Он огляделся в последний раз, ничего интересного больше не заметил и выбрался из ельника, прикрывшего лежку. Сумерки почему-то показались еще гуще, хотя солнце едва перевалило за полдень. Тишина. Безветрие. Холод. Серенький полусвет. То ли бежать с этого места, то ли свернуться на мерзлой земле в клубок и выть волком. Человек не может быть один! Не должен! Не умеет! Олаф прикрыл глаза и стиснул кулаки, переждал накативший страх одиночества.
Где-то сбоку, шагах в десяти, щелкнула ветка, почудилось движение - он резко повернул голову на звук, но, понятно, ничего не увидел.
Теперь следовало идти вокруг шалаша по спирали, постепенно расширяя круг. Заглядывать под каждую елочку, раскинувшую ветки по камням. Олаф двинулся вперед, но не успел сделать и пяти шагов, как за спиной снова щелкнула ветка. Будто кто-то тронулся с места вслед за ним. Он знал, что ничего не увидит, оглянувшись. Или… или не хотел этого видеть. Плечи сами собой распрямились, натянулись мышцы на спине - до дрожи от напряжения, будто по нервам пустили ток. Впрочем, ничего удивительного, спина болела еще утром, а после подъема в лагерь с телом девочки на руках и должна была дрожать от малейшего усилия.
Олаф сделал еще несколько шагов, ощущая движение за спиной - и взгляд в спину, тоскливый, щенячий, умоляющий… Это от одиночества. Человек не должен быть один.
Им не только холодно - им одиноко. Олаф развернулся и пошел в противоположную сторону.
Парень лежал на спине, повернув голову влево. Словно в самом деле только что смотрел Олафу вслед. Саша. Девятнадцать лет.
Лицо и шея опухшие, рот приоткрыт, кончик языка между зубов. На веках точечные кровоизлияния. Руки подняты к горлу, правая кисть на уровне кадыка, левая - чуть ниже. Удушье? Ноги прямые в коленях, поставлены на ширину плеч. Таллофитовая майка-безрукавка, трусы трикотажные синие, полотняная нательная рубаха с обрезанными рукавами, трикотажные кальсоны с обрезанными штанинами.
Значит, умер раньше других: понятно, что раздевали труп. Каждая тряпочка на счету. Сначала заботиться о живых - потом думать о мертвых. Даже если живые вскоре сами станут мертвыми…
Чтобы сделать волокушу, надо было взять с собой хотя бы топор. Парень был одного роста с Эйриком, но потоньше, полегче.
Олаф записал протокол осмотра, зарисовал положение тела и поставил вокруг него вешки. Только потом перевернул: эритема на левой стороне лица, на тыльных сторонах ладоней - до запястий. Замерз? Нет, не похоже. Будто сидел близко к огню левой стороной, не замечая жжения. Если бы не раздражение кожи на руках, Олаф мог бы предположить пощечину… В средней трети правого плеча, на внутренней поверхности - разлитой кровоподтек. Аналогично - на передней поверхности правого предплечья, с незначительным осаднением кожи. Удариться внутренней стороной плеча - дело трудное, хотя и возможное, но почему-то Олаф подумал о болевом приеме на руку…
Следующая мысль ему не понравилась, показалась нехорошей, нечестной: подрались из-за теплой одежды? Следователь не стал бы ее отбрасывать, не имел права ее отбросить. Но со смертельным исходом? Один неловкий удар в кадык… Или, того хуже, - задушили парня, чтобы забрать одежду? Олаф посмотрел на распухшую шею внимательней, но не заметил следов сдавления руками; пощупал, не сломана ли подъязычная кость, - скорей всего нет, но трупное окоченение не позволяло сказать точно. Впрочем, есть много других способов задушить человека…
Да, бывает - редко, но все же бывает, - когда экстремальные условия влияют на рассудок. Физиологически. Отключается эмпатия, нарушаются представления об этике. И не от страха за свою жизнь вовсе, иногда чуть не на ровном месте. Люди, которые испытали это на себе, часто ломаются, бывает кончают с собой - и говорят о затмении, о помешательстве.
