Михаил Дудин
Где наша не пропадала
СЛОВО О ПОЭТЕ
Однажды (это было зимой 1940 года под Выборгом) группа наших бойцов расположилась в лесу на привал. Сели под ель, разложили перед собой завтрак, и вдруг — в солдатский котелок ударила пуля финского снайпера-«кукушки». Все сидели ошеломленные. Слов в этот момент ни у кого не нашлось. Встал лишь высокий худой солдат. Он взял котелок и куда-то ушел с ним. Котелок он запаял, а потом написал о нем стихотворение. Оно называлось «Мой походный котелок».
Вот отрывок из него:
Стихотворение нам понравилось: все дышало в нем правдой только что происшедшего.
«Мой походный котелок» написал Михаил Александрович Дудин.
Тогда, в 1940 году, его стихи часто печатались в военных газетах. Под стихами стояла скромная подпись «М. Дудин». Тогда он был красноармейцем. И был смелым бойцом. Недаром за финскую кампанию Михаил Александрович в числе немногих был награжден медалью «За отвагу». Летом 1940 года эту награду вручил ему Михаил Иванович Калинин.
Зима 1940–1941 годов застала нас в палатках. Было приказано построить казарму. Мы заготовили строительный материал — бревна, доски, гвозди, инструмент всякий, а чем крыть крышу — не знаем: соломы нет, железо взять негде, а рубероида тогда вообще не знали. Выручил Михаил Дудин. Он предложил крыть дранкой, вместе с товарищами сделал драночный станок и организовал артель «Дранка». Получилось хорошо — казарма была построена, крыша удалась на славу.
Сообразительность у Михаила Дудина была особая. Название ей — солдатская смекалка.
После той лютой зимы солдатскую шинель нам снять не пришлось. Грянул 1941 год. Полковая батарея, в которой М. Дудин служил артиллерийским разведчиком, а я минометчиком, вступила в бой с гитлеровцами с первого дня войны. Она сражалась на полуострове Ханко. Гарнизон Ханко стоял насмерть и не отступал. Ханковцы продержались сто шестьдесят четыре дня и ушли с полуострова непобежденными.
Михаила Дудина взяли библиотекарем в полковую библиотеку, а потом в редакцию газеты «Красный Гангут». Но ни в библиотеке, ни в редакции он не сидел. Он беспрестанно пропадал в окопах. Ходил в разведку за языком. И еще писал стихи, много стихов. Они были о войне, о смелости и мужестве наших боевых товарищей.
Стихи Михаил Александрович любит с детства. Многие знает наизусть и одинаково хорошо читает как свои, так и чужие. Любит он читать и Маяковского.
А я, помнится, не любил стихи Маяковского. Очевидно, просто не понимал их. Но однажды (это было в Молдавии, под городом Котовском, в 1939 году) Маяковского читал Дудин. Хорошо читал и выразительно, четко выговаривая каждое слово. И впервые слова поэта показались мне сочными, яркими, необыкновенными. Я вдруг почувствовал, что они звучали по-особому, и мне показалось, что я и не слышал их раньше. А потом я побежал в военторг и купил томик стихов Маяковского. С тех пор я полюбил их…
Наша ханковская дивизия участвовала во многих ответственных операциях на Ленинградском фронте: в прорыве блокады в 1943 году, в Красноборской операции, в штурме Вороньей горы и Выборга… Везде она была на главном направлении. И везде вместе с нами был Михаил Александрович Дудин,
В короткие затишья он писал стихи. Стихи о войне, о морозе и смерти на снегу, о мужественной красоте советского воина. Нам, гангутцам, как и многим участникам Великой Отечественной войны, особенно дороги эти стихи военных лет. В них нет ничего выдуманного, потому что все, о чем пишет Михаил Александрович, он видел своими глазами, слышал своими ушами, до глубины души прочувствовал сам. Поэтому стихи его читали наизусть, их переписывали в тетради, с огненного фронта их посылали в солдатских письмах домой, в далекий тыл.
