— А я думал, что ты немой. — Не вставая на ноги, Всеслав глянул на него снизу вверх. — А ты, оказывается, умеешь говорить человеческим голосом.
— Зачем лишние слова, — спокойно ответил вой.
— Твоя правда, — согласился с ним Всеслав. — Лишние слова могут стоить лишних кнутов.
Вой-охранник исчез из виду. В порубе наступила минутная тишина. Княжичи были взволнованы тем, что услыхали. Только сам Всеслав оставался спокойным.
— Может, Ярославичи хотят выпустить нас из поруба? — с надеждой посмотрел на отца Борис.
Но в голову Ростислава пришли другие мысли. Опечаленный тем, что услышал, он положил руку на отцовское плечо, сказал:
— Только бы не пытали они тебя, только бы не били. Неужели они посмеют напустить палачей на князя?
«Какие разные у меня сыновья, — подумал Всеслав. — Одна мать их родила, а вот сердца им дала неодинаковые».
Вскоре тяжелые ноги затопали наверху. Это пришли надворные холопы великого князя, начали снимать два дубовых венца поруба — только таким путем можно было вытащить Всеслава на белый свет. Посыпался мох с песком. Рыжебородый кузнец, держа свой инструмент, спустился по веревочной лестнице в поруб.
— Как же ты, князь, руки из моих вериг высвободил? — удивленно спросил он.
— Махнул руками, и слетели твои вериги, — усмехнулся Всеслав.
— Будь проклят тот, кто первым надел на своего ближнего, на человека, как на вола, такой ошейник, — перекрестившись, сказал кузнец и принялся расковывать Всеслава.
— Ты не первый. Бей смелей по железу!
Когда Всеслава начали по лестнице вытаскивать из поруба, Ростислав не выдержал, заплакал, поцеловал отцово колено.
— Не плачь, сын, — успокоил, подбодрил его Всеслав. — Холопы не должны видеть княжеских слез. Я вернусь.
Уже несколько ночей подряд великий князь киевский Изяслав Ярославич в сопровождении своего рынды-телохранителя Тимофея и боярина Чудина тайно исчезал из своей опочивальни. Все трое надевали грубые черные плащи с капюшонами и бесшумно, как летучие мыши, пропадали в ночном мраке. Огромный дворец спал. Вой, охранявшие переходы и галереи, здоровались с великим князем, тихо стуча древками копий о каменный пол. Изяслав строго оглядывал их, кивал головой.
В Киеве стояли темные сухие дымные ночи. Даже такая могучая река, как Днепр, не освежала и не давала прохлады. Половецкая орда хана Шарукана подожгла к югу от города степи. Птицы, звери и гадюки спасались кто как мог. Но огонь и дым догоняли их, находили в ярах, в озерах и норах, и всюду остро пахло паленой шерстью, горелым птичьим пером. За большим дымом, как всегда, должна была прийти на Русь большая беда — кровавый набег половцев… В тысячах кибиток уже лютовал голод, и смуглолицые остроглазые конники набивали стрелами колчаны, вострили возле костров кривые сабли. Скоро, скоро загудит степь под конскими копытами. Изяслав знал обо всем этом, и вот почти уже месяц жгла ему темя головная боль. Ничто не спасало от нее — ни шептуны киевские, ни травники царьградские, ни пепел черных гадюк, который подсыпал великий князь в свой золотой кубок. «Хоть ты возьми да отруби эту голову», — думал Изяслав, сжимая зубы.
Но что же гнало великого князя каждую ночь из палат? Не головная боль и не половецкий дым, нет. Услыхал он как-то от воев-охранников, что крепко запертый в дубовом порубе Всеслав, полоцкий князь, в самую глухую полночь вылетает на волю.
— Как вылетает? Что он, птица? — удивился и вместе с тем испугался Изяслав.
