Но на вершину холма, до древних, наверное, домусульманских мазаров и до стен самых святых мавзолеев Шахи-Зинда, где похоронен святой Кусам — сын Аббаса, двоюродного брата, пророка Мухаммеда, уже не долетает вечерняя суета. Там ветерок, напоенный полынью, шуршит в кустах чертополоха, и золотой затухающий свет грустно плавится в синих и голубых изразцах.
Мирза Улугбек задумчиво гладит искривленный ствол миндального дерева. Оно зацвело вдруг вторым в этот год, сумасшедшим цветением над лестницей, ведущей к гробнице святого Кусама — Живого Царя, Шахи-Зинда.
Долго молча стоит, а потом поднимается выше и выше, мимо пилонов и стрельчатых арок, мимо звездных орнаментов и густо-синих узоров из сур корана, выполненных квадратным письмом. Идет, про себя ступени считает. Идет и считает. Спускаясь, сосчитает опять. Если числа сойдутся — значит, это угодно аллаху и будет удача в делах. Нет, не верит мирза суеверной легенде. А по привычке считает. Кажется, что может быть проще, однако числа часто выходят разные. «Только безгрешный не собьется в счете», — уверяет легенда. В чем же здесь дело? И вдруг Улугбек понимает и, сбившись, конечно, со счета, тихо смеется. Все ясно! Лишь исступленный фанатик способен забыть все заботы, отвлечься от мира, закрыть глаза на дивную красоту этих глазурованных пилонов, не ощущать нежного запаха белых миндальных цветов и соловья не услышать, поющего за стеною в кустах фарсидской сирени. Ему б только считать да считать. Такой никогда не собьется! Мы же, грешные люди, не очень-то веря в душе, считаем ступени лишь краем сознания. Мудрено ли, что часто у нас ничего не выходит?
Зато другое нам вполне удается. Сначала мы воздадим хвалу предшественникам, затем и о своих заслугах скажем. «Абд-ар-Рахман Суфи составил „Трактат о звездах“, который был встречен с радостью всеми учеными.
Прежде чем определить места звезд по нашим собственным наблюдениям, мы расположили их согласно этому трактату по сфере; и мы нашли, что большинство из них расположено не так, как это следует при обозрении неба. Это заставило нас самих заняться наблюдениями…»[38]. Пожалуй, так и следует сказать…
И, остановившись на середине лестницы, Улугбек поворачивается и начинает спускаться. Хоть сегодня и день святого Кусама, в который правители Самарканда совершают паломничество к мазару Живого Царя, а все же дальше не стоит идти. Время терять не стоит, ночь будет такая, что лучше провести ее со звездами. Ожидается выход Зухры[39] из треугольника планеты Зухал[40] — вестницы бед. И свита осталась внизу, и никто не узнает, что Улугбек не дошел до плиты Шахи-Зинда.
Он спускается мимо гробниц самаркандских амиров, принцев, беков, принцесс, мимо ниш с саркофагами верных сатрапов Тимура. Все кончается здесь. Но и вся эта каменная мощь и красота не для мертвых. Им уже ничего не надо. Это все для живых. Это глупо, немного смешно, но в том есть и тайная мудрость. Надо жить для живых.
Погруженный в себя, что-то шепчет мирза и, все убыстряя шаг, спешит к высокой арке входного портала. Небо в ней уже совсем потемнело. Сзади на холме догорает в пыли закат, а в синей арке появился рожками вверх бледный, как молодое арбузное семечко, месяц. Улугбек доволен, что так просто, вовсе того не желая, разгадал тайну лестницы. И не видит он в тусклом мраке высокой гробницы черной тени, не слышит и шепота: «Кафир! Нечестивец! Не дошел до гробницы!»
Спешит мирза к порталу. Он построен самим Улугбеком от имени младшего сына Абд-ал-Азиза, любимого сына. Громадная арка, в ней — малый портал и малая арка с резными дверями, купола на стене и синяя вязь из глазури.
