— Леша, — смягчился Бегунов. — Хорошо. На условное научное руководство я согласен. Но куда ты торопишься? Все впереди. И докторская, и Австралия…
Это привело Прошина в бешенство.
— Ты меня за дурака считаешь? — еле слышно процедил он и, ухватив спинку стула, с силой отпихнул его в сторону. — Оптимизм какой, скажите пожалуйста! Впереди! Знаешь ты, что впереди, как же! Тоже мне, Господь Бог и сонм пророков!
— Ну, не Австралия, так что-нибудь другое, — улыбаясь, сказал Бегунов.
— Ты… — выдохнул Прошин, поджимая губы. — Ты… изгаляешься надо мной. Да?! Осенила… человека благодать! Под старость! Снизошло! Принципиальность. Да чтоб.
Когда он выходил из кабинета, то неудержимо захотел хлопнуть дверью. Так хлопнуть, чтобы вся штукатурка поосыпалась. Но и это желание осталось неосуществленным: вошедший Михайлов, учтиво наклонив голову и, придержав дверь, пропустил его вперед.
Дверь плавно затворилась. Прошин очутился в «предбаннике» и, чувствуя себя растоптанным, подло обманутым и вообще дураком, состроил кислую улыбочку курьерше, поливавшей цветочки, и вышел вон.
— Тьфу, ты, — вырвалось у него растерянно и бессильно. — Надо же… как.
Он остановился у висевшей в коридоре Доски почета и механически обозрел фотографии передовиков.
Михайлов улыбался во весь рот, и улыбка его показалась Прошину издевательски-злорадной. В лице Лукьянова застыло тоже нечто подобное: какая-то плутоватая ирония…
Рядом с Лукьяновым красовалось изображение его, Прошина. Он уставился на своего двойника взглядом, исполненным безутешной мольбы и скорби, словно делясь горестями и ища поддержки, но напрасно: тот смотрел куда-то вскользь, мимо, и глаза его выражали ледяное равнодушие и презрение.
Пока разогревался двигатель и отпотевали стекла, он сидел, ощущая под пальцами холодную пластмассу руля, и, неопределенно тоскуя, созерцал опустевшую стоянку автомобилей. Рабочий день кончился, институтские корпуса темными глыбами теснились на обнесенном забором пустыре, и лишь лампа над воротами, звеня жестяным колпаком, раскачивалась на ветру, слабо освещая заснеженный пятачок перед КПП.
В машине потеплело, но уезжать он не спешил. Собственно, он и не знал, куда уезжать. Домой? Не хотелось. Развлечься? Но, во-первых, чем и, во-вторых, — где? А потом что-что, но развлекаться он не умел. И тут кольнуло: если позвонить Ирине? Прямо сейчас.
Позвонить, подъехать, встретиться…
Позвонить Прошин решил из автомата возле ее дома. Так, по его мнению, было даже лучше. Существовало, правда, одно «но»: встреча могла и не состояться. Но сумасбродное желание толкало в этом случае на поступок вовсе нелепый: просто побродить вокруг дома, с юношеским благоговением созерцая стены, тротуары, деревья, видевшие ее…
По дороге лежали два тона: черный и белый. Черный асфальт, черный лес, белые от снега обочины, белые мачты фонарей, белый пунктир разметки… Черно-белый мир. Машина шла мягко и быстро, чуть вскидывая носом на ухабах. Пучки света от встречных фар чертили по темному салону.
Возле ее дома повесили «кирпич», но бросать машину на улице и топать пешком во двор к автомату Прошин не пожелал и проехал под знак. Впереди шагала парочка: парень и девица. Прошин мигнул фарами, но дорогу ему не уступили: парень — расхлябанный, долговязый, в облезлой шубке и голубых порточках в обтяжку, — не оборачиваясь, указал в сторону «кирпича».
Прошин передвинул рукоять переключения передач на нейтраль; двигаясь по инерции, подъехал к ним вплотную И, когда бампер почти коснулся ноги парня, выжал газ. Мотор взревел на холостых оборотах, и парочку разнесло по Сторонам. Прошин ухмыльнулся. И обмер: перед ним, испуганно выставив руки, стояла Ирина.
