.
Очень скоро, самое большее через четверть часа, трактирщик вернулся уже на машине. Из машины поспешно вылез упитанный, гладко выбритый мужчина лет сорока; он был явно взволнован.
Следом за ним выскочила белокурая девушка в забрызганных грязью резиновых сапогах, с отпечатками грязных пальцев на лбу — она копала свеклу и не успела умыться; это была агрономша, дочка Ференца Мока.
В трактире стояла тишина, зловещая, как в могиле. Включили электричество.
На затоптанном полу в огромной луже крови, раскинув руки, лежал председатель Дани Мадарас. Нож торчал у него в горле, там, где сходятся ключица с плечевой костью и просвечивает артерия, которая, пока жив человек, пульсирует прямо под кожей.
Блондинка, мертвенно-бледная, опустилась возле Дани на колени и скатертью, сдернутой со столика, попыталась перевязать ему рану. Прижавшись к стене, словно приклеившись к ней, стоял секретарь местной парторганизации Ференц Мок и дрожал мелкой дрожью. Он пробормотал запинаясь:
— Кто-то закричал: «Пырнули ножом!.. Ай-ай, пырнули ножом!..» — Он увидел, узнал распростертого на полу человека и, взглянув на свою дочку, стоявшую на коленях, зажмурил глаза. — Ох!..
Приехавший на машине мужчина невольно посмотрел на руки Ференца Мока, не в крови ли они. Но его руки не были в крови.
— Что здесь произошло? — спросил он, потрясенный.
— Не знаю, — пролепетал Ференц Мок. — Было темно. Я ничего не видел.
Под слежавшимся пластом снега наливалась соками тучная задунайская земля. В полдень, когда пригревало солнце, уже таяли сосульки, свисавшие бородами с крыш. И тогда от навозных куч и от пологих южных склонов овражков тянуло весенними запахами. Но на рассвете снова замерзала, затвердевала, как бетон, дорога и даже слегка пылила под тяжелыми коваными сапогами. Стоял великий пост, уже прошла пора свадеб, гуляний, праздников, но в погребках еще не перевелось вино. От смрада после убоя свиней, от испарений виноградного вина и самогона задыхался деревенский люд. В долине реки и на холмах земля была тучной, к тому же пропитанной крестьянским потом. Земля здесь давала пшеницу, кукурузу, сахарную свеклу, коноплю, а значит, вино, масло; тут все росло в изобилии, и помнят даже такой военный год, когда только соль приходилось покупать в лавках. И теперь деревня была богатой; иногда ее даже называли «ключом к району».
И этот ключ не желал повернуться в замке.
Уже две недели понапрасну, без всякого толку ходили по деревне агитаторы. Потьёнди, их областной бригадир, был в ярости. Целыми днями не вылезал он из конторы и, сидя там, жевал сухие безвкусные галеты. Он страдал язвой желудка, и когда тоже ходил по домам агитировать за вступление в кооператив, то не мог удержаться, чтобы не пропустить пару стаканчиков вина, от которого его постоянно мучила изжога. Впрочем, в этой деревне у него пропала охота работать, здесь никого ничем не удавалось пронять и даже в пятьдесят втором году, во время сильной засухи, при самой суровой системе государственных поставок, не было недоимок. По правде говоря, Потьёнди не мог дождаться, когда его наконец положат в больницу. Иначе ведь ему ни за что не распутаться с порученным делом: из области пришел повторный приказ не пропускать ни одного селения; он не может обойти эту деревню, ведь пойдет насмарку вся проделанная им раньше работа.
В один из таких унылых вечеров в контору зашел молодой крестьянин.
— Я — Дани Мадарас, — сказал он и, сняв кожаную перчатку, протянул Потьёнди руку.
— Рад познакомиться, — пробурчал бригадир, пытаясь бесшумно разгрызть кусок галеты, остававшейся у него во рту.
— У меня двенадцать хольдов земли, — продолжал посетитель.
Бригадир, не разжевав, проглотил галету. Он заволновался, потому что без вызова крестьяне никогда не приходили в контору, да и по вызову являлись редко.
— Садитесь.
Мадарас сел на стул с другой стороны письменного стола, напротив Потьёнди.
— Вы, товарищ, не знаете меня, не так ли?