Вот и книга «Где наша не пропадала» не выдумана. Читая ее, многие гангутцы узнают среди ее героев себя. Вот, например, Щеглов-Щеголихин, один из героев этой интересной книжки. Да это же никто иной как комиссар нашей дивизии Иван Ерофеевич Говгаленко. Или повар. Он был именно таким, как рассказал о нем Михаил Александрович. А в образе Кукушкина себя узнали сразу несколько гангутцев: и Николай Жуков (он работает сейчас архитектором), и Николай Кутузов (ныне художник), и я, и другие. Узнали потому, что образ этот собирательный. Да и сам Михаил Дудин чем-то очень похож на Кукушкина. Та же смелость, та же изобретательная солдатская смекалка.
В этой книге ты прочитаешь послание Маннергейму. Такое послание действительно было. А вот как оно родилось.
Осенью 1941 года главнокомандующий войсками фашистской Финляндии Маннергейм обратился к защитникам Ханко с речью, в которой сначала похвалил их за мужество и отвагу, а потом предложил сдаться. Злость охватила ханковцев: бывший царский генерал, который верой и правдой служил кровожадному Николаю Второму, а потом изменил своей Родине и сбежал за границу, предлагает им, советским воинам, сдаться? И решили наши бойцы ответить этому царскому прихвостню, да так, чтобы ему тошно стало. Вот тогда-то и взялся за перо М. Дудин.
Пришлось вспомнить содержание письма, которое еще в далекую старину писали турецкому султану запорожцы. И написал Михаил Александрович едкое-преедкое письмо — потомки запорожцев на Ханко не лезли за острым словом в карман. Прочитали бы его сейчас запорожцы, наверное бы еще не так хохотали, как на известной картине Ильи Ефимовича Репина.
Товарищ Михаила Дудина художник Борис Пророков оформил послание гравюрами, Ханковцы одобрили текст, а в октябре 1941 года Герой Советского Союза летчик Бринько разбросал листовки с этим письмом над территорией Финляндии с самолета. Речистый Маннергейм уже больше не выступал перед защитниками Ханко. Пропала у него охота.
С тех пор как в областном издательстве в городе Иваново вышла первая книга стихов Михаила Александровича, прошло более трех десятилетий. За это время поэт создал много новых произведений. В 1967 году, например, в издательстве «Художественная литература» вышел двухтомник его стихов. В предисловии к этому изданию поэт Николай Семенович Тихонов, которому еще в 1940 году Михаил Дудин прислал по почте в Ленинград с фронта тетрадь стихов, писал: «Эта книга говорит честно и страстно о большой широкой жизни, о сильном мужественном человеке, строящем будущее мира, это книга хорошего, веселого, стремящегося к высотам духа искателя, солдата, поэта!» А в 1970 году в Лениздате вышел сборник, в который вошли стихи и поэмы — лучшее из написанного поэтом за тридцать с лишним лет. Все они принесли М. Дудину славу н а р о д н о г о поэта, поэта-патриота, который «в России русским парнем родился».
Сейчас Михаил Александрович живет и работает в Ленинграде. Он слагает стихи, готовит для издательства «Детская литература» новую книгу. Она, так же как и эта, будет написана прозой.
М. Дудин ведет большую общественную работу. Он почетный член Совета участников обороны полуострова Ханко при Центральном Военно-морском музее в Ленинграде. Он помог разыскать более двух тысяч гангутцев, которые и сейчас пишут ему из разных концов страны.
Коммунист М. Дудин — страстный защитник мира. Он призывает людей помнить о минувшей войне, помнить для того, чтобы никогда не повторялись ее ужасы. Очерк «Отступления не знавшие», который ты прочитаешь в этой книге, так и заканчивается коротким и предостерегающим словом — «помните».
Мы, гангутцы, узнавшие войну во всех ее жестокостях, не только настойчиво призываем к миру, боремся за мир, но и свято помним имена наших боевых товарищей, имена тех, кто отстоял мир. Помнит о них и Михаил Дудин.