— Ты что… дурак?! Псих! — В оконце появилось неестественно белое, с черной полоской усиков лицо парня. — Ты… сволочь… — Рот у него дергался. — Перепил, да? Там знак!
— У вас машина — людей давить? — с возмущением начала она и осеклась…
— Здрасьте, — сказал Прошин весело. — Простите, что напугал.
— Да у тебя права надо отобрать! — разорялся парень, вращая глазами. — Напугал, ничего себе!
Прошин, морщась, посмотрел на него. И неужели этот…
— Боря, — сказала она, приходя в себя. — Это… Алексей.
— Чего? — не понял тот.
— Алексей. Ну я говорила же…
— А-а, — протянул Боря с невыразимым презрением. Он отступил на шаг и, поправляя свои мушкетерские волосы, взглянул на Прошина так, словно приготовился с одного маха проломить ему череп. — Но нас вроде никуда подвозить не надо…
Он, видимо, был обо всем информирован.
Прошин рассеянно отвернулся. Оскорбление было столь велико, что убило способность к каким-либо эмоциям, лишь отстраненно представилось, как сейчас с размаху, боком он ахнет этому мерзавцу коленом в солнечное сплетение и, когда тот, по-рыбьи разинув рот, начнет оседать на землю, подцепит его апперкотом в челюсть.
— Вы мне что-то хотели сказать? — Она демонстративно прижалась к парню.
— Что-то, наверное, и хотел… — ответил Прошин задумчиво.
— Ну вот вы вспоминайте, а мы пошли, — высказался Боря, торопливо увлекая ее прочь.
Прошин посмотрел на машину. Крыло Зиновий выправил замечательно — ни намека на вмятину. Мастерски выправил. Великолепно. Отлично выправил Зиновий. Да.
Эмоций по-прежнему не было. Никаких. Лишь тоскливо засосало под ложечкой, и сразу нахлынула убивающая все мысли усталость.
— Перерыв, — сказал Лукьянов и защелкал тумблерами, отключая питание.
Стрелки завалились набок, ровный гуд приборов сменился невесть откуда взявшимся писком, и Глинский не сразу сообразил, что это пищит у него в ушах.
Он истомленно закрыл глаза. Хотелось спать. Оказаться дома, задернуть шторы, сжаться в комок под теплым одеялом и, отогревшись, провалиться в черноту… И все из-за дикой головной боли, жирным червяком шевелившейся где-то в виске. Она преследовала его с утра, но на работу он все-таки поехал. Его подгоняли расчеты, не давая права ни на болезнь, ни на отдых. Расчеты! Им не виделось конца и края, а зависело от них так много, что, по сути, зависело все. Он едва не застонал от досады, когда послышался скрип крана, струя воды шумно хлестанула в раковину, и вслед за тем зачавкало в руках Лукьянова склизкое, размокшее мыло. Каждый звук доставлял Глинскому муки; каждый звук тревожил червяка, заставляя его с содроганием впиваться в воспаленную плоть.
— Такими темпами, Сергей Анатольевич, — говорил Лукьянов, брезгливо оттирая грязь на ногте, — мы покончим с этой «Лангустиной» к Новому году, а?
— Смотря к какому новому, — сказал Сергей первое, что пришло на ум, и страдальчески смежил веки.
— Х-хэ, — отозвался Лукьянов, искоса взирая на него Таков был стиль их разговоров: несколько фраз, непосредственно касающихся работы, два-три праздных вопроса Лукьянова и, соответственно, два-три ответа Сергея, постоянно неопределенных и сухих. Лукьянова он сторонился, недолюбливал и инстинктивно опасался, хотя почему это так, ответить себе не мог. Впрочем, достаточно было того, что подобным образом к Лукьянову относился Прошин.
— Вы очень плохо выглядите, — заметил Федор Константинович. — Заболели? Может, домой поедете? А я уж тут один, а? Попросили бы Лешу, он бы отвез…
— Х-хэ, — отозвался Сергей, вялой рукой листая бумаги.
