5
Так и знала, что ты меня запрезираешь. Письмо твое очень умственное: конечно, если нет цели, нет и смысла в жизни. Значит, я веду бессмысленную жизнь и ни на что другое не гожусь. Ты считаешь, это плохо. А почему? Раньше мне казалось, есть у меня цель: институт. Но это ты внушила. Видно, это не было моей внутренней потребностью. Теперь мне даже удивительно: разве институт — цель? Ведь институт для чего-то другого. Для чего? Чтобы потом устроить себе благополучие, хороший заработок, уважение… Или чтобы выдвинуться, другими командовать. Но все это меня не тянет, и командиршей, ты знаешь, я никогда не была. Для чего же я живу? Чтоб замуж выйти?
Вспоминается мне, как прошлым летом, когда я приехала домой на каникулы, мы собрались у тебя и я в первый раз поняла, как вы все повзрослели и как я отстала. Весь вечер вы спорили о смысле жизни. Вы тогда увлекались всякими древними философами. Юра восхищался Спинозой, в связи с чем — не помню. Ты — Эпикуром. Он, кажется, видел смысл жизни в удовольствии, которое не мешает другим. В общем, вы спорили, а я страдала — ведь я ничего этого не читала, не понимала. Я тебе тогда ничего не сказала. Но приехала к себе, набрала в библиотеке кучу книг по философии и засела. Хватило меня на два вечера. Все оказалось скучно, непонятно и, главное, не нужно. Не нужна мне философия, для того чтобы каждый день вставать, умываться, учить химию, готовить ужин, ходить в кино… А тут я еще кое-что поняла. Особенно после того, как походила с Платоном Ивановичем по тайге.
Проскурин передавал мне свой участок. Сам он переходит на другой, отдаленный, недоволен и не скрывает. Тот участок труднее, и в конторе, видно, побоялись, что я не справлюсь. Было это позавчера. Вышли чуть свет. Платон Иванович впереди, скорым шагом. Сердито бормочет что-то насчет людской неблагодарности. И огрызнулась: мол, давайте хоть за сто километров участок, только не ворчите! Он оглянулся на меня.
— А, отозвалась, завирушка!
Я обиделась смертельно.
— Никогда никому не врала!
Проскурин некоторое время продолжал идти молча. Потом остановился, обернулся ко мне и произнес торжественно, с укоризной:
— Птица, птица есть славка-завирушка!
И мне вдруг сделалось легко и весело. В лесу было очень хорошо-тихо, свежо. Несколько дней подряд стояли холодные ночи, мы даже боялись, что огурцы померзнут. И мошкара пропала. Какая радость идти по лесу без накомарника! Дорога петляла вдоль речки, иногда, отходя, спрямляясь через сопку, но всегда возвращаясь к воде. На дороге под сплошным навесом ветвей еще сумрачно. А рядом в просвете берегов над черной водой уже течет вторая, воздушная река, полная чистого розового света. Это надо увидеть!
Проскурин в своем выгоревшем ватничке, в замызганной кепчонке, кривоногий — казалось, что ноги у голенищ переломаны, — молча шел впереди легким и быстрым шагом и, кажется, раздражался, когда я его догоняла. Однажды я сошла с дороги и спугнула какую-то большую темную птицу. Проскурин замер, вытянув шею. Сказал ласково:
— Глухарка с детками… — И мне сердито: — Ишь потревожила!
Потом, когда солнце поднялось выше, в прибрежных зарослях засверкали мириады лиловых капель. Проскурин сунул туда руку и, пропустив сквозь пальцы ветку, вытащил полную горсть крупных, сочных ягод. Черемуха! Я набросилась на кусты, рвала обеими руками, пихала в рот полные горсти, жевала, пила, вдыхала этот прохладный, терпкий сок тайги. Утоляла жажду из родничка, ледяного, прозрачного, — от него никогда горло не болит, так проповедует Проскурин. И пока отдыхали у родничка, познакомилась еще с одной птицей. Сидим на мшистых кочках. Проскурин веточку крошит, кусочки швыряет. Только хотела о чем-то его спросить, он палец к губам, потом вверх. Смотрю, птичья головка из-за ствола сосны выглядывает, косит глазом на эти кусочки. Проскурин смеется:
— Любопытная бестия!