— Честно говоря…
— До сих пор я не занимался политикой. Да и что несколько лет назад означало заниматься политикой в деревне? Стать членом сельсовета, исполкома, фонда развития населенных пунктов? Решать вопрос: эту дорогу мостить сперва или другую? Так все равно рано или поздно все дороги надо замостить. А улицы замощены еще в тридцать шестом году. Вы меня понимаете?
— Продолжайте.
— А вы в нашей деревне знаете только тех, кто с сорок пятого или, скажем, с сорок восьмого года сидит на видном месте. Но мы с такими не очень-то считаемся. Ведь эти люди всегда держали нос по ветру… И вышли у нас из доверия. К таким людям у крестьян нет уважения.
— Полегче на поворотах.
— Ладно. Сколько желающих вступить в кооператив привели они сюда, в контору?
— Честно говоря…
— Ну, вот видите? Что, твердый орешек наша деревня?
Чуть участливо, чуть насмешливо прозвучали последние слова. У Потьёнди заныл больной желудок. Он вскочил с места и подошел к карте, висевшей на стене. Карта представляла собой точную копию той, которую областная газета уже несколько недель печатала на первой полосе. Там красным были затушеваны деревни, уже вступившие, как писала газета, на социалистический путь развития. Это красное пятно расплылось, распространилось по карте, как наводнение в Сигеткёзе (лишь в одном месте прорвало в тот раз плотину на Дунае, но за несколько дней затопило весь Сигеткёз). За исключением небольшого уголка на юге, вся карта была уже красной.
— Сто пятьдесят деревень. И каждая была таким же крепким орешком, как ваша.
Мадарас пожал плечами.
— Знаете, в нашей деревне говорят: если башня дьёрской ратуши уже скрылась под водой, то у нас вода обычно доходит только до порога церкви… Иными словами, нет двух одинаковых деревень. Я ездил в несколько сел, где вы уже агитировали. Там всюду было за что уцепиться. Или народ бедный, или не умеет разумно хозяйствовать. Здесь по соседству, в Сентпале, взяли да объявили: с сегодняшнего дня у нас сельскохозяйственный кооператив и пусть никто пикнуть не смеет. Там, подальше, в Шокороальё…
— Скажите же наконец, что вам надо? — нетерпеливо перебил его Потьёнди, обеспокоенный этими тревожными слухами.
Мадарас бросил на него испытующий взгляд.
— Вы меня не знаете. Но это не беда. Я приведу к вам двадцать, точнее, двадцать пять человек, желающих вступить в кооператив. Самых лучших хозяев, малоземельных крестьян. Вы называете их середняками.
— Ну-ну.
— Но только с одним условием, если я буду председателем кооператива.
За время трехнедельной агитационной работы Потьёнди встречал немало таких, кто напрашивался в председатели, правда чаще всего то были люди, выдвинувшиеся после сорок пятого года.
— Гм… Погодите. Это не так просто. Во-первых, мы вас фактически не знаем.
— С того я и начал.
— Во-вторых, это не от нас зависит. По уставу члены кооператива выбирают правление на общем собрании. Мы не имеем права назначать председателя.
Мадарас выпрямился.
— Я не нуждаюсь, чтобы меня назначали. Народ выберет меня, только вы не вмешивайтесь.
Потьёнди не спускал удивленного изучающего взгляда с молодого крестьянина, Мадарасу было, наверно, лет тридцать пять, если не меньше. Среднего роста, стройный, он был одет на первый взгляд обыкновенно, но щегольские сапоги у него были с низкими задниками и мягкими голенищами, узкие брюки обтягивали бедра, как у танцоров, и поэтому он выглядел еще стройней, а под коротким пальто, которое он расстегнул, войдя в теплую контору, был поддет толстый модный свитер. Он держался непринужденно, слегка небрежно; видно, этот парень всюду чувствовал себя как дома и на телеге с навозом орудовал вилами так же лихо, как произносил бы речь в ратуше или отплясывал бы в «Гонг-баре». Лоб у него был чистый, высокий, глаза серые, с холодком. Он производил впечатление человека умного и вполне современного, но болезненно самоуверенного. Потьёнди тут же решил навести справки в сельсовете об этом самонадеянном типе. Конечно, не сейчас. Сейчас важно, чтобы люди вступали в кооператив. А если Мадарас приведет с собой еще двадцать пять середняков, то сражение выиграно. При последней мысли у Потьёнди затихла боль в желудке.
Он приветливо улыбнулся Мадарасу.