— Слышится свист, будто ветер в тростниках играет, — объяснил охранник, — а потом открывается оконце поруба и оттуда, снизу, вылетает что-то светлое, что-то синее, как облако. Трошки покружится над порубом, точно, скажи ты, вынюхивает или высматривает что, и летит в сторону Днепра, на Подол.
— Ты сам видел?
— Видел. Как тебя, великий князь, вижу.
— Так ты же говоришь, что появляется облако. Не Всеслав же, а облако!
— А кому быть, как не ему? — стоял на своем вой. — Весь Киев говорит, что этот полоцкий князь чародей и вурдалак.
«С ума посходили, наверное, все, — растерянно подумал Изяслав. — Шарукан уже коня седлает, тетиву натягивает, а им вурдалаки-оборотни снятся». Но разгорелся в нем интерес великий к тому, что поведал вой-охранник, и той же ночью пошел он с Тимофеем и Чудиным к порубу. Своими глазами решил все узреть. Как раз накрапывал дождь, задымленную землю поливал. Тучи летели в небе тяжелые, тревожные. Изяслав затаился у каменной стены неподалеку от поруба, смотрел во все глаза, но ничего не увидел. Глухо шумели над ним деревья, точно они были заговорщиками и хотели что-то учинить против него, и ядовитый страх полоснул по сердцу Изяслава. Не впервые жег его этот постыдный страх, но здесь, у поруба, он схватил за сердце так крепко, что князь на несколько мгновений перестал дышать.
Никого и ничего в ту ночь не у видели они. Назавтра разгневанный Изяслав драл воя-охранника за бороду, кричал:
— Где вурдалак? Где синее облако? Придумал, пес, небывальщину?! Хочешь, чтобы из твоей собачьей шкуры лыка надрали?!
Охранник бухнулся на колени и омертвелым голосом залепетал:
— Дождик шел, великий князь, дождик… Нечистая сила боится воды. Но вот тебе святой крест, вылетает из поруба облако. Может, сейчас притаилось. Тебя чует, великий князь.
Льстивый дозорный, вытирая бородой пыль у Князевых ног, божился на чем свет стоит. Его слова принесли хоть и временное, но успокоение. «Притаилась нечистая сила, меня боится», — думал довольный Изяслав. Он был легок на злость, однако так же легко отходил, понимая, что нельзя всю жизнь быть злым, что злой горячий человек сам себе в конце концов яму копает.
В третью или четвертую ночь боярин Чудин взволнованно выкрикнул:
— Вижу! Плывет…
Ночь, как и все предыдущие, стояла темная, непроглядная. Изяслав напрягал зрение, но ни синего, ни зеленого облака не увидел, ничего не увидел. Ночная чернота была вокруг. «То ли я слепой, то ли они дюже хитрые, — уныло подумал князь. — И что это я каждую ночь ползаю тут? Киевский князь, а веду себя, как сопливый мальчишка, который хочет залезть в чужой огород!» Он решительно, шумно выпрямился, приказал своим спутникам:
— Пойдем в палаты, хватит. Негоже князю и боярину за кустами прятаться.
Однако Чудина от себя не отпустил и уже в опочивальне, оставшись в нательной льняной рубахе, принялся выпытывать у боярина, что тот увидел.
Чудин был высокий, беловолосый, с холодными льдистыми глазами. В лицо великому князю смотрел не прямо, а как-то украдкой, точно выглядывал из-за угла. В народе звали его Чудин Кривошей. В одном из походов вражеская сабля секанула боярина по шее. Голову Чудин не потерял в степи, а шея так и осталась покалеченной. Этому человеку вообще порядочно горячих углей и черного пепла досталось в жизни. Минувшей весной стряслась нежданная беда с сыном, младшеньким. Спал хлопчик в люльке, сплетенной из веревок. Проснулся, захотел вылезти, но зацепился ногой, перевернулся и защемил шею в веревках. Прибежала кормилица, а он висит ножками вверх, посинел весь. Очень горевал Чудин. И особенно переживал, что именно такую, а не иную смерть послал Бог сыну. Повешение — самая страшная смерть, ибо человеческая душа не может вылететь через уста и остается навеки замурованной в мертвом теле. Род Чудина велся из Юрьева, который Изяславов отец, Ярослав, заложил на лесной реке Амовже.