Оказывается, птица кедровка, которая лущит кедровые шишки.
Старик все знает в лесу. Я тебе описала наш выход в лес, чтобы сказать о Проскурине. Он в этих краях всю жизнь прожил. Его дед здесь лесником служил. Он сам — часть тайги. Среди сосен как сосна, среди птиц как птица. Есть ли смысл в его жизни? Такой же, как в жизни этой сосны и этой птицы. И это его совсем не заботит.
Пройдет время, и, может быть, я врасту в тайгу, как Проскурин, и перестану думать и мучиться. Наверно, в этом и есть главная цель: найти такое место на земле, где можно вот так врасти, чтобы просто жить.
А Юра прислал мне письмо. Коротенькое, как записочка. И все о тебе. Не понимает, почему вы поссорились. И я не понимаю. Ведь он настоящий!
6
Опять все вверх ногами! Два дня назад писала тебе, что все мне ясно: и зачем жить и как жить. Но тогда Проскурин передавал мне лес. А сегодня — людей. И опять я уже ничего не понимаю. И мне стыдно за то, как я высокомерно поучала тебя в том письме.
Сперва мы прошли к времянке. Времянка — это домик, который ставят в центре мастерского участка и где живут вздымщики и сборщицы во время сезона сбора живицы. Большой сруб в одну комнату с кладовой для инвентаря. Двадцать коек, пестро застеленных одеялами, покрывалами, простынями. Семейные отделены занавесками. В углу, на полках, горы консервных банок. Плита под открытым небом, там же врытый в землю стол и две скамьи. Рядом в овраге свалка. Потрясло меня то, что в этом домике, где двадцать человек теснятся вместе почти четыре месяца, дышат одним воздухом, едят одно и то же, все живут порознь. У каждого свои консервные банки, каждый сам себе готовит еду на плите, сам за собой прибирает или не прибирает. Спросила у Проскурина, почему они не объединятся, не заведут дежурство. Старик прищурился.
— А зачем?
Мы стали обходить участки вздымщиков, они расположены вокруг времянки на расстоянии двух-трех километров.
Коренастый краснолицый Кирпонос. Он не обратил на меня никакого внимания, даже головы не повернул. Переходил от дерева к дереву косолапо, сутулясь, издали примеряясь.
— Работает как зверь, — сказал Проскурин. — И пьет как зверь.
А Мерич совсем другой. Цыганского типа. Оборванный, в тапках, грязный. Весь извивается и юлит. Охотно бросил работу, подбежал, засуетился.
— Поглядеть пришли, познакомиться! Оччень правильно, оччень! Каторжный участочек: тут овражек, там ручеек, вверх ползешь, вниз катишься. Накланяешься за день каждой сосне — спина плачет!..
— Не толдонь! — строго сказал Проскурин.
— Больной же я, Платон Иванович! Мастер должна знать. Язва у меня есть? Есть. Летом задышка изводит. Зимой радикулит. Организм какой — все внутри сгнило. А Платон Иванович с меня требует, как с целого! Три раза заявлял поменять участок…
— Самолучший участок. Руки только приложить! — сердито оборвал его Проскурин. И когда мы отошли, добавил брезгливо: — Шалопут!
Вздымщиков Сидорова и Асмолову, мужа и жену, и сборщицу Дашу застали за едой. Супруги мне сразу понравились: крепкие, статные, одеты ладно в комбинезоны, подпоясаны ремнями. Завтрак в начищенной кастрюльке прикрыт белой косыночкой. Термос. Сдержанно, но радушно Сидоров предложил перекусить. С удовольствием бы съела тушенку с картошкой. Проскурин отказался за двоих.
Сборщица ела в сторонке, что-то стыдливо прикрывая серой оберточной бумагой и выгрызая прямо из свертка. Запивала водой из консервной банки. Даша — маленькое, хрупкое существо. Голова плотно обмотана косынкой так, что один остренький носик торчит. Непонятно, как она может целыми днями таскать это тяжеленное ведро.
Сидорова и Асмолову после Проскурин почему-то обозвал бобрами. На вопрос, почему бобры, ответил по-своему, загадочно: «Но́рят!»