Здесь встречают его царедворцы, ученики и охрана. Чадящие факелы рассыпают горячие блики на шлемах и медных щитах, на румийских кольчугах, на лалах богато отделанных сабель.
— Ты не забыл, какой у нас день? — спрашивает мирза верного ученика Али-Кушчи.
— День или ночь, господин?
— Это как тебе более мило.
— День Живого Царя, ночь — богини Зухры. День на исходе. Выехав из Железных ворот, мы успеем к восходу Зухры. От Шахи-Зинда до Кухека час хорошей езды.
Улыбнулся мирза.
— Я вас всех отпускаю, — приложив руку к сердцу, поклонился он свите. — Кончается день амира, наступает пора звездочета. Рахмат[41]. Благодарю, что разделили со мной тяготы паломничества. Вечер душный и жаркий. В такую пору лучше укрыться в саду у фонтанов, а не бродить по кладбищам. Но да будет с нами милость святого Кусама.
В это же время на другой стороне Афросиаба, откуда виден базар и минареты великой мечети Биби-ханым, старый мулла в белой чалме и черном халате запирал небольшую кладбищенскую мечеть. Он шептал суры корана, готовясь к пятой, вечерней молитве. Навесив длинный винтовой замок из красной меди, прочел десятую суру. Запирая ключом, прочел суру двадцать седьмую. Затем сел на ступеньки, поцеловал четки и совершил глубокий поклон.
И тогда черная тень скользнула откуда-то сверху, из зарослей пыльного чертополоха. Слилась с темным квадратом обращенной к восходу стены.
И словно дуновение ветра, словно шелест трав:
— Нечестивец вернулся с полдороги. Не дошел до конца священной лестницы, чему-то смеялся. Мысли его были далеки от молитв и благочестия. Он собирается этой ночью на свой богомерзкий Кухек.
Мулла быстро спрятал ключи от мечети и янтарные четки. Спустился по лестнице, чуть подпрыгивая, поспешил к базару. Со всех минаретов муэдзины уже скликали мусульман к вечерней молитве. Пора было обратить сердца и мысли к аллаху, чтобы достойно встретить опускающуюся на город ночь. Но у муллы, видно, были более важные дела.
И случилось непостижимое. После молитвы весь Самарканд уже знал, что мирза Улугбек не исполнил ежегодного паломничества к могиле Живого Царя.
— Вон скачет он к Железным воротам, кафир, с каким-то своим нечестивцем, — шептал налитый кровью здоровенный рыбник, только что заглянувший в лавку почтенного продавца халвы, притаившуюся возле базарной бани.
И все, кто был в лавке, поспешили выйти на улицу, где не слепил их плавающий в масле красный огонек фитиля.
— В обсерваторию едут, — доверительно сообщил меняла, державший контору у ворот Шейх-Заде. — Не знаю, было это или нет, но говорю, что слышал от людей. Они там, на холме Кухек, молятся иблису[42].
— Верно, верно, — кивнул торговец мантами. — Говорят, что джинны — духи пустыни — уносят его в небо, чтобы мог он получше разглядеть, как пляшут черти вокруг адских огней.
— Откуда же адские огни в небе? — усомнился рыбник.
— Разве звезды не адские огни? — Щека торговца мантами нервно задергалась.
— Я слышал, что звезды — это очи аллаха. — Сунув руку под ватный халат, рыбник поскреб у себя под мышкой.
— Один святой калантар сказал мне, что звезды — костры иблиса! — возразил торговец мантами.
— И мне так говорили, — подтвердил продавец халвы.
После этого все вернулись в лавку и сели играть в мейсир[43].
Улица опустела, только сундучник и студент остались под стеной бани.
— Мирза Улугбек и верный его сокольничий! — Сундучник кивнул головой вслед всадникам. Насыпал на кусок лепешки горку риса и протянул присевшему рядом студенту медресе.
Тщательно обсосав острую косточку и вытерев жирные пальцы о засаленный синий халат, он с сожалением посмотрел на свой хлеб. На ломте его лепешки осталось лишь немного риса с красными глазками моркови и разваренные волокна зеленой редьки. Мяса уже не было. Да и много ли мяса в базарном плове, что покупают сундучники? Смахнув рис с лепешки прямо в рот, студент спросил:
— Кто едет, почтеннейший?
— Мирза Улугбек, говорю, с сокольничим. Там, в конце улицы…
Но только четкими силуэтами из черной бумаги виднелись два всадника, скакавшие прямо на вечернюю зарю.
— И это правитель всего Мавераннахра! — покачал головой студент, и конец его грязной чалмы согнал со стены разомлевшую муху. — О, какой позор! Без свиты, без охраны, как купец или, извините, ремесленник. Разве так надлежит вести себя государю? Где пышность, величие, блеск? Где суровость, я вас спрашиваю?
— Но… он добрый человек, — вздохнул сундучник.
— О, правитель не может быть добрым. При Тимуре народ в строгости держали. Ни воров, ни кафиров, ни богохульников — никого не осталось. А теперь? Казнят редко, притом без всякой пышности. Словно это не казнь, не назидательное действо, не праздник, а так… что-то досадное, с чем лучше поскорее разделаться. Оттого нищий дехканин себя господином мнит, исчезло почтение к власти. Бояться государя перестали. А нет боязни — и уважения нет, и послушания тоже! «Добрый, добрый…» Не добрый, а просто никудышный государь.
— Вам виднее, вы человек ученый, — снова вздохнул сундучник и поставил пиалу на землю.
— Ученье ученью рознь, — назидательно поднял палец студент и, словно по рассеянности, положил на свой ломоть еще горсть плова.
— Воды! Кому холодной воды? Чистой, сладкой, холодной воды! — провел ослика с кувшинами водонос.
— Есть ученье богоугодное, — жуя, поучал студент, — такое, как, скажем, у нас в медресе, а есть богопротивное, что процветает в Бухаре, в медресе Улугбека. Он велел там высечь на дверях слова: «Стремление к знанию — обязанность каждого мусульманина и мусульманки». У мусульманина одна только обязанность: прославлять аллаха. Остальное — от иблиса. Пророк учит: «Женщины вырастают в думах только о нарядах и бестолковых спорах»[44]. Улугбек же хочет, чтобы они стремились к знанию. Он разрушил порядок, веру хочет разрушить, разрушит и государство. Попомните мои слова. Нет, при Тимуре было лучше.
— Но разве могли бы вы так отзываться о Тимуре, как говорите сейчас о мирзе? — спросил сундучник.
— Тьфу! — И студент, сунув за пазуху кусок лепешки, взял с земли свою истрепанную книгу. — В том-то и беда, что порядка и строгости нет в государстве. О Тимуре даже думать плохо боялись.
Он поднялся, отряхнул себя сзади и собрался идти.
— Вы знаете, что сегодня этот богоотступник не пожелал почтить гробницу святого Кусама?
— Да-да, — поцокав языком, согласился сундучник. — Об этом все говорили после вечерней молитвы.
— О! — указуя перстом в небо, покачал головой студент. — Если бы люди только знали, на что способен этот богохульник! Он… — Студент наклонился к самому уху сундучника и жарко зашептал: — Он плюнул на священные камни и при том расхохотался.
— Аллах акбар! — ужаснулся сундучник.
— Да, почтеннейший. Плюнул и расхохотался. Но тут раздался голос нашего вечно Живого Царя: «Не быть кафиру правителем Самарканда».
— О, аллах, что творится в нашем городе! — закатил глаза сундучник.
