А воротившись с рыбалки, гость снова будил егеря, и тот проделывал всю прежнюю операцию уже наоборот: замыкал лодку и тащил весла с якорем в сарай.
Время суток — утро, день, вечер, ночь — мутно склеивалось в голове Антона. А тут еще и гости попадались всякие. Вырвавшись из города, с работы, от семьи, от занудных, опостылевших забот на волю, иной человек полоумел. Он шалел от безнадзорной свободы, для него наступал праздник плоти и духа, а справлял он его согласно своей натуре.
Охотхозяйство располагало крупными угодьями: тысяч десять гектаров хвойного леса со всякой птицей и зверьем и километров пять порожистой широкой реки, такой неистовой, что в ветреную погоду по ней кудрявились седые волны. Ее лукавое, капризное течение то набирало скорость, то внезапно замедлялось на поворотах до ласковой неподвижности, а затем, словно обезумев, вырывалось напрямую. Один берег был высок и лесист, а другой высок, но гол.
Река впадала в залив. На самом деле она не впадала — отчаянно неслась, гонимая наслаждением от предстоящей встречи.
Сотни раз, сидя на стрежне в заякоренной лодке, я, даже в тишь, видел, слышал и ощущал всем телом нетерпение воды, окружающей меня. Впереди и по сторонам, сколько видно было глазу, упруго натянутая поверхность реки радостно мчалась вдаль; позади же меня, задержанная лодкой, вода нервно билась о борт, хлопья пены, как на губах припадочного, скапливались у якорных веревок. Туго спружиненные, они трусливо, мелко вздрагивали. Лодка робела, ее тоже била дрожь.
Но я не знаю большего счастья, чем сидеть вот так на этой веселой живой реке, отключенным от действительности, когда все миллионы датчиков твоего занузданного существа воспринимают только бескрайнее небо и стремительную воду.
Это ощущение особенно явственно на рассвете, даже до рассвета, когда день еще не занялся и ночь еще не отступила. Это уже не кромешная темень, хотя кромешно темно, однако ты, не по-людски, а как зверь, чуешь, что сейчас медленно начнет редеть мрак. И от этого предчувствия — всего лишь от предчувствия! — ты обретаешь зоркость. Источника света еще нет нигде, но есть твоя вера, что свет вот-вот сотворится.
Я складываю на ощупь рыбацкие снасти в лодку. И так же на ощупь вставляю весла в уключины. Их пока надо держать по́ борту, не спуская в воду, — рядом, вплотную колышутся соседние лодки, словно вздыхая, что я выбрал не их.
Отталкиваясь от них руками, я выползаю на свободную поверхность, и тотчас меня подхватывает течением. Река работает подо мной, она, забавляясь, вертит мою лодку, норовя вынести ее на середину. Противоположный берег не виден, да и тот, от которого я только что отплыл, уже вымаран тьмой.
Я пытаюсь уловить мгновение рассвета, ту крохотную щель секунды, когда можно воскликнуть: «Светает!»
Но мне еще никогда не удавалось сделать это.
Глаза постепенно вчитываются в темноту, я уже разбираю по складам черную стену леса на другом берегу — это и есть рассвет, но он так деликатен, так скромен, словно ему совестно расставаться с породившей его ночью.
Весла уже в воде, но я не гребу, а только подправляю ими ход лодки. Расстояние до берегов не угадать, и лишь по напористости течения я знаю: приближается самое заветное место.
Выбросив за борт два якоря, с кормы и с носа, и стравив как можно длиннее веревки, чтобы лодку не сорвало, я жду, пока она застопорится, а затем подтягиваю ее за тугие веревки и ставлю поперек реки.
Светает все больше, но еще не понять, каким будет день, — ничто вокруг не окрашено.
Ветер посвежел, он сдувает темноту, как дым.
Пора приниматься за рыбалку, но я медлю. Медлю не потому, что любуюсь природой, — я и сам сейчас как бы часть того огромного, что меня окружает, оно медлит, и я нетороплив.
И только река подо мной спешит. Вода, уплотненная своей скоростью, густа и мускулиста — метров через тридцать она низвергается в залив.