Побывали мы еще на одном участке. Там работал какой-то бывший уголовник, отсидел за что-то пять или шесть лет. Тихий, застенчивый человек с мягкой улыбкой. Каждое дерево обрабатывает старательно, ювелирно. Только разговаривает странно: скоро, многословно и невнятно. Сперва никак не могла разобрать, что он такое говорит. Проскурин спросил, не густа ли сернокислотная паста. Он ответил длинной фразой, в которой я поняла лишь последнее слово: «нормально». На вопрос, увезли ли бочку с живицей, снова длиннейшая абракадабра, и опять только в конце: «увезли». И вдруг я поняла: абракадабра — это бранные слова. Он произносит их без всякого выражения, по-моему даже не замечая. Кажется, без этого вступления он, как заика, не может произнести нормальное слово. Уходя, Проскурин спросил, будет ли он на складе, в ответ завелось такое нескончаемое трах-тарарах-тах-тах-тах, что я ушла, так и не узнав, будет ли он на складе.
В этот раз мы не успели обойти все участки. Но и так у меня возникло сто вопросов. Пристала к Проскурину: что они за люди, чем живут, зачем сюда приехали, почему все отдельно? Старик все отмалчивался.
На обратном пути опять отдыхали у родничка. Любовалась серо-зеленым мшистым ковром, который стелился вверх по склону, мягко и округло окутывая пни, поваленные деревья. Над нами жалобно запела какая-то птица. Будто щипала тонкую струну на балалайке. Ущипнет три раза — и прислушается. Ущипнет — прислушается.
— Жалуется! — сказала я. — О чем она тоскует?
Проскурин насмешливо посмотрел на меня.
— Это люди все жалуются. А птица ли, зверь ли, им некогда — они живут. Где ж тут тоска? Славка тенькает, знак подает.
Он помолчал и неожиданно сказал с презрением, отвечая на все мои предыдущие вопросы:
— Что об них говорить-то, об этих? Все проходимцы!
От этих его слов, от того, что птицы и деревья ему ближе и милее людей, мне стало так одиноко и страшно, что я заторопилась к моей Настасье Петровне с ее шумной суетой, к Катьке…
Нет, не хочу быть ни деревом, ни птицей! Мне с проходимцами этими в миллион раз интереснее! И, поверишь, так остро захотелось проникнуть каждому в душу, узнать каждую его мыслиночку, понять…
7
Я знаю, почему тебя испугал мой интерес к здешним людям. Не волнуйся, ни к кому я тут особенно не привыкну, ни в кого не влюблюсь. Совсем не собираюсь прозябать в Елани всю жизнь. Просто не желаю оказаться трусихой и сбежать раньше положенного срока. Но эти два года должна же я чем-то развлекаться! Театров и телевизоров в тайге нет. Зато каждый человек — настоящий двухсерийный фильм. Буду смотреть и, если хочешь, тебе описывать. Сохрани эти письма, потом приеду, перечитаем — вместе повеселимся. Ты не обращай внимания на то, что я тебе раньше писала. Настроения, знаешь ли!.. Твой Эпикур прав, надо жить в свое удовольствие. А для этого нужно жить осторожно. А то я на днях в такую неприятность чуть не влипла. Нет-нет, ни с кем особенно не сближаться, ни в чьи интересы особенно не вникать — вот теперь мое правило. Наблюдать со стороны. И баста! А помог мне, как ни странно, главный инженер Семен Корнеевич.
Видишь ли, основное дело у мастера — выписывать ежедневные наряды рабочим. Есть форма наряда, инструкция. Кажется, чего проще, заполняй себе графы, сколько кому за день положено сделать. Вот так сидела я в конторе и выписывала наряды на следующий день. Приходит за нарядом один рабочий, другой… И какое же счастье, что, перед тем как за нарядом явился Петрушин, в комнату заглянул Семен Корнеевич.
Вообще мне сдается, главный инженер химлесхоза тащит на себе весь воз. Директор очень болен, и я его почти не вижу, У него что-то с легкими или с сердцем: он оттого и приехал сюда, что в городе задыхается. И сейчас он лежит — приступ. А Семен Корнеевич хоть и не имеет специального образования, но практический опыт — двадцать лет! И человек толковый. Рабочие участки знает до кустика, до пенышка! Вот как ошибочно бывает первое впечатление!