Конечно, медэксперт не должен делать выводы, но следователя нет; эту версию придется держать в голове, хотя она и кажется нелогичной. И… оскорбительной. Мертвые не любят, когда их оскорбляют, даже невольно.
- Извини, парень, - усмехнулся Олаф. - Но ты ведь не расскажешь, что было на самом деле.
Двояковыпуклая линза блеснула в глубине заиндевевшего куста водяники, почти под головой мертвеца. Оборванная нить - а порвать такую непросто… Олаф еще раз взглянул на шею: да, нитка прорезала кожу, но сзади, не спереди. Если бы его душили, то, наверное, тянули за нитку с другой стороны. Скорей всего, парень порвал ее сам, в бесплодной попытке спастись от удушья. Да, на обеих ладонях остались еле заметные следы - порвал сам.
Делать волокушу было лень. Не хотелось подниматься наверх за топором, не хотелось обдирать руки, ломая колкие еловые лапы. И разбирать шалаш не стоило - рано или поздно на него посмотрит следователь и, возможно, увидит то, что ускользнуло от Олафа. В конце концов, парень был полегче Эйрика…
Одеревеневшее тело легло на плечо неловко, неудобно.
На полпути к лагерю Олаф пожалел, что не стал делать волокушу: не двести шагов - около полутора километров. Не круто, но все же вверх. Останавливался, переводил дыхание, менял плечо. Перестал ощущать ледяной холод, исходивший от тела. Перестал думать о том, что несет.
Да, Олаф был скептиком. Может быть, даже пессимистом, потому что сначала предполагал самое плохое. И только в десяти шагах от лагеря ему пришло в голову, что синяк на руке мог появиться, если парень падал, а его кто-то поддержал. И ударить по щеке могли, чтобы привести в чувство, разогнать сонливость.
Рука мертвеца медленно разогнулась и коснулась лопатки. Понятно, что отходило трупное окоченение, но ощущение все равно было не из приятных - будто мертвец одобрительно похлопал Олафа по спине. И… не должно тело оттаивать так быстро, и окоченение не должно так быстро отойти.
У мачты ветряка, опустившись на одно колено и сложив ношу с плеча, Олаф не смог подняться. Конечно, устал. Конечно, по собственной глупости и от лени. Но… ноги одеревенели, руки не разгибались - как у окоченевшего трупа. Словно силы и тепло ушли в мертвое тело, вдруг отогревшееся.
Они всегда забирают что-то у живых. Или живые отдают им это сами - трудно сказать. Или внушают себе, что отдают… Над океаном разнесся пронзительный и долгий крик орки, смолк, но остался звоном в ушах. Низкое холодное солнце повисло над обледеневшими скалами, Олаф оглянулся на него с тоской. Человек не должен быть один… И дело не в том, что никто не протянет руку, не поможет подняться…
Голова немного кружилась, и вспомнились вдруг качели в Сампе, высокие, тяжелые, вырезанные глубокой лодкой, с жесткими стальными стержнями вместо веревок. Сидеть внутри, держась за стержни, не так страшно, а стоять на краю, на бортах и раскачиваться - дух захватывает. Олаф зацепился за воспоминание, постарался удержать в голове, будто оно могло вернуть вынутую мертвецом силу…
В то лето он не ограничился прыжком с Синего утеса - он совершал глупость за глупостью. Отец со смехом назвал это томленьем духа, а Матти сказал, что Олаф совсем одурел от любви, в то время как Олаф еще и самому себе не признался в том, что влюблен, и формулировка «томленье духа» нравилась ему гораздо больше.