— Что же ты видел, боярин? — спросил Изяслав.
— Видел искры. Видел свечение.
— Кто что хочет увидеть, тот то и видит. Разве это не так, Чудин? — Изяслав бросил колючий взгляд на боярина и забегал по опочивальне, язычки свечей, горевших на стенах, заметались, точно испуганные.
— Вы все много говорите про этого полоцкого изгоя, — не остывал, не успокаивался великий князь. — Только и слышишь: «Всеслав, Всеслав…» Обо мне, киевском князе, в Киеве меньше говорят и думают, чем об этом… Всеславе!
Чудин спокойно слушал князя, потом все же нашел щелочку между его словами, вставил свое:
— Надо тебе, великий князь, позвать своих братьев — Святослава из Чернигова, Всеволода из Переяслава.
— Зачем мне звать братьев? — испугался Изяслав. Какая-то хитрость виделась ему в предложении Чудина. А что, если боярин хочет, вместе со Святославом и Всеволодом, сбросить его, Изяслава, с киевского золотого престола? В последнее время он такой тихий, послушный, ласковый, этот Кривошей. А недаром говорят: ласковый теленок у двух маток молоко сосет. Князь зло посмотрел в лицо Чудину, знал, не каждый может выдержать этот его взгляд. И правда, Чудин вздрогнул, покривил красные губы, однако у него хватило духу сказать:
— Твой отец Ярослав, которого народ Мудрым назвал, твердо держал Русь под своей рукой. На зеленых лугах, на шелковых коврах пил мед из золотого кубка. Все его уважали, все любили. А почему? Потому что боялись. Твоего дядю, своего родного брата Судислава Псковского он посадил в поруб и двадцать солнцеворотов держал там на цепи, как пса. Родную кровь не пощадил. А ты, великий князь? Неужели не можешь со Всеславом расквитаться? Это от его шепотов-перешепотов всякая смута в Киеве. Зови братьев, верши княжеский суд, сними Всеславу голову.
Лицо у Чудина стало жестким. В льдистых светлых глазах, казалось, загорелись угольки.
— Я подумаю над твоими словами, боярин, — сказал Изяслав. — Иди.
В тишине ночной опочивальни Изяслав долго не мог заснуть. Дважды, звеня в серебряный колокольчик, вызывал любимую рабыню-ромейку. Пышноволосая тоненькая ромейка играла на лютне, однако сладкая музыка не тешила великого князя. Он отпускал рабыню и думал, думал…
«Не холодно ли там, наверху?» — спросил его однажды игумен монастыря Святого Дмитрия Варлам, которого он, Изяслав, нашел в Печерской лавре и возвысил над другими. «Холодно, отче», — ответил тогда Изяслав. Тому, кто не таскал на своих плечах тяжелый крест власти, кажется, при взгляде снизу, что князь живет как в раю, что он счастливейший человек. Но это — кровавое счастье, бессонное счастье, холодное счастье. В глазах, опущенных долу при появлении князя, горят зависть и ненависть. Под ногтем большого пальца руки, которая подносит князю золотой кубок с вином, может быть спрятана малюсенькая капелька яда, смертельная росинка, что незаметно упадет в вино. Чудин сказал, что Судислав Псковский сидел в порубе двадцать солнцеворотов. Неправда. Двадцать четыре солнцеворота гнил он в порубе. После смерти отца они, Изяслав, Святослав и Всеволод, еще четыре года держали родного дядю под землей, а потом насильно постригли в монахи, и Судислав до кончины носил черный клобук. Однажды Изяслав спустился к дяде в поруб. Не человека увидел он в подземном мраке, а волосатого обессиленного бледного зверя, который упал перед племянником на колени, начал целовать ему ноги, плача, горячо молил: «Выпусти меня отсюда. Светлое солнышко хочу увидеть, травинку ногой тронуть…» Изяслава по лестнице поднимали вверх, а снизу неслось отчаянно-жуткое: «Выпусти меня отсюда. Как червяк, гибну. Всю жизнь за тебя буду Бога молить».
Как всегда, вдруг заболела голова. Изяслав обхватил ее руками, подошел к огромной темно-рыжей шкуре тура, висевшей на стене, уперся в шкуру лбом. Пахло диким волосом, лесом. Боль постепенно смягчалась, исчезала.
Назавтра помчались гонцы в Чернигов и Переяслав звать князей Святослава и Всеволода в стольный город Киев к старшему брату, великому князю. Братья показывали гонор, не спешили ехать, но в конце концов все-таки вынуждены были явиться в Киев, каждый со своей дружиной. Изяслав встречал их очень торжественно возле Золотых ворот. Великий князь сидел на белом коне. На нем сияла кольчуга, сплетенная из толстых кованых колец. На кольчугу был наброшен ярко-красный плащ, который на правом плече закреплялся большой золотой пряжкой с изображением святого Георгия. На голову Изяслав надел высокий железный шлем с наносником, с кольчужной сеткой-бармицей. Киевское боярство, веселое, роскошно убранное, стеной стояло вокруг великого князя.
Святослав и Всеволод слезли с коней, склонили перед братом колени. Изяслав громко, чтобы все слышали, сказал:
— Прошу вас, дорогие братья, в город родителя нашего!
И сразу же на Софии торжественно загудели колокола. Княжеская челядь надворная, холопы, которых ради этих торжеств пригнали к Золотым воротам, начали весело кричать, бросать шапки вверх. Людно и шумно стало.
Братья (Изяслав посередине) ехали на боевых конях до великокняжеских палат. Их дружины щетинились копьями, сияли мечами сзади. Ярославичи были очень схожи между собой: худощавые, долговязые, носы с легкой горбинкой. Только Изяслав был более темноволосым, чем остальные, более дородным фигурой. Сорок четыре солнцеворота отсчитала уже ему земная жизнь.
— Славный город построил наш родитель. Хорошо жить и княжить в таком городе, — сказал Святослав, сказал от искреннего душевного волнения, после долгого отсутствия снова увидев чудесную Софию, белокаменные палаты.
— Чем хуже Чернигов, — сразу вспыхнул Изяслав. — Завистливое же око у тебя, брат.
Вот-вот могла ударить своими острыми рогами стычка. Но тут самый младший из Ярославичей, Всеволод, млея от теплого киевского солнца, от возбужденных шумных славиц многотысячной толпы, повернулся к ним и сказал:
— Улыбнитесь, братаничи. Кияне на нас смотрят, нас приветствуют и славят.
На княжеском дворе перед дворцом они не слезли с коней, а подождали, пока седоголовый виночерпий нальет в Изяславов шелом вина. Потом пустили шелом по кругу, выпили вино согласия и мудрости.
— Богу нашему слава ныне, и присно, и во веки веков. Аминь, — сказал Изяслав.
Усталые с дороги Святослав и Всеволод помылись в дубовой бане водой на семи травах. Легкие телом, краснощекие, взошли они вместе с великим князем и боярами на сени. Это была огромных размеров летняя галерея на втором ярусе княжеского дворца. Сени держались на белых каменных столбах, вела туда широкая, из дуба и ясеня лестница.
Изяслав сел на великокняжеский престол — большое, украшенное золотом и слоновой костью кресло, что стояло на высоком помосте. На стене над креслом висели два золотых перекрещенных копья — знак княжеской власти. Святослав и Всеволод сели рядом с братом в кресла, стоявшие чуть пониже.
От помоста на всю длину сеней тянулись широкие столы и темные дубовые лавки. В узкие, но высокие окна с оловянными рамами и круглыми стеклами врывалось солнце. Лучи сияли на серебряных подсвечниках, на светильниках под потолком, на стародавних шлемах, кольчугах и щитах, которыми были увешаны стены.