По его инициативе был начат сбор средств на памятник защитникам Ленинграда. Более двух миллионов рублей уже собрали на этот памятник советские люди. Михаил Александрович первым предложил создать вокруг Ленинграда Зеленое кольцо Славы.
Но главное, чем живет этот человек, — стихи. В них он еще не раз расскажет нам о красоте и душевном богатстве советского человека, в них он поведает нам о мужестве и стойкости защитников Родины, мертвых и живых, в них он с гордостью скажет свое влюбленное слово о Родине. Его стихи — это тоже памятник, памятник мужеству, героизму, человечности и неугасимой любви ко всему живому, к миру.
Где наша не пропадала
Г л а в а п е р в а я,
ПРЕДУПРЕДИТЕЛЬНАЯ
Дорогой мой друг!
А как же я могу тебя назвать иначе, если ты взял мою книгу в свои руки! Ты идешь следом за мной, и тебе не обойтись без меня.
Я тебя предупреждаю: эта книга не документальна и не автобиографична в буквальном смысле этих слов, но, как говорит Сухово-Кобылин, «я ничего невозможного не выдумал и несбыточного не сплел».
Сколько раз, оставаясь один на один, я говорил себе: ты не можешь не написать эту книгу. Сколько раз она виделась мне совершенно готовой. Но стоило мне сесть за стол, взяться за перо, — все исчезало, и мой герой, добродушно посмеиваясь, уходил, как бы всем видом своим говоря: «Зря ты меня вызвал, у тебя еще ничего не выходит. Подумай!»
И я ходил и думал. Ездил и думал. Спал и видел об этом сны. Но стоило сесть за стол, — история повторялась. Это не давало мне покоя. Да и к чему человеку покой? Человек не может жить спокойно! Ему надо обязательно шевелиться, спорить, толкаться локтями, забывать и снова возвращаться к недоделанному, но обязательно что-то делать и переделывать.
Наш век — быстрый век. Даже слишком быстрый! А жизнь человеческая, по какой-то величайшей несправедливости самой природы, не такая-то длинная, как бы человеку хотелось.
Я не стал бы писать и этого. Но для начала нужно начало. Не каждый может сразу, не раздумывая, головой вниз кинуться в ледяную воду.
В городе мне стали мешать шум, толчея, телефон, текучка, а скорее всего, просто-напросто поистрепались нервы. И я, воспользовавшись любезностью старинного друга, приехал в Пушкинский заповедник.
Я живу в самом Михайловском, на маленькой веранде, пристроенной к сложенной из булыжника кладовой. Черемуха и яблони уже отцвели, но зато сирень прямо-таки бушует по всем куртинам. Все зеленеет, все поет своими голосами о своей жизни. Прямо передо мной растет бузина и черемуха. Через зеленую сетку листьев я вижу переливающуюся полоску Сороти и высокое чистое небо. У моего окна пролетают, как веретена, хлопотливые скворцы. Их птенцы верещат или тихо попискивают напролет целые сутки в скворечнике над моей дверью. Иногда на черемуху, воровато оглядываясь по сторонам, садится галка, но, заслышав стук моей машинки или увидев меня в окне, моментально снимается с ветки. А над вершиной черемухи, ритмично размахивая мощными медлительными крыльями, вобрав голову с вытянутым клювом и выпрямив в струнку ноги, пролетают цапли. А над цаплями я вижу чуть заметный крестик самолета, и его серебряный шлейф долго тает в ясном небе.
На вечерней заре где-то совсем рядом поет иволга. Ее трехколенная серебряная флейта берет верх над всеми голосами, заставляя прислушаться к своему благородному звучанию. Не знаю, кого как, но меня этот звук всегда приводит в какой-то трепет.