На качелях девчонки визжали и просили остановиться - может, это традиция у них была такая? Игра? Сколько Олаф себя помнил, они всегда с радостью запрыгивали в лодку, а потом орали и возмущались. Маленьким он, правда, считал, что так делают не девчонки, а взрослые девушки. Отец тоже качал маму на качелях, иногда, под праздники. И мама кричала тоже: «Манне, прекрати немедленно! Сейчас же останови! Манне, не смей!» И хохотала.
Олаф не посмел предложить Ауне покачать ее на качелях - собирался с духом, но так и не собрался.
- Ну, девчонки, кто не боится со мной качаться?
Ауне вперед вытолкнула Ида - она не окучивала картошку, уже была беременна, дохаживала последние недели. И зимой жила теперь в Сухом Носу, с мужем. Но на лето приехала к маме и по вечерам выходила иногда погулять со всеми, как она говорила -«вспомнить детство».
- Ауне у нас самая смелая девчонка. - Ида засмеялась, переглянулась с подружками. Ауне краснела и отступала назад: стеснялась, что ли, качаться с Олафом? Или просто боялась?
На ней был узкий и короткий сарафан на тонких лямочках, и Олаф все время ловил себя на том, что смотрит на ее загорелые коленки. Но на качелях, встав повыше, разглядел кое-что поинтересней коленок. Ауне сидела на дне лодки, широко разведя руки, - вцепилась в железные стержни так, что пальцы побелели, - и сверху Олаф видел почти всю ее грудь, до самых сосков. Вспомнил, что на озере девчонки сняли мокрые купальники, и задохнулся от мысли, что под сарафаном у нее вообще ничего нет. Если бы он не подумал об этом, то не стал бы раскачиваться так сильно… А тут - ну просто голову потерял!
Она сначала сидела молча и сосредоточенно, смотрела Олафу в лицо с испугом и восхищением - да, с восхищением, он не перепутал, от этого еще сильней повело голову, совсем отшибло мозги. И чем выше взлетала лодка, тем больше было восхищения в ее глазах и тем больше страха. На Большом Рассветном в парке на качели ставили ограничители, которые не позволяли раскачаться даже до «полусолнца», а тут металлические кольца свободно ходили вокруг штанги…
Ауне не жмурила глаза, наоборот раскрывала все шире, и, когда Олаф раскачался до «полусолнца», не выдержала, запищала тоненько:
- Нет, нет, Оле, не надо, не надо, я боюсь!
А потом, когда и «полусолнце» оказалось пройденным этапом, завизжала, как все девчонки обычно:
- Ой, мамочка! Мамочка! Оле, перестань! Мама!
Вообще-то самому стало страшновато, когда лодка вышла на полный виток, - сердце зашлось, когда качели замерли в верхней точке на долю секунды и отпустила на мгновенье центробежная сила… Но лодка миновала препятствие, понеслась к земле, набирая скорость (и внутри все взлетело от ощущения невесомости), пулей прошла над вытоптанной в земле ложбинкой, и довольно было подтолкнуть ее совсем немного, чтобы лодка сама, по инерции, сделала еще два полных оборота…
У Ауне по щекам бежали слезы, и только тут Олаф подумал, что сделал что-то не то… Остановить качели сразу не так просто, а иногда и опасно, лучше просто подождать, когда они сами остановятся. И он просто ждал, смотрел на нее сверху вниз и ждал. И думал о том, что они могли опрокинуться. Запросто. Лодка могла пойти не по той траектории, выбросить толчком их обоих. Не только глупо, а смертельно опасно, - и не собой ведь рисковал… Пожалуй, если бы сейчас у качелей объявился Матти и врезал Олафу по зубам, Олаф был бы ему только благодарен.
- Извини, - пробормотал он, не зная, куда спрятать глаза.
- Да ты чего? - Она шмыгнула носом. - Это здорово было… Очень страшно! Меня так никто еще не качал!
Она ему доверяла… Она на него полагалась…
Из всех присутствующих, должно быть, только Ида поняла, что произошло, - стояла бледная и смотрела на Олафа испепеляющим взглядом. А потом прошипела:
- Дурак, вы же чуть не разбились…
Он подхватил Ауне под мышки, помогая выбраться из лодки, и на секунду ощутил ее тело у себя в руках.