Княжеские дружины пировали в большой гриднице на первом ярусе дворца. Оттуда доносилось неумолчное гудение. Потом там запели, закричали, затопали ногами.
Мед и вино очень быстро смыли с души налет осторожности, сдержанности и рассудительности, которую каждый человек носит в себе. Разгорелись лица, заблестели глаза. Но вот поднялся со своего места старый боярин Доброгост и прошамкал беззубым ртом:
— Великий князь, прикажи челяди открыть окна.
— Зачем, боярин? — спросил повеселевший от крепкого вина и горячего мяса Изяслав.
— Понюхаем, как пахнет половецким дымом в стольном Киеве.
Трапезники сразу смолкли, точно подавились этими словами. Изяслав растерянно смотрел на пустой рот старика, никак не мог взять в толк, чего тот хочет. Наконец поняв, порывисто задышал, стукнул кулаком по золотым подлокотникам кресла:
— Пей княжий мед и молчи, старая лиса!
— Я не твой раб меченый! — тонким голосом заверещал Доброгост. — Беда идет, степь горит! На угольях будешь вино пить, на пепелище!
— Выбросьте его! — со злостью крикнул Изяслав, схватил со стола обглоданную кость и швырнул в старика. Кость угодила Доброгосту в лысину, и боярин осел на лавке, обмяк. Кое-кому даже показалось, что Изяслав убил Доброгоста. Все вскочили на ноги. Со стола посыпались корчаги и ковши. Кто-то метнулся к дверям, но Изяслав, налившись тяжкой кровью, крикнул:
— Челядники, заприте двери! Наливайте мед! Ведите гусляров и гудошников!
Прерванная трапеза снова вошла в свои обычные, шумные, пьяные и веселые берега. Старика же Доброгоста воевода Коснячка схватил за бобровый воротник и выволок из сеней.
Изяслав чувствовал, что не один и не двое из его гостей разделяют мысли и слова непокорного боярина, только прячут их под льстивыми улыбками, прикрывают криком и шумом. На душе стало тоскливо, тревожно, стрельнула боль в голове. В самый разгар трапезы бледный великий князь поднялся со своего места и пошел в опочивальню. Один. Даже братьям не позволил проводить себя. «Что мне делать? — думал Изяслав, утопив лицо в туровой шкуре. — Все против меня. Бояре, смерды, мастеровые люди, половцы, мои родные братья… Я не слепой, я вижу. Где ты, отец? Недаром тебя называли Мудрым. Ты бы нашел выход из этого лабиринта, ты придумал бы, что делать».
Вдруг чье-то очень знакомое лицо мелькнуло неожиданно перед ним. Глаза были закрыты, но этот ненавистный облик будто прожигал насквозь мозг и сердце. «Всеслав! — Великий князь стукнул кулаком по туровой шкуре. — Мой извечный отважный враг! Ты сидишь в моем порубе и конечно же насмехаешься сейчас надо мною. Но я сломлю тебя, сломлю! Мне больно, а тебе будет еще больней. Боль надо лечить только болью. Недаром иудейский царь Ирод, тот, что убивал младенцев и был наказан за это неимоверными страданиями, приказал четвертовать своего старшего сына, четвертовать на своих глазах, надеясь этой новой острой болью хоть на каплю уменьшить боль, которая грызла его».
— Тимофей! — в бешенстве позвал Изяслав своего рынду. — Зови воеводу Коснячку, князей Святослава и Всеволода. И пусть вои приведут из поруба сюда полоцкого князя Всеслава.
Так Всеслав впервые за долгое время снова увидел над собой солнце. Он крепко закрыл глаза, так как понимал, что ослепнет, если хоть на миг задержит на нем взгляд. Князя водило из стороны в сторону, однако он старался твердо ставить ногу на землю. Десятого июля, минувшим летом, обманом схватили его Ярославичи на Днепре возле Рши, а уже горело солнце сентября.