— Тише, тише, — зашипел студент. — Не привлекайте внимания. Послушайте, что было дальше. Все это собственными глазами видел и слышал своими ушами один калантар из братства молчаливых и постигающих. Этот благочестивый человек заметил, как пошатнулся и побелел Улугбек, услышав голос из каменного склепа. Сломя голову кинулся он прочь от гробниц Шахи-Зинда. А калантар узрел тень самого святого Кусама. «Поведай людям все, что видел здесь, — велел ему святой, — и пусть каждый, кто узнает об этом, расскажет остальным. Тогда только забуду я оскорбление, которое нанес мне Самарканд в лице своего правителя». И еще сказал калантару святой, что не будет счастья самаркандцам, пока кровью не смоют они оскорбление святынь Шахи-Зинда. Не удивительно, почтеннейший, что вы не продали сегодня ни одного сундука. Завтра тоже, верно, так будет. Пока все самаркандцы не узнают правду о посещении Улугбеком мавзолеев Афросиаба, не будет удачи ни в торговле, ни в ремесле. Так что торопитесь, почтеннейший, исполнить волю святого Кусама.
V
Один только враг — это много, беда,
А сотни друзей — это мало всегда.
На скальном грунте, у самого арыка Абирахмат построил Улугбек громадную круглую башню и покрыл ее самыми лучшими изразцами, на изготовление которых ушло много золота, серебра и бычьей крови. И так чиста, так глубока и прекрасна вышла глазурь, что даже при свете звезд, когда голубая нить неотличима от белой, был виден цветной узор.
«К северу от Самарканда, с отклонением к востоку, было назначено подходящее место. По выбору прославленных астрологов была определена счастливая звезда, соответствующая этому делу. Здание было заложено так же прочно, как основы могущества и базис величия.
Укрепление фундамента и возведение опор были уподоблены основанию гор, которые до дня страшного суда обеспечены от падения и предохранены от смещения. Образ девяти небес и изображения семи небесных кругов с градусами, минутами, секундами и десятыми долями секунд, небесный свод с кругами семи подвижных светил, изображения неподвижных звезд, климаты, горы, моря, пустыни, и все, что к этому относится, было изображено в рисунках восхитительных и начертаниях несравненных внутри помещений возвышенного здания, высоко воздвигнутого. Так, воздвигнут был высокий замок, круглый, с семью мукарнасами[46]. Затем было приказано приступить к регистрации и записям и производить наблюдения за движением Солнца и планет. Были произведены исправления в новых астрономических таблицах Ильхани, составленных высокоученым господином Ходжой Насир-ад-дином Туси, чем увеличились их полезности и достоинства…»[47]
Резвый ахалтекинец мирзы уже почуял прохладу арыка и, прядая чуткими ушами, уловил далекий звон тугой струи в кувшине, а хозяин его различил в ночи белое покрывало красавицы, изогнувшейся над быстрой водой. Али-Кушчи на соловом своем карабаире[48] еле поспевал за Улугбеком. В клубах удушливой пыли летели всадники, высекая искры подковами сытых, нетерпеливых коней.
Запахом свежей листвы и мокрой земли повеяла ночь, когда подъехали они к подножью холма. На излуке арыка под старым карагачем приютилась тихая чайхана. На коврах возлежали богатые дехкане из окрестных деревень, мелкие ремесленники и мастера, состоявшие при обсерватории, молодые математики и астрономы.
Ароматный кок-чай, свежую лепешку, арбуз или зимнюю дыню с твердой, цвета обожженной глины кожурой да кувшин мусаляса (густого вина Самарканда) — вот все, что мог предложить чайханщик Али своим постоянным посетителям. Зато каждый знал, что после утренней первой молитвы у Али уже готова горячая похлебка из требухи, жирная и клейкая, сулящая здоровье и бодрость до глубокой старости, а сытость — до следующего утра, когда ни свет, ни заря на заднем дворе чайханы разведут огонь под котлом и станут толочь чеснок в ступе для соуса, которого каждый кладет в похлебку по вкусу, кто сколько хочет.
Сам мирза Улугбек любил отдохнуть здесь в тени. Он ложился на кошму и прихлебывал чай или резал огромный арбуз, который чайханщик охлаждал прямо в арыке. И вдруг смолкала беседа на ковровых настилах, остывал неразлитый чай, а люди смущенно шептались, пытаясь не глядеть на мирзу, стараясь вести себя как ни в чем не бывало. Улугбек это видел. Но не мог понять, почему люди так резко преображались. Мирза угощал учеников и шутил над пузом Али, что с каждым годом толстело все больше. И смеялась с ним вся чайхана, но… чуточку громче и чуточку дольше, чем обычно. Улугбек это чувствовал. Он покидал чайхану озабоченный, разочарованный, с тайной какой-то тоскою.
Но всякий раз, проезжая мимо древнего карагача, он все же придерживал коня, чтобы перекинуться словом с Али, а то и зайти к нему в гости. Может, надеялся правитель, что все будет иначе, чем всегда, или просто старался не помнить о чувстве недоумения, даже обиды, которое уносил из чайханы.
— Надо пометить в «Зидже», государь, что таблицами можно будет пользоваться и через сотни лет, — сказал вдруг Али-Кушчи, размышлявший весь путь о чем-то своем, поглощенный упорной мыслью.
— Да, — сказал Улугбек, сразу поняв, о чем думал его сокольничий. — «Мы относим места звезд, помещенных в нашем каталоге, к началу 841 года Хиджры, но можно когда угодно найти место каждой из них, считая, что они передвигаются вперед на один градус в 70 солнечных лет»[49].
Али, как всегда, поджидал у дороги. Кланяясь и сопя от натуги, зазывал он в свою чайхану. Но сегодня властитель проскакал мимо, только клубы удушливой пыли тонкой пудрой легли на одежду Али. Амир потому и амир, что, если угодно ему, он может попросту не заметить любого из подданных. Мимо проехал властитель. Не придержал коня, не одарил мимолетным взглядом. Если бы даже чайханщик распростерся на дороге, и тогда бы его не заметил мирза. Железные подковы благородного коня ударили бы по телу распростертого раба… Но и это было бы, как надо. Так и должно вести себя тем, над которыми только аллах.
Улугбек видел Али, освещенного красной полоской из окна чайханы. Видел он, как огромный, сопящий чайханщик пригибался к земле и махал руками, словно перевернутая на спину черепаха. И странная мысль вдруг пришла ему в голову. Он подумал, что та чайхана переживет и Али, и его, Улугбека, и, наверное, даже далеких потомков его. Время разрушит обсерваторию, пески занесут гордые мраморные дуги секстанта[50], а эта харчевня так и будет стоять у арыка, подновляясь время от времени. Что бы ни случилось с народами и городами, люди будут стремиться всегда к тени дерева и прохладе бегущей воды. Значит, будут стремиться сюда, в чайхану. Разве только арык Абирахмат обмелеет…
И эта мысль почему-то остро кольнула сердце мирзы, глухое обычно к таким исконным человеческим чувствам, как зависть, мелочность и жажда славы. Никому не завидовал Улугбек, был широк душой, не подозрителен, славы хотел, но не загробной, а такой, какая дается при жизни мудрому среди мудрых. И была у него эта слава. В чем же дело? С поворота дороги он видел уже свою башню. Блестела она под луной глянцевитым молочным огнем. Очень прочной казалась, неподвластной превратностям мира, построенной на века.
У ворот обсерватории встретили Улугбека астрологи. Помогли слезть с коня, приняли повод. За оградой заливался соловей, и среди черной зелени благоухали цветы. В раскрытых чашечках переливались капли нектара. Мохнатые бабочки, гудя, носились с цветка на цветок, касаясь на лету лепестков хищными изогнутыми хоботками. После душного дня разгоряченному телу особенно приятна была ночная прохлада и эта почти неожиданная свежесть. В лунном неистовом свете, хотя до полной луны оставалось еще шесть дней, лица людей, и дорога, и цветы за оградой казались белыми.
Улугбек оглядел их всех, все еще находясь во власти той мысли. Он почувствовал вдруг, что стал стар, и эти люди его, которых давно знал и любил, тоже постарели вместе с ним. Тоскливо и смутно стало ему. Недавний подъем, лихорадочное какое-то нетерпение, с которым скакал он сюда, сменились усталостью и разочарованием. И еще охватила его щемящая жалость ко всем этим людям и — в этом он не хотел сознаваться — к себе. Часто, очень часто во время ночных бдений он ощущал величие и недостижимость той высокой цели, к которой стремился. Теперь он познал и тщету ее. Разве звезды хоть что-то изменили в жизни людей? Гончары шлифуют на своем кругу горшки, а медники выбивают чекан на кувшинах, дехкане терзают кетменями сухую глину, и мираб[51] обходит арыки, проверяя, высоко ли стоит вода. Что им до звезд? Если исчезнет эта обсерватория у подножья холма, разве хоть что-то изменится в повседневной их жизни? Зачем же это сверхчеловеческое напряжение, зачем эти бессонные, до рези в веках, ночи? Неужели только для себя?
Он видел над собой эти звезды среди чужих равнин ребенком в далеких походах Тимура. Звезды Индии, Армении, Афганистана, холодные звезды Отрары, под которыми умер в последнем походе на Китай Тимур. Сколько он помнит себя, желание знать было самым сильным его желанием. Разгадка неведомого всегда была для него самоцелью независимо от того, что проистекало потом. Значит, все, что он сделал, было подчинено одному — снедающей его ненасытной жажде? Выходит, что высокое стремление его мало чем отличалось от Тимуровой жажды завоеваний, от любви отца его Шахруха к редким книгам, от фанатизма накшбендиев или обжорства чайханщика Али. Что же тогда вообще есть жизнь человека на Земле? Или прав бессмертный Омар Хайям:
И вспомнил Улугбек день, когда закончилось строительство его медресе в Самарканде. С желтизной тигрового глаза сравнил поэт оттенок обливных глазурованных плит, которыми облицевали стены и все четыре минарета. Как в зеркале, отражались в них проходящие мимо люди. Синева четырех ребристых куполов затмила синеву весеннего неба, а роспись квадратная портала превзошла даже роспись на Белом дворце, построенном в Шахрисябзе Тимуром.
«О чудо! — восхитился Бабур[52]. — Громада его, подобная горе, твердо стоит, представляя остов, поддерживающий небеса. Величественный фасад его — по высоте двойня небесам. От тяжести его хребет земли приходит в содрогание. Могущественный мастер карнизы высочайшей степени высоты соединил в один образец со сталактитовой работой небесного свода».
Тридцать лет минуло с тех пор… Как один день пролетели они. Куда все это делось, куда ушло безвозвратно? Молодой и стройный стоял тогда он среди мастеров. Каменные блоки, груды битого кирпича, засыпанная щебнем земля. И словно окошки в облачной завесе, сверкали среди сора и щебня густо-синие осколки глазури.
Стараясь не выпачкать праздничные чекмени и богато расшитые халаты, важно неся среди строительной разрухи белые шелковые чалмы, один за другим подходили к нему придворные мудрецы. Всеми владела одна только мысль: кого назначит мирза главным преподавателем своего медресе, кого сделает мударрисом? Но они не смели его спросить, лишь источали потоки лести, до небес превозносили красоту медресе и мудрость строителя. Наконец кто-то не удержался и все же спросил:
— Где-нибудь, пусть даже в дальних странах, сыщется человек, сведущий во всех науках?
— Его-то и сделаю я мударрисом, — лукаво ответил тогда Улугбек. — Я найду этого мудреца, даже если придется обойти полсвета.
— Зачем далеко искать, мирза? — поднялся вдруг человек из-за груды битого кирпича, из тени влажной еще стены, которую рабочие собрались только протереть опилками. Был он грязен и бос, весь закапан известкой, халат его казался рыжим от кирпичной пыли. — Я тот человек, который вам нужен!
Придворные мудрецы расхохотались и осыпали оборванца насмешками.
— Зачем вы смеетесь надо мной? — спокойно и просто спросил он их. — Разве виновато железо, что сырость оставляет на нем красные пятна своих слез? Разве не огнем проявляется его сверкающая сущность? Испытайте меня огнем словесной битвы, потому что я заявляю о своем праве быть мударрисом этого медресе.
— Подойдите ко мне, достойный человек, — обратился к нему Улугбек. — И докажите ваше право.
Молодой мирза задал оборванцу добрую сотню вопросов. Он спросил о звездах неподвижных и путях, по которым идут светила подвижные, о тайной природе семи планет и влиянии четырех стихий на жизнь человека, о дальних странах и живущих там народах, об искусстве лечить болезни и варить цветное стекло. И убедился Улугбек, что перед ним человек высочайшей мудрости и великих знаний. Тогда велел он отвести его в баню и облачить в дорогие одежды. Так пришел к Улугбеку мауляна Мухаммед. А в день открытия медресе он читал уже лекцию в качестве мударриса. Историк записал тогда в своей книге, что никто из присутствовавших на открытии ученых ничего не понял из лекции мауляны, кроме «самого Улугбека и Казы-заде-Руми».
Где теперь мауляна Мухаммед? И где несравненный Казы-заде-Руми, непревзойденный астролог и математик? Где тот, кого все называли не иначе, как «Афлотуни замон» — «Платон своей эпохи»? Где он?..
Он спит теперь в глине Афросиаба, в мавзолее, который велел воздвигнуть Улугбек вблизи самого Шахи-Зинда. Но что с того бедному Руми? Все лишь для живых, не для мертвых…
— Я рад, что опять с вами, — приложив руку к сердцу, низко кланяется мирза, не как властитель — как путник, после долгого отсутствия возвратившийся домой.
— Вы чем-то опечалены, господин? — целует руку ему юный Мерием Челеби.
— Ничего, все пройдет когда-нибудь, мальчик. Ты поймешь это, когда станешь таким же, как твой дед, — и, кивая головой, грустно улыбается мирза тени его деда Казы-заде-Руми.
Все они тут, живые и полные сил, пусть постаревшие, но разве в том дело? Тем и славен человек, что в поте лица, с душою, израненной скорбями и потерями, делает свое дело. Живет пока живет. Будто и вправду он бессмертен, будто и вправду дано ему увидеть плоды на воткнутом в землю черенке.
И рядом с ним верный Али-Кушчи. Слуги только что увели в конюшню его могучего карабаира. И вдруг Улугбек улыбается не грустной и мудрой улыбкой, а по-детски широко и открыто, и морщины под узкими глазами веселеют, бородка взлетает вверх. Он просто вдруг вспомнил, что его Али-Кушчи пышно именуют «Птолемеем нашей эпохи». Почему это вдруг рассмешило мирзу? Кто это может знать! И не знает никто, чему вообще он смеется. Но если смеется — значит ему хорошо. И словно тяжесть какая-то, висевшая над всеми, вдруг пропадает куда-то. Всем становится весело. Тут только все замечают, что пришли с факелами поэты Хэяли-йи-Бухари и Дурбек, в прошлый раз всех растрогавший чтением из поэмы своей «Юсуф и Зулейка».
— Будет пир, господин? — Дурбек крутит факел над головой, и смоляные брызги летят светляками. — Все уже для веселья готово в вашем Баги-Мейдане.
— Будет невиданный пир!
Улугбек огорченно разводит руками и кивает, притворно зевая, на Мансура-Каши и Мухаммеда Бирджанди.
— Видишь, ждут астрологи, поэт? Мы идем на свиданье с Зухрой, так не прельщай нас своею Зулейкой. — И он идет за ограду. Все его пропускают и следуют за ним шумной толпой.