Иволга — чудо. Недавно я увидел прямо перед собой эту золотую птицу и почувствовал всей душой, что сказки на земле никогда не кончатся. Я смотрел на нее не отрываясь. Потом я увидел ее гнездо, как легкую лодочку в развилке старой березы над обрывом.
Утром следующего дня на моих глазах разыгралась трагедия. Я никогда не знал, а может быть, позабыл, что галки такие разбойницы. Не успел я выбежать на крыльцо веранды и по-мальчишески запустить в галку первым попавшимся под руку камнем, в гнезде иволги не осталось ни одного яйца. Но я человек, а не иволга, и пусть гнездо мое много-много раз разорялось до последнего перышка, душа моя снова наполнялась ощущением самой главной песни, которую мне надо спеть, тем более сейчас, когда мой герой стоит за моим плечом и говорит сердечно и снисходительно: «Да брось ты, право, тянуть волынку. Оставь все свои сомнения. Где наша не пропадала!» А и в самом деле, где наша не пропадала! Кто его знает, может быть, и этой попытке суждено будет заставить кого-нибудь задуматься и поговорить с самим собой о своей судьбе.
Веранда при северном ветре продувается насквозь, но мой любезный друг одолжил мне валенки. В них тепло и удобно. Мне еще хочется выпросить у него мелкокалиберную винтовку, чтобы подстрелить эту самую разбойницу галку. Я ее знаю, у нее в правом крыле одного махового пера не хватает.
Г л а в а в т о р а я,
С КОТОРОЙ И НАЧИНАЕТСЯ КНИГА
Была весна, когда Матвей Кукушкин, матрос Балтийского экипажа, четырежды раненный и дважды контуженный, вернулся в свою родную деревеньку Дранкино. Железное слово «даешь» с тремя знаками восклицания кипело в его характере. Пошли такого хоть к черту на рога, он и там резьбой по кости займется.
Лучше послужного списка и мандатов о его скитальческой судьбе говорила его одежда. Высокий буденовский шлем с красной звездой, черный бушлат и полосатая тельняшка, и, бог весть где добытые, малиновые галифе, плотные обмотки на крепких, немного вывернутых икрах, и желтые австрийские бутцы на тройной подошве с подковками, к тому же еще украшенные до блеска надраенными шпорами. Если добавить к этому заплечный мешок, перекинутую через правое плечо трехрядку, сундучок, крест-накрест обитый железом, с фотографией крейсера «Варяг» на внутренней стороне крышки. Думаю, что портрет Матвея можно считать законченным. Матвей отвоевал свое на восьми фронтах революции, на флоте, в пехоте и в кавалерии. И теперь, освобожденный по чистой, пришел в свое родное Дранкино с одной мыслью: пахать и сеять!
Шесть домов деревеньки Дранкино стояли на высоком правом берегу речушки Молохты, петляющей по зеленым луговинам, студеной от родников и до того быстрой и веселой, что никакой на свете мороз не мог сковать ее льдом в самые лютые зимы. Прямо за речкой шумел густой сосновый лес, а за гумнами и за овинами, между овражками и болотинами лежали небогатые поля.
У Матвея не было в живых ни матери, ни отца, ни братьев, ни сестер. Мать умерла от родов, когда Матвею было всего три года, а отец спился и через год после смерти матери замерз, возвращаясь с базара.
Дед Павел был когда-то крепостным. И мать возила его, Паньку, за семь верст в село Широкое на текстильную фабрику купца Гандурина. Посадит в санки, укутает потеплее в разное тряпье и увезет, оставив ему на неделю краюху хлеба да семь луковиц. Работал он в шлихтовальном отделе — там, где проклеивают основу специальным клеем-шлихтом, чтобы она меньше рвалась в ткацких станках. И, видимо, Панька был дотошным малым. То ли ему кто подсказал секрет изготовления нового шлихта, то ли он сам додумался, — суть не в том. Фабриканту от новшества пошли большие выгоды, и он двадцатилетнему Паньке дал денег. Тот откупился от барина, купил у него же клочок земли и основал Дранкино. Потом фабрикант послал Павла Ивановича, как его стали величать, в Англию, в Манчестер, ума набираться, а по возвращении сделал мастером.