Я сижу в устье, река здесь на самом своем излете, силы ее копятся в далеких снежных горах, на бесчисленных порогах, и, прежде чем впасть и обезличиться, она вскипает в предсмертный раз.
Я разбираю свои снасти, раскладываю их перед собой, каждая мелочь на рыбалке должна знать свое место.
Ничто не беспокоит меня сейчас. Обиды, сомнения, бессмысленная суета, даже ожидание неминучей смерти — все то, что омрачает душу, поредело на этом ветру и смылось рекой. Во мне тоже рассвело.
Антон ездит на рыбалку с самыми главными гостями.
Над чем они начальники, кому они начальники, не слишком интересует Антона. Его дело — вывезти гостя на катере в залив и елозить там на малой скорости взад-вперед по тем путям, где ходит рыба. А ходит она в разное время суток и в разную погоду по-всякому: когда поглубже, у самого дна, когда вполводы, когда сытая, а когда у нее жор.
Гость ловит нехитрым способом — на дорожку. Особого ума для этой ловли не надо.
Антон сидит сгорбившись на корме подле движка. В руках у него облезлая камышовая палка, обломок старого спиннинга. Катушка тоже повидавшая виды, дребезжащая, трехрублевая. Жилка отечественная, непрочная. Блесны самоделковые.
Выехав в залив, Антон сует свою камышовую палку комлем в голенище сапога, палка влезает в него глубоко и стоит стоймя, опираясь о плечо. Над головой торчит лишь невысокий тупой кончик. Так и ловит.
А гость сидит в напряженной позе на носу лодки, вцепившись руками в свою пижонскую снасть. Спиннинг у него шикарный, облитый трехцветным лаком, жилка голубая, французская, катушка американская, блесна шведская.
Движок даже на малых оборотах тарахтит, с кормы до носа надо перекрикиваться, иначе не услышишь.
Антону положено учить гостя. Мороки с этим хватает. Как ни проста ловля на дорожку, а соображать надо. Никто тебе под водой насаживать рыбу на крючок не станет, будь ты хоть кто. Ей-то до феньки, начальник ты или просто так. Она гуляет тут, ищет для себя корм. Приглянулась ей твоя блесна — кинется на нее, дура, подумает, что малек. А раз кинулась, значит у тебя поклевка. Вот тогда и не зевай, делай подсечку. Подсек — погляди на кончик удилища: если дрожит, гнется, значит она взяла, села. Теперь веди ее на себя, слабины ей не давай, а то сойдет. Плавно веди ее, не рви… Подвел к самой лодке — подсачивай. С головы, с головы надо подсачивать, а то она выпрыгнет!.. Упустил, мать твою так!..
Вот и вся Антонова наука, но гость попадается тупой до невозможности. Блесна у него цепляется под водой за камни, за траву, обрывается. На поворотах лодки жилка уходит под днище, наматывается на винт движка — опять не слава богу. Обломком палки Антон налавливал больше, чем все эти начальники своими франтовскими снастями.
Наружно он не злился, но и не подлаживался к ним, даже если директор охотхозяйства предупреждал, что сегодняшний гость прибыл из Москвы в высоком звании. Иной прибывал со свитой. На свиту Антон и вовсе не обращал своего внимания. Выдаст им лодку, весла, якоря, а уж как там они управятся — их дело.
Рядом со всеми этими людьми, одетыми в хорошо пригнанную рыбацкую одежду с «молниями», рядом с их нагулянными телами и сытыми лицами Антон выглядел неважнецки. В засаленном старом ватнике, в мятой кепчонке или, смотря по погоде, в рваном треухе, в невысоких разношенных сапогах, щупловатый, с медным лицом, изгрызенным морщинами, он не вызывал к себе быстрого первоначального уважения.
Однако была в его повадке одна черта, совершенно непривычная для начальства, — независимость. Она была у Антона спокойная, беззлобная, не рвущая глаза, — независимость человека, искренно полагающего, что участь его зависит лишь от него самого. Он и не изменялся в их присутствии, ему ничего от них не надо было.
Еще на берегу, погрузив в катер все, что требуется, Антон не подавал руку гостю, чтоб тому было способнее переступить с мола в лодку, а только велел:
— Проходите на нос. Я на корме буду.
И, запустив двигатель, с ревом вел катер вниз по течению.