— А что? — Лукьянов снял халат. — Он человек сострадательный, не откажет.
Голос Лукьянова туго стучал в голове; червяк, как ошпаренный, свивался в кольца, кусал, тянул на себя что-то изболевшее, кровоточащее. Глинский вздохнул. Во вздохе его была ненависть. Ему хотелось закричать, чтобы непрошеный собеседник умолк или катился ко всем чертям, но кричать было нелепо… Качнувшись, он шагнул к раковине, подставил висок под перекрученную струйку воды. Заныла опаленная холодом кожа; вытянулся в струнку червяк, пронзенный морозной иглой, медленно вползавшей в мозг. Глинский, сопя, терпел эту пытку, потом не выдержал, отпрянул, вздрогнув от студеных капель, скользнувших по шее…
— Оу! — донесся возглас Лукьянова. — А вы перетруждаетесь… Это вам зачем? Диаграммы… — Он с любопытством разглядывал графики, разложенные у Сергея на столе.
— Немедленно положите все на место, — тот приближался к нему, вытирая на ходу руки похрустывающим вафельным полотенцем. — Слышите?
— Господи, — засуетился Лукьянов. — Пожалуйста-пожалуйста… Я ничего и не трогал… Так, из любопытства. Если диссертация, что особенного? Я сам с удовольствием помогу…
— Какая еще диссертация! — Сергей раздраженно запихивал бумаги в стол. — Мне только ее не хватало! — Он перевел дух и со стоном коснулся рукой виска.
— Голова, — участливо сказал Федор Константинович. — Продуло? Или…
— Или! — огрызнулся Глинский, сверкнув мутным от страданий глазом.
— Вот что, — сказал Лукьянов. — Сядьте-ка смирно и закройте глаза.
И в тот же момент Сергей почувствовал на виске, на затылке сильные, мягкие пальцы. Червяк насторожился. Пальцы неспешно двинулись вдоль головы. Движения их были бережны, приятны, и от этих вкрадчивых прикосновений Глинский пошел мурашками.
Он не знал, сколько продолжался массаж, впав в какую-то сонную истому, но вскоре отстраненно уяснил: боль пропала. В виске, правда, чуточку покалывало, но проклятый червяк исчез без следа, оставив после себя холодную, сосущую пустоту.
— Вы… — начал Глинский изумленно.
— Медицина Востока. — Лукьянов сложил ладони и ткнулся в них носом. — А вообще, — заговорил он поучающе, — советую меньше пить. И не курите. Большая гарантия против мигрени и всего такого. Вот бросьте сразу, наотмашь, и все изменится. Мир другим покажется. Ей-богу. И к дьяволу всю эту гадость. Вы живите, а не проживайте. — Он достал из потертого портфеля банку сока, сверток с бутербродами и развернул промасленную бумагу. — Тащите стаканы, и начнем трапезу. Она скудна, но все лучше, чем в нашей столовке. Вообще процесс еды после посещений предприятий общепита олицетворяет в моем сознании проявление низших начал. Так сказал ваш друг Прошин, и фразу его я взял на вооружение.
— Друг! — желчно усмехнулся Глинский.
— А разве нет? — удивился Лукьянов, тут же прибавив: — Хотя, знаете, в самом деле нет. Даже ни в коем случае нет!
— А если конкретно? — спросил Глинский.
— Если конкретно, он оказывает на вас вредное влияние. Вы копируете его, хотя имеете шанс стать самим собой. В данное время вы на что-то способны, понимаете? А он — нет. У вас есть наука, Наташа… У него — ни черта. Я, кстати, не зря распространяюсь?
— Это интересно, — сказал Глинский холодно.
— Да? Ну тогда берите бутерброд и слушайте. Я привык думать о вас как об ограниченно запрограммированной машине с клеймом: сделано Лешей Прошиным по подобию Леши Прошина. Собственно, я уже говорил: копия… Очарования подлинника никакого. Одни внешние приметы. Что же касается внутреннего механизма…
— Человек — не механизм… — Глинский поворачивал голову из стороны в сторону. Лицо его было озабоченно-удивленным. Он до сих пор не мог постичь чуда исцеления.
— Ну, биомеханизм, — сказал Лукьянов. — Полистайте медицинские книжки вместо всякой беллетристики и узнаете правду вещей.
— После медицинских книжек, — теперь Глинский занялся разглядыванием перстня, — мне хочется помыть руки с антисептическим мылом и утешиться беллетристикой.
— Лишнее доказательство того, что вы из любящих самообманываться, — усердно жуя, заключил Лукьянов. — Да, но так позвольте насчет вашего внутреннего механизма… Стилем, что жаждет душа… Ага? Итак, ваш внутренний механизм служит для коррекции и введения в программу поведения острот, тона, манер и всего прочего из арсенала нашего замечательного шефа. Замечательного в смысле загадочности и вероятной сложности его внутреннего механизма. Что им там движет — не знаю, хоть убей. Да и вы — вроде приятель его, а тоже наверняка не в курсе… Хотя что значит приятель? Он в такой же дружбе со своим автомобилем: больше холишь, легче ездишь. Там подкрасил, тут шестереночку заменил; тормозишки проверил, чтоб не подкачали… А то надо на тормоз нажать, а вместо тормоза — шиш. В результате — авария. А? Плету чушь!
— Ну, я, в общем-то, понял, — сказал Глинский.
— Значит, в вас неплохо работает декодер шифрованных сигналов. Переходя же к сравнениям оскорбительным и далеким от техники, вы — лакей. Имеющий доступ к нижнему белью, но не более того. И последнее: в вашем внутреннем механизме, по моим соображениям, что-то значительным образом разладилось. Он начал самоусовершенствоваться.
— Сейчас у меня снова разболится голова, — отозвался Глинский.
— А мы вылечим. Ну-с, так я прав?
— Допустим. — Глинский взглянул на перстень и потер его о колено.
— Вот! — поднял палец Лукьянов. — Очень важное допущение. Потому продолжаю. Как вы считаете, может ли Леша просто так бросить машину, столь много и безотказно служившую и вдруг поломавшуюся, взбунтовавшуюся, наконец?
— Слушайте, — сказал Сергей раздраженно. — Давайте без этих… Машину, аппарат…
На смеющиеся глаза Лукьянова будто набежали два облачка.
— Давайте. Вы, как я уже говорил, занялись наукой. У вас сложились определенные отношения с Наташей. Все это может получить позитивное, скажем, развитие. Но задарма Леша вас от себя не отпустит. А если вы не найдете в себе сил оторваться от поля его тяготения, это… конец. Ну и все. Помощь я вам свою не навязываю и к разговору подобному возвращаться более не намерен. Как ваше анализирующее устройство сработает, так и будет. Пардон…
— Но есть вопрос, — сказал Глинский задумчиво. — Даже два. Первый: вы ведь сами тоже не против того, чтобы стать начальником лаборатории?
— А… это мое законное место. Разве не так?
— Так. Именно потому меня волнует второй вопрос: не хотите ли вы запрограммировать меня теперь уже по вашей программе?
— Знаете, — вздохнул Лукьянов. — Действительно. Хватит о машинах. И о программах закончим. А если насчет интриг, как вы намекаете… Я в данной области не специалист и даже не любитель. А затем, во мне тоже есть элемент идеального; я, например, верю, что в мире все-таки действует закон распределения по способностям, по полагающимся людям местам. Нарушения бывают, но многие из них выправляются. Не без помощи, разумеется, самих людей. Только в этом случае пусть уж закон вступит в силу сам, автоматически. Я так хочу.
— Вы считаете… Прошин сидит не на своем месте?
— Конечно, не на своем.
— Он что, ниже должен сидеть?
— А вот этого не знаю, — сказал Лукьянов. — Ниже, выше… Может, он вообще не от мира сего. Послушайте, Сережа, — вдруг сморщился он. — Снимите вы свой перстень. Он золотой, но ужасно напыщенный и глупый. У вас такая красивая фамилия… Княжеская. А золотишко хвастливое, купеческое. Ну, голова в порядке?
— Ды… вроде…
— Видите, какой возле вас замечательный терапевт? Пользуйтесь! В поликлиниках такие не сидят! Ну, пошли работать, хватит трепаться.
Глава 3
К обычаю считать дату рождения праздником Прошин относился скептически по двум причинам. Во-первых, календарь был для него олицетворением той претившей ему условности, что, объяв всю внешнюю сторону мира, безраздельно и деспотически в ней господствовала; во-вторых, соглашаясь с правом именовать день появления человека на свет днем радости, он не мог согласиться с подобным отношением к последующим повторениям этого дня, считая их датами, уготованными скорее для скорби и размышлений, нежели для веселья. Свои дни рождения он принципиально не справлял. Приглашения на чужие принимал, не то с грустью, не то с презрением отмечая, как все-таки довлеет над людьми традиция, и, цинично-отчужденный, ехал попить-поесть, неизменно попадая в компанию, сочетавшую родственников юбиляра и его так называемых близких друзей, но не тех, с кем доводилось делить лихорадку и скуку будней, а тех, с кем повелось праздновать. По каким соображениям набирался этот контингент, оставалось для Прошина загадкой. Однако собираясь на тридцатилетие Татьяны, он пришел к выводу, что на сей раз торжество будет отличным от всех, на коих ему когда-либо пришлось бывать; отличным как по сути, так и в смысле команды приглашенных. Татьяна звонила накануне, уныло выслушала его поздравления и сообщила, что юбилей ее — не более чем предлог для сборища сослуживцев мужа и всяческих переговоров на официальные темы в неофициальной обстановке, что ей противно видеть эти чиновничьи рожи и самым большим подарком для нее будет присутствие Леши, о чем она его слезно молит. Отказать в подобной просьбе Прошин не мог, да и не собирался отказывать, ибо готовила Татьяна превосходно, Андрея он не видел около года и, кроме всего прочего, пора было как-то нарушить однообразное плетение цепочки пустых вечеров.
Дверь открыла Таня: нарядная, разрумянившаяся, с хмельным весельем, лучившимся в золотисто-карих, чуть раскосых глазах… Косметики — минимум. Прическа — произведение искусства. Платье — торжество безукоризненного вкуса хорошей швеи.
— Как я тебе? — полунасмешливо-полукокетливо вопросила она. — Все же ничего баба, а? Тридцати не дашь…
— Как свежий сливочный торт, — плотоядно осклабился Прошин. — Что слова? Если я скажу, что ты очарование, я не скажу ничего… Кстати. Совет, как можно уничтожить хозяйку дома. Представь: заявляются гости. И один из них говорит тщательно намарафеченной хозяйке: «Ой, мы, наверное, рано! Вы и одеться не успели…»
Они мило рассмеялись и столь же мило обменялись символическими поцелуями.
«Прелестна, — прокатилось в голове у Прошина. — Но мне всегда претила в ней какая-то дамистость… Я все же склонен к женщинам спортивного типа».
— Держи презент, — он протянул сверток. — Паричок. Хвастливо отметим: из магазинчика пятой авеню Нью-Йорка, так что за качество ручаюсь. Ходи блондинкой, брюнетка. Я всегда симпатизировал блондинкам.
— Если мне не изменяет память, назвать твою бывшую супругу блондинкой было бы…
— Да, — согласился Прошин. — Она была какая-то пегая. Видимо, потому мы и разошлись…
— О, кого мы лицезреем?! — В перспективе коридора с сигаретой в зубах появился Андрей.
— Наконец-то мы потолкаемся животами! — в тон ему откликнулся Прошин, и они также расцеловались.
На секунду Прошина кольнуло нечто похожее на стыд. Вероятно, от присутствия при этой сцене Татьяны. Но в следующий миг это чувство сменила досадливая ревность…
«Ты привередливая скотина, — сказал Второй. — Ну, шахиншах! Мой гарем только мой, да? Ты подарил ей парик, пусть теперь она подарит тебе чалму».