- Оле, мы правда чуть не разбились? - спросила она шепотом.
- Правда.
Она кивнула, но ничего не сказала в упрек. На следующей неделе Олаф раздобыл в Узорной тяжелые пружины и поставил на качели ограничитель.
Потом Ауне любила вспоминать эту историю - обычно в минуты близости, с особенной, пронзительной нежностью: «А помнишь, как ты “солнышко” на качелях крутил?»
Холодное зимнее солнце Гагачьего острова слепило глаза.
Они не могли подраться (и тем более убить) из-за теплых вещей. Не могли. Это невозможно, немыслимо. И неразумно. Олаф взглянул на тело девочки под спальником - ребята отдали ей самую теплую одежду, а значит не потеряли рассудок, не бросились спасать собственные жизни любой ценой. Саша был самым младшим и далеко не самым сильным - никто не станет драться со слабым.
Олаф глянул на компас - солнце градусов на двадцать отклонилось от полудня, до темноты оставалось больше двух часов. Внизу, на дне «чаши», темнело раньше, и надо было вставать через «не могу»: во-первых, не тратить драгоценное светлое время, во-вторых - даже одним коленом долго стоять на камне не следовало.
Дальнейший поиск оказался безуспешным, хотя Олаф старался прочесывать лес вокруг шалаша методично, постепенно расширяя круги. Солнце освещало лопасти ветряка, но на времянку уже легла тень южных скал - только вспыхивал иногда огненными сполохами гиперборейский флаг, - в лесу же впору было светить на землю фонариком, чтобы не спотыкаться.
Подъем налегке тоже дался с трудом, хотелось есть и хоть немного отдохнуть. Напоследок солнце, катившееся к юго-западу, все же осветило времянку, и Олаф вышел к лагерю в его последних лучах. Орка словно заметила его появление и затянула свою протяжную, неземную песню. И так невыносимо, так муторно делалось от ее крика, будто она что-то хотела сказать, будто звала куда-то… К океану? Там он уже был. Последние несколько минут ничего не решали, но Олаф и поднимался, и спускался только с северо-запада, а потому имело смысл заглянуть и на северо-восточную сторону. Просто для очистки совести.
Он увидел тело тут же, как только начал спускаться, - с западной стороны и сверху его прикрывал основательный валун. На северной - наветренной - стороне инея почти не было, и яркий вязаный свитер издали бросился в глаза.
Гуннар. Олаф узнал его сразу - самый крепкий из ребят, самый старший, ниже и тяжелей Эйрика, косая сажень в плечах. Красивый парень, даже на маленькой фотографии это было видно: смешение допотопных наций и рас породило особенный фенотип, а ветра Ледовитого океана отшлифовали его в безупречно грубую форму у мужчин и яркую, точеную - у женщин.
На спине, головой к времянке, правая нога прямая, левая чуть согнута в колене, руки подняты на уровень лица, сжаты в кулаки. Губы отечны, следы носового кровотечения. Морозная эритема. Обширные ссадины выступающих частей пястно-фалангиальных суставов правой руки с кровоизлиянием в подлежащие ткани. Опять? Нет, на этот раз ссадины покрыты корочками, да и синяки под ними заметные.
Одет в шерстяной свитер ручной вязки и утепленные с начесом кальсоны. Голова не покрыта. Носки, судя по всему, не одни, толстые таллофитовые с начесом.
Солнце опускалось в океан - закат был бледным, прозрачным, предвещавшим еще один холодный ясный день. Олаф закончил писать протокол в сумерках, долго провозился с вешками и перевернул тело, когда стало совсем темно, - долгая зимняя ночь наступает быстро. В темноте безобразие смерти внушало ужас - и вовсе не суеверный. Парень лежал затылком на остром скальном выступе, кровь на камне показалась черной…
Он был примерно одного веса с Олафом, поднять непросто. Олаф считал, что довольно отдохнул, пока делал записи, но, видно, ошибся: склон здесь поднимался слишком круто, колени тряслись от напряжения, каждый шаг давался с трудом, и, пройдя полпути, он все же оступился и навернулся на камни, обнявшись с окоченевшим телом. Прикусил язык, разбил локти, не сразу смог встать на ноги - а подняв глаза на ветряк, увидел три человеческих фигуры на фоне темного неба. Две мужских и женскую. Девичью. Локоны в инее, рассыпанные по плечам.
- Что, смешно? - спросил Олаф сквозь зубы.
Нет, им не было смешно. Они смотрели так, будто сожалели, что не могут помочь.
- Лежали бы уж… - проворчал он.
Вот так люди и сходят с ума на необитаемых островах. От одиночества. Нет, волочить тело по камням было бы неправильно - доказывай потом, где посмертные ссадины, а где прижизненные; разбирайся, где сегодняшние разрывы одежды, а где прошлые.
Руки дрожали. Не стоило переоценивать собственные силы и доказывать самому себе, что врач-танатолог ничем не хуже строителя волноломов, ежедневно ворочающего камни. Олаф отложил карандаш и бумагу - запись получилась совсем кривая, а почерк его никогда разборчивостью не отличался, - и подошел к секционному столу.
Локоны так до конца и не оттаяли…
- Не стесняйся, девочка. Я доктор, - сказал Олаф вслух и про себя подумал: «Твой последний доктор».
Из двух вязанных свитеров - один мужской, судя по размеру. Мужская рубашка из таллофитовой фланели, мужская теплая нательная рубаха, женская нательная трикотажная рубаха, комбинация тонкая с шитьем, бюстгальтер трикотажный таллофитовый. Амулет вплетен в подвеску макраме (кажется, так это у девчонок называлось). Брюки шерстяные с начесом мужские, брюки шерстяные трикотажные женские, рейтузы шерстяные; носки ручной вязки (комплект со свитером Гуннара), носки шерстяные тонкие, стельки валяные (мужские), носки таллофитовые с начесом. Шапка шерстяная ручной вязки. Верхний слой одежды обледеневший, как спереди, так и сзади, внутри одежда влажная на ощупь.
Ребята отдали ей самые теплые вещи… Разные носки и единственная стелька Эйрика объяснялись просто: они делили одежду между собой.
Девочка лежала на склоне, после дождя со снегом вода стекала вниз. И все же Олаф отметил, что со стороны спины влаги меньше, чем со стороны живота. Высохла? Возможно. Хотя погода и отсутствие ветра в «чаше» к этому не располагали.
Ногтевые и средние фаланги пальцев правой руки темно-коричневые (отморожение третьей-четвертой степени). На левой руке отморожение отсутствовало - довольно было спрятать ладонь в рукав свитера. И, скорей всего, в правой руке она держала фонарик без корпуса. Высматривала кого-то? Это несерьезно, в трех-пяти метрах свет фонарика уже ничего не дает, не прожектор. Фонариком светят под ноги. Шла наверх - и упала?
На ладонях - многочисленные мелкие ссадины, скальпированные лоскуты кожи, точечные повреждения. Предположительно, агональные или полученные незадолго до смерти? Олаф посмотрел на свою ладонь - кожа гораздо грубей, чем у девочки, елочные иглы ее не прокололи и следов не оставили. Но он уже не сомневался - не агональные, она собирала хворост и отламывала еловые ветки. На холоде не замечаешь мелких повреждений, а кожа от мороза становится менее эластичной.