— Что будешь делать, большевик? — спросил дед Павел, маленький и худенький старичок, в свои восемьдесят лет еще не бросивший работать на фабрике.
— Жить буду, — ответил Матвей.
— Господь милостив, — сказал дед Павел и замолчал, дав понять Матвею, что разговор на этом окончен.
Хотел дед Павел открыть свой мыловаренный завод и скопил для этого деньжонок, за всю свою долгую жизнь не тратя лишней копейки и выплачивая Гандурину долг за Дранкино, но время, по его мнению, было смутное, да и деньги пошли другие, но он не терял надежды на возврат «бывалошного времени».
Дед Павел выделил для Матвея баню.
— Твой дом будет.
Наделил Матвея десятиной земли за Перетужиной и древним сивым мерином, по какому-то странному стечению судеб отвечавшего на кличку «Воронок» ржанием.
— Начинай живи. Я на пустом месте начал.
Мужику одному в деревне никудышно. В деревне народу немного. Все видно. Все наружу. У каждой травинки свой глаз и свой голос. В Дранкино — все Кукушкины, все дальняя родня.
Пошел Матвей на троицу на гулянку в село Широкое.
Белесый чуб, черный бушлат, красные галифе и единственная на всю округу трехрядка сделали свое дело.
Дочь климовского лесника Мотя Куликова, лузгая семечки, засмотрелась в Матвеевы синие глаза, осмелела и спела под переборы клавиш:
Когда Матвей провожал ее лесной тропинкой до сторожки, как бы отвечая на Мотину песню, скорее прошептал, нежели пропел:
Потом взял ее за плечи и обнял крепко и бережно. Мотя как-то обмякла и выронила из рук полусапожки.
В следующее воскресенье была свадьба. Афанасий Куликов, отец Моти, переложив лишнего, старался перекричать всех, горланя бог весть откуда взявшуюся песню:
И то, что он по своей доброй воле переделал «священный фимиам» на «пресвященного Ефима», не вызывало ни у кого чувства недоумения.
Прежде всего Матвей настелил в бане пол и потолок. Переложил печку. Простругал и проконопатил стены. Прорубил два окна. Мотя повесила на окна веселые ситцевые занавески и поставила на каждый подоконник по горшку с геранью.
Для Воронка Матвей соорудил крытый загон.
Потом у соседки тети Поли выменял на чистую ненадеванную рубаху петуха и двух куриц.
На десятине за Перетужиной молодожены выкорчевали кусты и перепахали дернистую землю. Посеяли лен и овес, а самый хороший клочок оставили под озимые.
Воронок оказался на редкость добрым конем, все понимающим с полунамека, без кнута и вожжей. Матвей нагружал в лесу на телегу хворост, хлопал Воронка по крупу ладонью и ласково говорил: «Пошел, милой».
И Воронок один, без хозяина, подвозил телегу к дому, стучал копытом о приступку крыльца, выходила Мотя, сгружала пучки хворосту, совала в мягкие губы мерина корку хлеба, и Воронок снова шел в лес.
Февральским днем Мотя родила мальчика. Она забралась в крытый загон Воронка, и лохань, из которой пил Воронок, была первой купелью для ее сына. Когда Матвей вернулся из лесу, Мотя уже лежала на широкой деревянной кровати бледная и счастливая и кормила грудью первенца.
— Мальчик? — спросил Матвей с порога.
— Тише. Мальчик.
— Кукушкин, значит…
И Матвею нравилось звать своего сына не Касьяном, — как окрестил его поп Александр, а Кукушкиным, чуя за этим мужчину, надежду и радость. И Кукушкин рос, как и все крестьянские дети, — копался в пыли вместе с курицами, заползал в хлев Воронка, никогда не ревел, и на зов «а где Кукушкин» вразвалку подходил к отцу.