Приблизившись к устью, он утишал обороты и спрашивал:
— Ловили когда на дорожку?
Ответ выслушивал вполуха.
— Здесь другая ловля. Жилку особо длинно не распускайте. И чтоб внатяг была. Груз не цепляйте, глубина будет небольшая. Мы на щуку поедем, окунь тоже может взять. Если получится зацеп, сразу давай знать, тут камней много…
С этой минуты, с выезда на залив, Антон говорил гостю вперемежку то «вы», то, изредка, «ты». А уж когда шла ловля, «тыкал» подряд. В особо острых случаях мог и матюгнуть. Не для того, конечно, чтобы обидеть человека, а просто рыбалка иной раз оборачивалась так, что никакие другие слова не смогли бы точнее выразить азартную горечь неудачи.
Гость не обижался, быть может, привычно полагая егеря на это время своим начальником. А может, ощущая удовлетворение оттого, что умеет не отрываться от простого народа, несмотря на свой высокий пост.
Казалось бы, хоть и колготная эта егерская работа, да в общем не пыльная. Реку Антон любил, дышать на ней было привольно. Без реки он и не понимал своей жизни.
Но была в этой работе одна проклятущая особенность, его лично не обременявшая, а Настю все более тяготившая.
Гости привозили с собой водку. Возможно, в городе, на своей работе за ними это не водилось, а здесь вроде полагалось пить. Без водки ни охота, ни рыбалка не складывались.
Пили все егеря. Сосед Антона, Сергей, надирался вдрабадан. И жена его, Верка, тоже стала прикладываться, чтобы мужу досталось поменьше. А напившись, они дрались. Жили они за стеной Антоновой квартиры, шум достигал сюда свободно.
Было как-то, уже на ночь глядя, Верка сильно закричала. Сперва она кричала на своей жилплощади, а погодя стала колотиться в дверь со двора, с крыльца Антона.
Он двери не отпер. Настя просила его: отопри, а он не захотел.
Дня через два встретились они на лугу, Сергей с Антоном, — оба косили траву.
Сергей спросил:
— Ты почему мою Верку в дом не пустил?
Антон ответил миролюбиво:
— Да спали мы уже.
— Брешешь. Она ногами стучалась — покойник проснется. Сволочь ты, не пожалел женщину, я ж ее убить мог.
— Сами разбирайтесь, — сказал Антон.
— Почему это «сами»? Не в Америке проживаешь. Должен быть друг и брат. Вот напишу на тебя заявление в партком…
— Пиши, — сказал Антон, принимаясь косить. Сергей и так-то, в трезвом виде, был мусорным мужиком, а сейчас он с утра чересчур опохмелился.
— И напишу. Женщину на его глазах уродуют, а ему начхать…
Антон рассмеялся:
— Так ты ж и уродовал!
— Я — другое дело. Я муж, личность заинтересованная, могу ошибиться, а ты должен подсказать, поправить. Вот я, например, дословно тебе подсказываю: твоя Настька — колдунья!
— Пошел ты знаешь куда, — обозлился Антон.
Он потому обозлился, что насчет колдовства Насти сосед уже не впервые вязался.
А началось вот с чего. У соседки Веры было с десяток кур. И при них свой петух, лениво топтавший их. Жила эта домашняя птица вольно на кордоне, клевала что ни попадя. Настя тоже держала кур с петухом, но свою птицу она подкармливала пшеном. Настин петух, рослый, осанистый, поднакопил в себе столько сил, что стал топтать семью соседского петуха, а его самого долбил клювом и рвал шпорами. И до того довел его, что тот вообще робел громоздиться на своих кур, жил при них вроде скопца. Да они и сами уже брезговали им, стараясь попасться на глаза чужому красавцу-стиляге, уж очень он был хорош и ярко раскрашен.
С такого оборота дела соседка и кинулась на Настю:
— Ты зачем нашего петуха сгубила?
— Чем? — спросила Настя.
— Навела на него порчу. Сама калека, никому не нужная, вот тебе и завидно сделалось, что мой петька был жадный до курей.
Узнав об этом, Антон особо не расстроился.
— Наплюнь, — сказал он. — Дура и есть дура. Принявши, наверно, была.
Однако дальше пошло больше. Заболел соседский кабан. Потерял интерес к жизни, перестал хлебать пойло. Пришлось Сергею заколоть его раньше времени.
Заколов, Сергей вынул из его требухи желудок, завернул в целлофановый мешок и повез в район, в ветеринарную лабораторию. Что ему там наговорили, неизвестно, но, вернувшись пьяным на кордон, он стал орать, что Настя и на кабана навела порчу. При этом Сергей размахивал и совал под нос Антону какую-то справку.
— Наука доказала на твою Настьку! — орал он. — Под суд пойдет. На нее статья есть.
— Какая статья? — спросил Антон.
— Вредительство жизни.
И, не выпуская из своих рук справку, он развернул ее перед глазами Антона. Прочитав, Антон спокойно сказал:
— Ну и с чего орать-то? Тут же ясно написано: в желудке никакой отравы не обнаружено.
— Об том и речь! — обрадовался Сергей. — Кабы отрава, поди докажи, кто ее подкинул. А раз желудок здоровый, а кабан загибался — значит, порча, колдовство!..
— Глупость какая, — сказал Антон. — Скупайся в реке, попей квасу.
И пошел от Сергея прочь.
Но Сергей не отстал от него, забежал вперед, не давая ему дороги и грозясь по-всякому.
Антон терпел покуда, стоял молча, курил, отводил руки Сергея от себя.
— Морду тебе бить неохота, — один только раз всего и сказал.
Но тут вышли на крыльцо двое его сыновей, Володька с Петром. Они послушали, как костят их отца, однако, зная его характер, не встревали. А Сергей их не видел, был к ним спиной. Разъяренный покорностью Антона, он снова понес Настю за колдовство, за ее уродство.
Володя с Петром подошли поближе.
Отец сказал им:
— Не трожьте его, ребята. Он поддатый.
Но они не послушались, сгребли Сергея под мышки, отволокли к реке и сунули в воду головой. Два раза окунали. Ненадолго.
С того дня Сергей стал писать заявления в партком и в дирекцию. Он жаловался не на Антона с сыновьями, а на Настю — за колдовство.
Я узнал об этой междоусобице, когда она уже затихла. Дикая нелепость этой вражды изумила меня. От кордона до областного центра было всего километров восемьдесят. Над егерским домом проносились сверхзвуковые самолеты и спутники, в квартирах обоих егерей светились телевизоры, погуживали холодильники и стиральные машины — на дворе, говорят, стоял век НТР, — а причина вражды словно бы бродила еще в лаптях.
Охота в этом заказнике была добычливая. Звери здесь гуляли непуганые.
Пятнистые олени, невысокие, поджарые, на длинных доверчивых ногах, медленно выступали из леса, останавливались на мгновение, как солисты балета на краю сцены, и затем приближались тройками, пятерками к егерскому дому. Святая, добрая глупость лампадно теплилась в их глазах.
Настя сидела на крыльце, протягивала им ладонь с накрошенным хлебом.
Олени шли к ней, не удлиняя своего легкого, невесомого шага, не обгоняя друг друга, в том порядке, который завещан был их роду с первого дня творения. На их коротких головах небольшие рога высились театральными прическами дам. Бережно, чтобы не испугать Настю, они снимали с ее ладони хлеб, прихватывали его нижней губой, почти не открывая зубов, и, лишь отойдя в сторону, принимались неторопливо жевать его с благовоспитанностью гостей на званом обеде…
Охотой я не занимался, хотя меня не раз приглашали на зимний отстрел лося или дикого кабана. В моем возрасте едят мясо зверя, стараясь не задумываться над тем, каким способом его добывают. Да и вряд ли в этом хозяйстве охоту на зверя можно было с полным правом называть охотой. Недаром слово «отстрел» так похоже на «расстрел».
Правила здесь соблюдались. И то, что принято называть экологией, не нарушалось. Был план, его утверждали в Москве. Гости приезжали с билетами. Все было законно.
Оголодавшие за зиму звери выходили по глубокому снегу к кормушкам. В кормушке лежало сено, зерно, соль. Зверь ел свою пищу, лизал соль.
Гость, затаившись, сидел на вышке, загодя поставленной шагах в сорока от кормушки.