Поостыв немного, Изяслав позвал к себе, кроме братьев и Коснячки, игумена Печерского монастыря Феодосия, своего давнего доброжелателя. Феодосий привел с собой монастырского юродивого Исакия, который славился тем, что зимой ловил голыми руками и ел ворон и танцевал босым на раскаленной докрасна печи. Исакию тотчас же дали корчажку вина и спрятали его за шелковой ширмой в дальнем углу опочивальни, приказали, чтобы сидел там, как мышь, ждал своего часа.
Когда Исакий ушел, все умостились за огромным, из орехового дерева столом. Всеслава посадили у стены на низкой скамье. Наступило молчание.
— За что меня терзаете? — первый спросил Всеслав. Ни растерянности, ни страха не было в его глазах.
И тут Ярославичи не выдержали, подхватились со своих мест, затопали ногами, замахали кулаками. Особенно безумствовали Изяслав и Святослав Черниговский.
— Державу отца нашего рушишь! Кровь льешь! — кричал Изяслав.
— Вурдалак ненасытный! Вор ночной! Мало тебе новгородских колоколов, хочешь киевские снять?! — кричал, вторя ему, Святослав.
— Вместе с вами, князья, я ходил на торков, — спокойно сказал Всеслав. — За Русь мы вместе дрались и терпели. Я снял в Новгороде колокола, а вы сожгли Менск на Менке, сожгли Немигу на Свислочи. Всех на щит взяли. Ни быка не оставили, ни челядина. Черный пепел стынет на Полоцкой земле. Я с миром приехал к вам в шатер на ладье из-за Днепра, а вы, честный крест поцеловав, клятву переступили, пленили меня и моих сыновей. Кто же больше виноват?
— Ты виноват! — схватил за грудки Всеслава, еще пуще распаляясь, Святослав. — Потому что воюешь против Киева, против великого князя!
Он начал душить Всеслава.
— Отпусти его, брат! — закричал Всеволод Переяславский. — Он один, а нас много, и он у нас в плену. Грех карать бессильного.
Возбужденно дыша, Святослав отошел, сел за стол. На какое-то время все умолкли, точно не знали, что делать дальше.
— Зло тебе от нас будет, — наконец произнес великий князь, и Всеслав понял, что это приговор.
— Отпустите княжичей, моих детей, — попросил он.
— Княжичей Бориса и Ростислава мы пошлем на богомолье в Византию. Пусть грехи своего отца замаливают.
Всеслав побледнел. Византия, ее неприступные монастыри на морских скалистых островах издавна были тюрьмой для русских князей. Победители ссылали туда побежденных, и человек исчезал, как песчинка в бескрайней пустыне.
— Дети не виноваты, — горячо заговорил Всеслав. Он поднялся со скамьи, стоял прямо, но лицо выдавало великое страдание.
— Виноваты родители. Ты виноват! — воскликнул Святослав Черниговский.
Всеслав глянул на него, и в этом его взгляде мелькнуло что-то такое, от чего все на миг ощутили холодок под сердцем.
Тогда подался немного вперед игумен Феодосий, цепкий, тоненький, верткий, как корешок деревца. Он осенил крестом полоцкого князя, раздумчиво сказал:
— Агаряне стоят у Киева, хотят на конях и верблюдах въехать в Святую Софию. В трудное время мы живем, братья, Христос испытывает рабов своих. Кровавыми слезами плачут небеса. А ты, полоцкий князь, — он в упор глянул ка Всеслава, точно шилом кольнул, — а ты свару сеешь, распри. Ты — трещина в христианской стене. Одна гнилая ягода портит всю виноградную гроздь. Что надо делать садовнику с такой ягодой? Сорвать, бросить на землю и растоптать.
Игумен топнул сухой ножкой. Всеслав улыбнулся, К нему снова вернулись решительность и сила.