Ветер поутих, не натягивал, а лишь слегка трепал шатер с северной стороны, Олаф ловил движение боковым зрением и не особенно обращал на него внимание. И прожектора светили довольно ярко, никаких теней снаружи на стены ложиться не могло. В принципе не могло. Потому он и удивился, когда заметил, как расплывчатые тени медленно и плавно движутся вокруг него. Будто хороводом…
Пожалуй, пятьдесят граммов спирта избавили бы от наваждения, но фляга осталась во времянке. И идти туда совсем не хотелось.
Олаф тряхнул головой - тени не исчезли, а, наоборот, будто стали отчетливей. Для работы подсознания слишком прямолинейно… Не паника даже - душный, ватный страх перехватывал дыхание, сердце грохотало, заглушая шорох генератора и хлопки погнутой лопасти ветряка. Может, и стоило бежать, но бежать было некуда. Олаф лишь отступил на шаг и потянулся к воротнику свитера, сдавившему вдруг горло. Человек не должен быть один… Четыре мертвых тела в двух шагах - не в счет. Или… в счет, но с противной стороны?
Олаф поклялся самому себе, что всегда будет держать флягу со спиртом за пазухой.
Девочка лежала на секционном столе нагая, кудри рассыпались вокруг потемневшего, искаженного смертью лица; юное, совсем недавно упругое тело - кровь с молоком - посерело, налитую грудь изуродовали трупные пятна…
Надо было взять себя в руки. Выбросить из головы глупости о хороводах мертвецов - мертвецы не водят хороводов. Одиночество - оно, конечно, давит, но продержаться до прихода помощи не так уж и трудно, имея ветрогенератор, еду, одежду, крышу над головой… Не на что жаловаться.
Олаф поправил перчатки, подтянул нарукавники и взялся за наточенный нож.
- Прости, девочка. Так надо. Ничего не бойся.
Собственный голос прозвучал глухо, вплелся в полифонию шепотов, шорохов и хлопков.
Олаф иногда боялся, что Ауне увидит его за работой. Особенно над телом ребенка или девушки, хотя такое бывало не часто. Потому и привычки не хватало, отстраненности. Ножовка добавляла ощущение непостижимости, ненормальности происходящего - будто не врач, а мясник-каннибал разделывает беззащитное тело… Мало над девичьей красотой поглумилась смерть - медэксперт тоже приложит к этому руку (и не только руку - пилу по дереву, наточенную отвертку, обух топора вместо молоточка).
Технически вскрытие мужчины мало отличается от вскрытия женщины, но именно тут половой диморфизм навязчиво бросается в глаза - и вовсе не различием в анатомии. На секционном столе женщина выглядела особенно мягкой, слабой, уязвимой: не те мышцы, чтобы защитить грудь и спину, не та кожа, особенно на ладонях (исколотых еловыми иглами) и ступнях (сбитых о камни, несмотря на толстые носки и стельки), не та сила в руках, не такие крепкие ребра… О каких правах женщин толкуют нынешние студенты? Право женщины - не рисковать собой. Мужчины - расходный материал эволюции, мужчине предназначено добывать, защищать, подвергаться опасности, под это заточено его тело. Тело женщины создано, чтобы вынашивать, рожать и кормить детей, и опасностей на ее пути не меньше - так зачем же усугублять?
Не смотреть, не смотреть на уроспоровые стены, по которым движутся тени! Иначе в самом деле можно сойти с ума! Мертвецы не водят хороводов! Вовсе не обязательно перед ними оправдываться и объясняться: ребра он рассекает не для того, чтобы вырвать и сожрать девичье сердце… Сердце он не вырвет - извлечет осторожно, вместе с другими органами грудной полости, ну разве что разорвав клетчатку заднего средостения и перерезав аорту, нижнюю полую вену и пищевод.
Кто сказал, что это хоровод мертвецов?
Долгой полярной ночью, когда даже в полдень на горизонте не светлеет небо, из глубоких темных пещер наверх выходят цверги - злобные уродливые карлики, которых люди когда-то прогнали под землю. Они не похожи на смешливых чахкли, живущих в холмах и курганах, они служат самой Смерти и не выносят солнечного света, холодный камень дает им силу и неуязвимость.
Они приходят в мир людей, чтобы мстить за изгнание, и не оставляют надежды вернуть себе землю, сковать ее вечной мерзлотой и навсегда погасить солнце. Цверги видят в темноте и в ночи безошибочно находят себе жертву - им нужна живая горячая плоть, они, как холодный камень, вытягивают тепло из человеческих тел одним прикосновением. Ближе к весне они воруют детей, чтобы забрать с собой под землю и до следующей зимы медленно пить их кровь и пожирать живую плоть.
Случается так, что рассвет застает цверга далеко от его пещеры, обычно в жилищах людей, где он ищет себе жертву. Тогда цверг прячется от солнца в темных закоулках дома - подвалах, чуланах, шкафах - и не уйдет, пока не убьет хозяев и не заберет с собой их детей.
В детстве, совсем раннем, лет в пять-семь, Олаф боялся цвергов. Так, что иногда не мог спать по ночам. И потом, уже в школе, они с ребятами любили собираться в каком-нибудь темном местечке и рассказывать друг другу леденящие кровь сказки - истории про цвергов Олаф всегда считал самыми страшными. Чем старше они становились, тем реалистичней делались рассказы, из глупых побасенок превращаясь в былички. И вот уже не «один мальчик» пошел ночью к отхожему месту, а какой-нибудь Ладвик из Халле вышел на крыльцо, а утром был найден мертвым на ступеньках своего дома. И - непременно - ужас застыл на его лице, а врач констатировал смерть от переохлаждения, хотя ночь была тихой и теплой.
Случаи внезапной паники тоже приписывали цвергам, особенно если это случалось на суше, а не на катерах или плавучих островах. И в исчезновении людей, особенно детей, тоже винили цвергов.
Верить в цвергов смешно, еще смешнее их бояться. Но одинокий каменный остров с мерзлотой на дне как нельзя лучше подходит им для жизни…
Вскрытое, но неприбранное еще тело имеет свою роковую эстетику - как точка без возврата, окончательно проведенная черта между жизнью и смертью. Разобранный механизм - совершенный казалось бы - не собрать снова. Вместо сломанной куклы - грубая, склизкая и кровавая, скверно пахнущая проза жизни. Олаф, с одной стороны, спешил привести тело в порядок, с другой - хотел сделать это как можно лучше, вернуть хоть что-то от поруганной смертью (и вскрытием) красоты. Морозную эритему потом прикроют гримом…
Вместо совершенного механизма - оболочка, кой-как набитая собственными потрохами. Что-то вроде фаршированной рыбы, красиво поданной к столу. И с этим ничего уже не поделать.
Тени (цвергов? мертвецов?) плавали по стенам шатра - Олаф малодушно решил сначала сделать записи и только потом вылить кастрюлю с нечистотами и проветрить. Он старался не смотреть по сторонам.
Лиза умерла от переохлаждения, присутствовала почти вся совокупность признаков холодовой смерти. И, похоже, вовсе не боролась за свою жизнь. Переполненный мочевой пузырь - не признак смерти от гипотермии, но ее спутник. Труп не был проморожен, обледенела только одежда снаружи. «Ложе трупа». Она умирала дольше Эйрика, который двигался, пока не потерял сознание. Значит, не шла по склону с фонариком в руках, значит, лежала на склоне еще в сознании? Не факт.
Последний прием пищи - за тринадцать-пятнадцать часов до смерти. Те же ягодные косточки - или пирожки с вареньем, или компот. Конечно, метаболизм при замерзании меняется, и вообще у разных людей он разный, но она очевидно умерла позже Эйрика. Часов на пять-шесть. Эйрик был одет много легче, и ветер на северном склоне убил его быстрей. Ветер страшней мороза. Но… не слишком ли быстро?
«Погибшая не жила половой жизнью». Олаф предпочел бы какую-нибудь другую формулировку взамен этой цинично-канцелярской.