Семен Корнеевич присел к столу, по памяти выписал несколько нарядов для примера. И раскрыл мне целую науку. Оказывается, можно выписать наряд так, что вздымщик запросто перевыполнит норму, а можно и наоборот. Все дело в фонде заработной платы, которую государство выделяет химлесхозу. Поэтому все время считать нужно: если одному побольше выписал, другого надо немного попридержать. Чтобы в сумме не перерасходовать фонд.
В самый разгар нашего разговора и заявляется вздымщик Петрушин — не помню, писала ли тебе о нем. В первый день мы с Проскуриным до него не добрались. Но потом я побывала на его участке. Он завел себе там какие-то приспособления: у каждого дерева колышек — воронку вешать после окончания сбора на зиму. На хаке для чего-то ремешок приделал, как на винтовке. Деревья обходит по особому сложнейшему маршруту. Он тут же начертил мне на папиросном коробке схему обхода, но я ничего не поняла. Схема, как он объяснил, учитывает горизонтальный и вертикальный рельеф, характер почвы и еще что-то, позабыла. Проскурин все это слушал без всякого интереса, потом сказал по-своему, не то в похвалу, не то в укор:
— Ум разуму не указ!
Семен Корнеевич для примера наряды выписал как раз на участок Петрушина. Он взял свои наряды, просмотрел, побледнел, сорвал шапку и стал на меня кричать. Ну и вид же у него был при этом! Нос утиный, губы тянет трубочкой, на темени хохолок. Машет шапкой и кричит грозные слова. Из них выяснилось, что я вовсе не мастер, а Галина Уланова.
— Ага, танцуете под дудочку главного инженера!
Попросила объяснить, в чем дело. А он свое:
— Пляшете! Рационализацию нарядами подрезаете! Другим хоть две выработки, а меня на голодный паек!
— Так и скажи, что денег хочется. А то — рационализация! — укоризненно сказал Семен Корнеевич.
— Я не с вами, я с новым мастером говорить пришел.
Но я сказала строго:
— У нас есть фонд заработной платы, и мы не можем платить сколько кому захочется.
— Спелись! Плевать! Знаю, чего вы все боитесь, знаю!
— Боюсь? Я? Мы? — Я оглянулась на Семена Корнеевича.
— Очень ты страшным! — сказал Семен Корнеевич, не улыбаясь.
— Бригады боитесь! — торжествующе прокричал Петрушин. — Коллектива!
— А ну, чеши отсюда! — тихо, с угрозой сказал Семен Корнеевич.
— Оба меня попомните! — Петрушин выбежал из комнаты, потрясая шапкой и нелепо топая большими кирзовыми сапогами.
Я спросила, о какой бригаде кричал Петрушин. Семен Корнеевич покачал головой.
— Бред. Работать не может, норму не дает, ну и мутит воду. Тут есть кое-кто, по каждому наряду будут горло драть. Считают, мастер новенький, неопытный, девушка. Хотел он вам очки втереть, я ему помешал. А перепиши вы ему наряд по его желанию — и всё! И нет авторитета. Каждый рабочий диктовать вам будет и кулаком стучать.
Как видишь, я была на краю бездны! Один неосторожный шаг — и вся моя независимость полетела бы к чертям. Ведь это просто счастье, что Семен Корнеевич был рядом со своим спасительным «фондом». Потому что, признаюсь, в последний миг мне сделалось очень жалко этого Петрушина, похожего на гадкого утенка.
8
Не сомневалась, что ты поступишь. Я очень за тебя рада. Приезжай сюда хоть на несколько дней — отдохнешь перед институтом. Тут чудесно! После прохладной недели с ночными заморозками снова тепло, солнечно. В тайге ни клещей, ни гнуса. Кроны уже в желтых, красных, коричневых пятнах. Приезжай!
