— Ба, у вас пахнет… — открыв своим ключом дверь и заглянув к бабушке на кухню, недовольно проговорила Наташа.
— Ой, Натка! Ты ж меня напугала! — вздрогнула от голоса внучки бабушка Антонина Владимировна, или Тонечка-большая, как называли ее в семье с момента рождения правнучки, Тонечки-маленькой.
— Пахнет у вас, говорю! Сразу, как зайдешь, чувствуется!
— Чем это у нас пахнет, интересно?
— Таечкой, чем… — устало плюхнулась Наташа в старое кожаное кресло, стоящее всегда, сколько она себя помнила, у кухонного окна.
— Наталья, прекрати! Как тебе не стыдно! Ишь, графиня какая нашлась! Пахнет ей! И ничего не пахнет! Я час назад Таечке перестилала! Не должно ничего пахнуть!
— Ба, ну если правда…
— И что из того, что правда? Что ты нос воротишь? Обыкновенный человеческий запах старости, и не более того! Таечка, между прочим, тебя любит, каждый день только про тебя и говорит… Она тебя на руках вынянчила, в конце концов!
— А я ее просила? На то она и нянька, чтобы кого-то вынянчивать. Подумаешь, подвиг.
— Последний раз тебе говорю, Наталья, — прекрати! Не огорчай меня, я потом спать не смогу! Буду лежать и думать — какое мы с Люсей жестокосердное дитя вырастили.
— Баб, ну не заводись, а?
— Что значит — не заводись? Ты сама-то себя послушай, что несешь! Откуда это в тебе, Наталья?
— Ой, ну что я такого сказала? Ты тоже, между прочим, в определениях меры не знаешь! Жестокосердная, главное… Сердечные дела тут вообще ни при чем! Просто это ты у нас такая… ну… старорежимная немного.
— Это в каком смысле — старорежимная? — вскинула седую аккуратную голову Тонечка-старшая, отвлекшись от разделочной доски, на которой возвышалась горка нарезанной для щей зелени.
— В смысле, что только раньше, в старых господских семьях принято было, чтобы старую нянюшку в доме на покое оставлять до самой ее кончины.
— Хм… И что в этом плохого, не понимаю?
— Так у них, у господ этих, дома-то были ого-го какие! Десяток нянюшек оставь, и всем места хватит! А у нас тут квартирка маленькая, трехкомнатная… Нынче, ба, такие поступки нормальным разумом уже не воспринимаются.
— А по-твоему, Таечку надо в дом скорби спровадить и руки отряхнуть, да? Ты это предлагаешь?
— Ой, ну не сердись, ради бога! Ничего я такого не предлагаю… Так на меня глазами сверкаешь, аж страшно! И не надо обыкновенный интернат для старушек называть так пафосно — дом скорби!
— А как надо называть? Дом радости? Или дом подлости?
— Ой, ба… Ну ты опять все в одну кучу смешала! В конце концов, у нас на этот дом полное моральное право есть, как ни крути. Таечка ведь нам даже не родственница… Нет, баб, ну правда, не смотри на меня так… уничижительно! Вот тебя, например, я никогда ни в какой дом скорби не отправлю, сама умирать буду, а не отправлю! Потому что ты моя родненькая, моя самая кровная кровиночка, моя любимая! Я перед тобой в огромном родственном долгу. И перед мамой тоже. А Таечка… Она же нам чужая…
— Кто — чужой? Это Таечка — чужая? Да мне она роднее родной! Да как ты можешь, Наталья! Таечка, когда в войну к нам прибилась, последний кусок хлеба мне отдавала! Я маленькая еще была, несмышленыш пятилетний, а все как есть помню… Ее и в эвакуацию моя мать с собой взяла, чтобы она, стало быть, за мной приглядывала. Мать на заводе работала с утра до ночи, а мы, стало быть, с Таечкой домовничали. Свою дочку у нее немцы заживо сожгли, вот она ко мне и прикипела, с рук меня не спускала.
— Погоди, бабуль… А сколько лет ей было, когда она к вам это… прибилась?
— Погоди, дай бог памяти… Где-то двадцать или чуть больше…
— И у нее уже дочка была?
— Ну да. Как Таечка рассказывала, ее совсем еще девчонкой соблазнил «заезжий хахаль», вот она и родила в шестнадцать лет. Так и жила при матери с «позором». Раньше в деревнях такие дела совсем не приветствовали, знаешь… А потом немцы пришли, стали по деревням девушек молодых в Германию угонять. Мать ее и отправила со двора — беги, говорит, Таиска, схоронись в лесу. Вот она и дохоронилась… Через два дня пришла в деревню — а там одни трубы вместо домов торчат. Немцы всех в одну избу согнали да подожгли, и мать Таечкина там сгорела, и дочка, и братья малолетние…
— Постой, постой, бабуль… Так это сколько же нашей Таечке лет? Выходит… Выходит, ей уже девяносто, что ли?!
— Ну да. А ты и не знала. Спасибо, хоть посчитать удосужилась.
— Да столько вообще не живут!
— Ага. В домах скорби, может, и не живут.
— Ну, ба… Ну чего ты, в самом деле? Я же не о себе, я же о тебе, в конце концов, беспокоюсь! И о маме тоже! Я как раз хотела попросить тебя, чтоб ты с Тонечкой на даче пожила… Понимаешь, у нас детсад на ремонт закрыли и Тонечку девать некуда. А мама…
— Ага. О матери, значит, беспокоишься? Боишься ей Таечку навязать?
— Так она ж на работе пропадает целыми днями! Вот как ей не надоело это главное бухгалтерство, скажи, бабуль? Сплошной невроз и куча ответственности! Домой приходит поздно, разбитая вдрызг… А тут еще и Таечка… Если вы с Тонечкой на дачу уедете, как она тут с ней управляться будет?
— А мать твоя, в отличие от тебя, морду от старухи не воротит! Всегда и зайдет к ней, и посидит, и приласкает. Нет, странно все-таки… Вроде ты никогда в детстве злой не была…
— Да я и сейчас не злая, бабуль! При чем тут — злая, добрая… Я тоже всегда к Таечке захожу, когда к вам приезжаю. Что, разве не так? Я тоже ее люблю, между прочим.
— А чего тогда всякую ерунду городишь?
— Не знаю… Устала, наверное. И тебя жалко. И маму тоже. И запах тут у вас… Нет, я и правда Таечку люблю, но…
— А раз любишь, то иди к ней, поздоровайся хотя бы!
— А поужинать? Я вообще-то есть хочу. На голодный желудок все запахи, между прочим, противнее кажутся.
— Наталья! Да что это такое, ей-богу! Ты что, меня окончательно из себя вывести хочешь?!
Тонечка-старшая сердилась уже не на шутку — это Наташа сразу поняла. Она очень хорошо знала свою бабушку и знала эти металлические, добра не предвещающие нотки в голосе. И потому покорно встала и, ни слова не говоря, потащилась в дальнюю комнату — навещать няню Таечку. Перед дверью вздохнула, с тоской глянула в сторону кухни, открыла…
Таечка лежала под розовым байковым одеяльцем, сухонькая мумия в белом платочке. Вместо лица — коричневый морщинистый кулачок, слепые глаза прикрыты почти прозрачными веками, втянутые внутрь губы шевелятся размеренно, будто старуха жует что-то вкусное. И само лицо вроде как блаженное от этого — спит не спит, слышит не слышит… Наташа постояла немного в дверях и только сделала тихий шаг назад, намереваясь уйти, как старушка вдруг встрепенулась, поелозила по подушке головой, заскрипела тоненько:
— О-о-й, Наташичка моя пришла, мнучичка моя любимая… Иди сюда, Наташичка, иди ко мне, дай я тебя пошшупаю…
Она ее всегда так и называла — Наташичка и мнучичка. Однажды она ее спросила — отчего мнучичка, а не внученька? И получила исчерпывающий ответ — так ить малых деток мнут в руках, любят да тетешкают, оттого и мнучичка…
Так. Ладно. Пусть будет мнучичка. Теперь еще и обряд «пошшупывания» надо перетерпеть. То есть наклонить к няне Тае лицо, и она будет возить по нему сухими дрожащими пальцами, трогая поочередно глаза, нос, губы… Ничего, терпимо. Щекотно только.
— Красавица моя, рыбочка золотая, солнушко ясное… А волосы где? Вот тута, на шейке, у тебя волосики были…
— Я подстриглась, нянечка.
— Косу обрезала?! Ахти…
— Да не было у меня никакой косы, просто покороче остриглась, и все!
— Ну да, ну да… Ты не сердись на меня, Наташичка. Я и сама такая была. Помню, тоже себе косу обрезала, когда мне годков десять исполнилось. Нашла у мамки ножницы и хватанула сдуру…
Так. Пошла плясать ее величество старушкина ретроградная амнезия. Что было вчера — не помним, а что было в десятилетнем возрасте — помним в мельчайших подробностях.
— …А мамки-то я, Наташичка, шибко боялась! Повязала платочек на голову, и шасть к соседке, к Надьке-вековухе! Плачу перед ней, косу в руках держу, что мне делать, не знаю… А Надька — злая баба была, одно слово — вековуха. Говорит мне — примета, мол, вроде такая есть. Ты, говорит, девка, как солнце вечером начнет с неба сползать, иди за им туда. А как придешь, крикни в ту яму, куда оно, солнце-то, падает, чтоб волос у тебя обратно отрос. Он и отрастет, пока домой обратно идешь. Верное, говорит, дело. Ну, я и пошла…
— В смысле? За горизонт, что ли, пошла? — в недоумении пожала плечами Наташа.
— Так ить я глупая была, Наташичка, сопливая ишшо… И в школе толком не училась, мать в колхозе робила, а меня братьёв няньчить пристроила. Ну, так вот… Помню, солнце падает, а я, стало быть, иду, иду за им по полю босиком, потом уж совсем стемнело, и роса вечерняя такая холодная, аж ноги обжигает. Из сил выбилась, а все равно иду. Вдруг чую, конец мне, умаздохалась уже вся…
— У… чего? Я не расслышала, нянь!
— Умаздохалась, говорю…
Наташа хмыкнула, пристраивая незнакомое словечко у себя в голове. Интересное словечко, однако! Надо запомнить. Потом вставить можно куда-нибудь для юмору. Обязательно надо запомнить. Только как? Вот же проблема — не хватает у нее памяти на всякие такие словечки… Надо какое-то ключевое слово подобрать, чтобы потом вспомнить. А, вот! Японская «Мазда» — чем не слово? Хорошо, так и запомним. Японская машина. Мазда. Умаздохалась.
Пристраивая в памяти незнакомое словцо, конец Таечкиного рассказа Наташа пропустила. Ну, да и ладно. Посидела, пообщалась со старушкой, пора и честь знать. Хватит на сегодня.
— Ну, я пойду, нянечка, ладно? Я на минутку забежала!
— Да посиди ишшо, Наташичка…
— Не могу. Некогда мне.
— А как твой-то поживает? Ну, тот, который легонький?
— Хорошо поживает. Колодца не вырыл, избы не поставил. Задумал вот новую квартиру покупать. Чего с него возьмешь, с легонького?
— Ну да, ну да… Бедная ты моя, Наташичка…
Старуха снова потянулась к ее лицу заскорузлыми сухими пальцами, но Наташа резво увернулась, соскочила с низенькой скамеечки, стоящей у кровати.
— До свидания, нянечка! — бодро обернулась уже от двери. — Пока!
На кухне бабушка поставила перед ней тарелку со свежими щами, придвинула корзинку с хлебом.
— Ешь! А то худая, в чем только душа держится.
— Да я не худая, ба. Наоборот, никак не могу лишний килограмм сбросить. Но твоих знаменитых щец поем с удовольствием! Тем более я не обедала сегодня, только завтракала.
— А отчего ж не обедала? Работы было много?
— Это смотря какую работу иметь в виду, бабуль.
— А! Я и забыла, что ты у нас нынче писательницей заделалась! Все пишешь, и даже поесть некогда?
— Ну да. Некогда. Только я иронии твоей не принимаю. Что делать — обидеть художника может каждый…
— А ты не обижайся, Натка. Да и не художница ты еще, а так, соплюшка в этом деле. С боку литературного припека. Я, кстати, купила вчера твою книжицу…
— Ну и как? Прочитала?
— Прочитала. Шустро пишешь, будто за мячиком подпрыгиваешь. Забавно.
— И… все? Только забавно, и все?
— А ты чего хотела? Чтоб я в падучей от восторга забилась?
— Нет, ну какая ты, ба… Взяла бы да и похвалила хоть немного! Знаешь, как мне сейчас поддержка необходима? А от кого мне этой поддержки ждать, как не от близких людей? Меня упрекаешь в жестокосердии, а сама…
— Да ладно. Похвалишь тебя, а ты сразу нос задерешь. И вообще, если вступила на этот путь, то будь готова ко всякому. Помнишь, как у Пушкина? «Хвалу и клевету приемли равнодушно…» Шибко-то на облака не взлетай! Книжка как книжка, обыкновенный «пип»…
— Что?! — чуть не поперхнулась щами Наташа.
— Как — что? «Пип»! Популярный издательский проект. И ничего более. Я вот вчера по телевизору одного нашего писателя маститого послушала — ох как он эти «пипы» ругал да критиковал, на чем свет стоит! Всего наговорил — и что они нашего читателя развращают, и что прививают ему дурной вкус, и что строгую цензуру надо в срочном порядке обратно вертать…
— Да знаю я, бабуль, знаю этого писателя. Его послушать, так надо полки в магазинах только его «нетленками» забить, а все остальное в костре сжечь. Оно, конечно, понятно, что он маститый, знаменитый и талантливый… А с другой стороны — не должен талант нести в себе агрессивности! Ну, любишь ты кушать козленка в молоке, так и кушай себе на здоровье! А другие, например, любят полакомиться свиным хрящиком в томатном соусе… И что? Их всех убить за это? Они же, которые свиной хрящик предпочитают, не кричат на каждом шагу, что он вкуснее, чем тот козленок в молоке! Они его тихо кушают и никому не мешают. Не все же могут и хотят быть гурманами… И вообще, как это люди берут на себя смелость отвечать за чужие вкусы, не понимаю?
— Да не в его смелости тут дело, Натка. Просто они, маститые и талантливые, на своем облаке живут. То есть в окружении таких же маститых и талантливых. Вот и получается, что они друг для друга в основном и пишут. А потом так же друг друга старательно нахваливают. Такую вот удобную для себя масонскую ложу организовали… А что за пределами ее происходит, они и не знают. Одно слово — страшно далеки они от народа.
— А если далеки, то пусть «пипами» тогда не ругаются! Их послушать, так в этих «пипах» одни бездарности и графоманы собрались!
— Ну, так ведь и литературной гениальностью там тоже особо не пахнет, если честно! Хотя насчет вкусов ты права — каждому свое… А ты, если хочешь что-нибудь стоящее написать, смени тему. Такой вот тебе мой совет. Мне кажется, ты слишком уж подсела на страстную бытовую пошлятинку, потому и все тексты получаются будто с душком… Сплошные любови, разводы да муки женских страданий.
— Ладно, разберусь! — обиженно отодвинула от себя тарелку Наташа. — Между прочим, никакая это не бытовая пошлятинка, это обыкновенная жизнь… И вообще, зря я, наверное, с тобой своей тайной поделилась! Если б знала, что ты так…
— Ишь ты, тайна у нее! Смотрите-ка!
— Ба, ну зачем ты так? Ты же знаешь, как это для меня важно! Это же… Это же что-то вроде жизненной мотивации, и даже больше… Я думала, хоть ты меня понимаешь! А ты вместо понимания и поддержки так меня отмотивировала, что плакать хочется!
Она снова обиженно прикусила губу, замолчала, с трудом сглотнула набежавший слезный комок. И даже носом шмыгнула, действительно собираясь всплакнуть.
— Ладно, не обижайся на меня, на старуху! — тут же смягчилась бабушка. — Мало ли чего я сболтну? Нравится тебе, и пиши на здоровье! Не обижайся, Наталья! А получается у тебя уже и впрямь хорошо. Бойко так, весело… По крайней мере, не тянет от себя книжку подальше отбросить. Может, со временем и впрямь что-то серьезное напишешь, кто знает?
— Да ладно, я и не обижаюсь. Я ж тебя знаю, бабулечка… Ты всегда правду-матку прямо в глаза режешь. Ты у нас вообще женщина в этом смысле уникальная… Ну, так мы с тобой договорились, да? Поживешь с Тонечкой на даче?
— Поживу, поживу, куда ж я денусь. Я и сама уже в этой городской жаре задыхаюсь. А Люся тут с Таечкой сама справится.
— Ну вот и отлично! Тогда я домой побегу, меня там семья ждет…
Когда Наташа переступила порог квартиры, семья находилась в состоянии не то чтобы ссоры, но весьма опасного перед ней напряжения. Услышав еще из прихожей, как Саша за что-то сердито отчитывает Тонечку, она рванула на кухню, надеясь фактом своего появления прервать мужнины неуклюжие педагогические экзерсисы. Потому что знала — он тот еще воспитатель. Любит свое чадо до безумия, потому и старается изо всех сил держать в строгости. Чтобы, значит, это чадо, не дай бог, о его безумной любви не догадалось и не имело возможности для манипуляций, то есть вконец не разбаловалось.
— Э, ребята! Что случилось? Что за шум, а драки нет? Чего вы тут скандалите? — Наташа весело плюхнулась на стул рядом с Тонечкой, наклонилась и заглянула в ее скуксившееся от готовых вот-вот пролиться слез личико.
— Я не шкандалю. Это папа шкандалит, — тихо пробурчала Тонечка, поднимая на отца сердито-виноватые глаза.
— Да? А ты не хочешь рассказать маме, чего это я скандалю? — повернулся от кухонной плиты Саша, взмахнув рукой с надетой на ней легкомысленной варежкой-прихваткой.