А за Юрку ужасно обидно. Уверена, он завалился на вступительных из-за тебя. Истерзала ты его… Ты вот хвалишь меня за последнее письмо, за то, что «становлюсь личностью». Приводишь себя в пример: «Нужно всегда ощущать себя немного выше других, смотреть на них чуть-чуть сверху. Не свысока, а сверху». Неужели ты и к Юрке так относишься?! И все, что ты пишешь насчет отношений между мужчиной и женщиной… Да, да, я вспоминаю все твое поведение. Ты никогда не бывала с ним сама собой. Когда тебе бывало грустно или тревожно, перед ним притворялась беспечной и веселой. И говорила мне: женщина должна быть для мужчины легкой радостью. А когда мы с тобой вдвоем веселились, хохотали до упаду, стоило появиться Юрке, как ты сейчас же начинала дуться, цеплялась к любому его слову, чтобы придраться, обвинить бог знает в чем, поссориться. И потом объясняла: парень должен всегда чувствовать себя виноватым перед девушкой. Неужели ты имеешь в виду именно это, когда приводишь в пример свое отношение к Юрке? Это к нему относятся слова: «Девушка не должна выказывать парню свои чувства, она должна его немножко отталкивать и одновременно слегка ему льстить, поднимать его?» Может быть, для Люси или Зоси, про которых ты пишешь, это нормально, такие отношения… Я не читала этих новых романов: тут ведь их не найдешь. Но знаешь, когда все, что я писала тебе в прошлом письме о моей новой позиции в жизни, и все, что ты пишешь о своих правилах, когда я все это прикладываю к людям мне близким, дорогим, все во мне поднимается против. И мне безумно жалко Юрку. Он любит тебя просто, бесхитростно и не заслужил подобных ухищрений. Возможно, оттого он и страдает, что догадывается об искусственности ваших отношений. И если вы будете продолжать дружить и когда-нибудь поженитесь, вам будет стыдно и обидно за такие отношения.
Помоги ему сейчас, когда у него беда. Не занятиями или советами, как отстающему. Тут он сам себе поможет. А участием.
Может, и он приехал бы сюда на несколько дней? Ты поселишься со мной, в моей комнате. Юрку устроим на койке в общежитии при конторе. Покажу вам тайгу! А?
СЕНТЯБРЬ
1
Счастливая! Я понимаю твой восторг. Сидеть в аудитории, где до тебя учились великие люди! Внимать премудростям, имеющим значение всемирное, общечеловеческое! Читала твое письмо и даже всплакнула. По сравнению с этим что такое все наши местные события, переживания! События в Елани! Елань! Крошечный муравейник в тайге! Знаешь, полезно вот так на несколько минут перенестись к тебе в большой город, взглянуть на себя оттуда твоими глазами, чтобы увидеть истинные размеры и масштабы.
А то ведь постепенно теряешь правильное представление. Еще вчера мне казалось, что я тут открыла явление необыкновенное, историческое… В Елани! Представляешь?
Вчера я побывала на участке Петрушина. Шла и волновалась: как-то он меня встретит после нашей ссоры в конторе? Так волновалась, что забыла бояться по дороге — ведь я впервые одна шла через тайгу. Увидела его еще издали — он в каком-то странном, космическом одеянии, в черных лакированных латах торопливо перебегал от дерева к дереву. Подошла ближе и увидела поселкового фельдшера Спицына, который, сидя на земле, внимательно следил за маневрами Петрушина и писал в блокноте.
Фельдшер у нас молоденький, с красными щечками и с пышными черными усами. Дело свое делает с жреческой торжественностью. Как-то зашла в медпункт перевязать палец — обожгла серной кислотой. Он колдовал над моим пальцем полчаса, прочитал лекцию о первой помощи и записал меня в две огромные книги.
Петрушин и Спицын долго не замечали меня. Фельдшер, взглянув на часы, озабоченно спросил:
— Потеешь?
— Потею.
— Пульс! — провозгласил Спицын, подошел к замершему на месте Петрушину и, закрыв глаза, стал считать пульс. На лице его выразилось страдание. — Сто восемь, черт его подери!
Петрушин откинул капюшон, увидел меня и смущенно улыбнулся, вытягивая трубочкой губы.
— Комбинезон на мне испытывает.
— Кажется, вы и так норму не выполняете! — сказала я сухо.
Вмешался Спицын:
— Так ни к кому, кроме него, не подступишься! Время горячее, минутка — рубль. Никто не соглашается. А мне начало сентября нужно захватить.
Петрушин снял комбинезон.
— Дорабатывай подмышки — тянет, руки поднимать неловко.
Спицын, хмурясь, завернул комбинезон в оберточную бумагу, перевязал сверток бинтом. Сердито сказал:
— К завтрему переделаю. Наденешь?
— Приходи, опробуем.
Спицын, зажав под мышкой сверток, не попрощавшись, пошел по дороге к поселку. Задержался, обернулся, окликнул: