- Тебе это не понадобится, старый, - ответил я. – Если ты не прекратишь жрать похлебку честного люда, то честной люд тебя этим огурцом содомирует, а потом голову пробьет, когда ты в гневе ядом плеваться начнешь.
- Ох уж эта дорога. Все силы из благородных мужей тянет, как портовая девка, что подобно пиявке присасывается к мужественности мужской. Прошу, честной люд, налетайте на котел. Пусть по дну его лишь ложки ваши деревянные стучат, но не огурцы.
- Чему ж там стучать, коль ты все сожрал, паскудник? – спросил старик с фолликулярным задом, оказавшийся внезапно старухой.
- Писание гласит, что лишь на пустой желудок можно мысли святые заиметь, но никак не на полный, - ответил сиятельный граф, испуская благородную отрыжку, а я понял, что сейчас честной люд запечет самого сиятельного графа с морковкой и яблоками, ежели тот не прекратит нести ахинею.
- Писание гласит, что пора и честь знать, старый, - перебил я рыцаря и поднялся с бревна, пронизываемый раскаленными и злыми глазами честного люда. – Спасибо, что не прогнали, и не пронзили моего милорда деревянным огурцом. За это дам совет.
- Совет? – глаза у всего честного люда сразу зажглись добрым, любознательным светом, как у мельниковой Джессики, к которой я любил захаживать под утро после тяжелой ночи за чисткой репы, и которой показывал, как я эту самую репу чистил, используя в качестве подробного объекта груди маленькой затейницы.
- Совет? – переспросил сиятельный граф, который осоловел от трех порций похлебки и разучился здраво мыслить.
- Совет, - подтвердил я. – Деревянными огурцами королеву не проймешь. Она кто? Баба. А бабы чего любят? Украшеньица, честной люд. Серебряные, золотые, с каменьями и гладкой эмалью. Украшеньица, а не деревянные огурцы, горшки из дерьма и глины, и кривые сабли. Тогда и милость королевы будет больше.
- Украшеньица, - повторил честной люд, в чьих глазах я увидел понимание. – Спасибо, стало быть.
- Всегда, язви мя в рыло, пожалуйста, - улыбнулся я и, невежливо пихнув сиятельного графа в спину, когда тот начал облизываться на полупустой котел с похлебкой, направился к нашим лошадям. Пора и честь знать.
Когда мы вернулись на дорогу и отъехали на достаточное расстояние, я дал волю своему желчному языку, который еле сдерживался в желании удушить меня, если я не расскажу все, что думаю сиятельному графу, который смотрел на меня мудрыми и наивными глазами, не понимая причин моей ненависти к нему.
Лишь только мой запас отборных ругательств иссяк, как граф Арне де Дариан взял паузу на осмысление моего монолога, а потом, отпив вина, которое под шумок утянул у наивного честного люда, принялся делиться со мной рыцарской мудростью. Единственное что меня радовало, это башенки замка, показавшиеся на горизонте. А иначе велик был риск того, что сиятельного графа обнаружили бы волки в кустах. Связанным и голым.
- Нет, старый, - в который раз покачал я головой. – Ты не сделал им милость тем, что сожрал их нехитрый ужин. А там, между прочим, двенадцать человек я насчитал. Боюсь, теперь огуречных дел мастер займет место котла на толстом вертеле. А всему виной ты, прожорливая пыльная саранча.
- Нет в тебе уважение к своему милорду, - покачал головой рыцарь, усмехнувшись в усы. Похлебка привела его в доброе расположение духа, но я-то был по-прежнему голоден. – Я пожертвовал собой во благо этих людей. А ну как похлебка была бы прокисшей, а мясо тухлым? Маялись бы они животами, испуская зловонные ветра, выжигающие глаза. Я им одолжение сделал.
- Милость, одолжение, - ехидно ответил я. – Ежели б не моя забота да острый язык, то болтаться тебе на древе том, орошая землю вчерашней похлебкой.
- Ох, Матье. Порой ты словно доктор говоришь, - вздохнул головой сиятельный граф, вновь выпуская благородную отрыжку. Он сыто похлопал себя грязной ладонью по панцирю и благодушно улыбнулся. – Не зря тебя я под опеку взял пять с лишним лет назад. Уже тогда ты показывал буйный нрав, присущий благородному рыцарю. Но кто знает, что с тобой бы стало, мальчик. Вдруг чума бы тебя, али другая лихоманка забрала бы…
Я задумчиво промолчал, возвращаясь в те славные времена, когда перспектива шляться по пыльным дорогам в компании грязного и усатого эгоиста еще не маячила на горизонте. Кто знает, как было бы иначе. Особенно для меня, рожденного на селедке.
Часть вторая.
Я родился в просоленном сарае, куда матушка с бабушкой прятали селедку на зиму, закатывая её в бочки и щедро засыпая солью, чтобы не протухла. Стало быть, на селедке я был зачат, как обмолвилась как-то матушка, на селедке и родился. Даже с именем не стали мудрить, назвав меня, как ядреное блюдо из соленой сельди – Матье. Но, только выскочив из матушкиного естества, я сразу же стал неугомонным ребенком и крохотной ножкой разбил нос повитухе, выпустившей меня в этот жестокий и зловонный мир. Старая карга в ответ сильно дернула меня за руку, а моя бабушка обрушила на её голову бочку с селедкой. В этой селедке я и пролежал какое-то время, пока бабушка вместе с матушкой сильно избивала повитуху плацентой и соленой рыбой по щекам. Естественно это мне все рассказали, когда я немного подрос. Причем бабушка не стеснялась выражений, а я частенько перебивал её рассказ, прося бабушку пояснить значение словосочетаний «рыхлая трясомудина» и «кривоносая, бздливая шаболда». Но бабушка потом сама мне все объяснила, щедро обогатив мой лексикон примитивными деревенскими ругательствами, и за что я её очень сильно полюбил.
Так мы и жили втроем. Я, матушка и бабушка. Жили в небольшой деревеньке Песькино Вымя, недалеко от границы с Голландией. Отсюда и страсть местных к соленой селедке, кексам и некой травке, которую оные местные очень любили покуривать вечерами перед камином. Даже мне порой перепадало, когда бабушка была в настроении и делилась со мной душистой самокруткой. Хорошее это было время, душевное, наполненное смехом и праведными трудами.
Днем мы работали на поле, а вечером, усталые и грязные, возвращались домой, где мылись в душной, задымленной бане все вместе. Потом мы ели, деля друг с другом небогатый ужин, состоящий из селедки, репы и вареной картошки, и слушали матушкины рассказы о моем отце.
- Он был блядин сын, хуеглот, и вонял, что срака нашего старосты, - рекла бабушка.
- А что такое «хуеглот», бабушка? – спрашивал маленький я, но бабушка с матушкой в это время начинали ругаться, пока я их не обливал водой, приводя в чувство.
- Твой папенька был благородным рыцарем, - отвечала матушка, когда бабушка тщетно пыталась спихнуть её маленькую руку со своего морщинистого и грубого рта. – И он не вернулся с войны, как обещал. Не иначе сарацины его массой задавили.
- Он был блядиным сыном, склизкой мошонкой и жабоёбом, - отвечала бабушка, когда ей удавалось освободить рот и заломить матушке руку.
- А кто такой жабоёб, бабушка? – спрашивал я, но ответа не получал, ибо бабушка снова начинала ругаться с матушкой.
- Ладно. Он был благородным жопоёбом, - рекла бабушка, приводя семью к миру и порядку. – Энтот блядин сын и зачал тебя на селедке, покуда я в поле работала. Пришла домой, а тут он. Елозит сверху на матери твоей непутевой, да глаза ей корявыми пальцами вырвать желает. А она стонет, ажно труха с потолка сыпется. Зачал, как есть говорю.
- А как это зачал?
- Крепко обнял, сынок. И долго не отпускал. А потом родился ты, - ловко краснела матушка на мои неловкие вопросы. С того момента я остерегался обнимать матушку с бабушкой. Голодное тогда было время, а я не хотел, чтобы еще кто-то родился от моих объятий. Истинную правду я узнал гораздо позже. В тринадцать лет.
Тогда мы, как обычно, отправились в общую баню, чтобы смыть пот и пыль после трудового дня. Вместе с нами пошли и молодые девушки, которые обычно мылись отдельно. А я, к своему удивлению, вдруг понял, как мне нравятся их красивые тела, блестящие от пота и воды. И так они мне понравились, что аж между ног запекло.
Я не понимал, почему смеются девушки, смотря на меня, и почему хмурится матушка, но все, как обычно, объяснила мне бабушка с исконной деревенской прямотой.
- Взрослый ты стал, Матье, - сказала она как-то вечером, отослав матушку за селедкой в сарай. – Теперь будешь с другими мужиками купаться.
- Но почему, бабушка? – негодовал я.
- Потому что пирка у тебя уже стоит, как старый король Джулиус у барбарской чащи, - с улыбкой ответила бабушка. – А когда Джулиус так встает, то потом всякие безобразники нагих дев на селедке имают, а у дев пузо растет.
- Я, что, жабоёбом стану, бабушка? – ужаснулся я, но она, добрая и терпеливая женщина, мигом успокоила меня.
- Жабоёбом был твой папаша, внучок. А теперь иди в чулан и души своего Джулиуса в ладошке, пока он соплю не пустит. И мамке ни слова. Усек?
Конечно, я усек. Так усек, что душил Джулиуса по семь раз на дню, попутно подглядывая, как моются в общей бане молодые девушки, покуда меня не застукал староста, выглянувший из-за угла и поправляющий грязные штаны. Дома мне, естественно, досталось на орехи, а матушка плакала и говорила, что меня теперь Вельзевул заберет за то, что я слишком сильно Джулиуса душил. Но бабушка прекратила истерику и отослала меня на улицу, хитро подмигнув.
С того дня со мной стала заниматься бабушка, а не матушка. Все потому, что матушка постоянно плакала и стонала, стоило ей посмотреть на меня и вспомнить, что меня поймали душащим Джулиуса возле бани. Бабушка была терпимее. Она ни разу не упомянула об этом досадном случае, сказал лишь то, что Джулиуса потребно душить, когда никто не видит, либо некая дева сама не захочет этого. Стоило мне ухватиться за последнее, как бабушка крепко меня поругала, а потом заставила полночи стоять на горохе и читать «Отче наш» пока из меня грех любопытства не выйдет.
Но от греха любопытства так просто не избавиться. И я это прекрасно понимал. Осталось найти некую деву, которая попросит подушить Джулиуса, и которой я не смогу отказать. И эта дева нашлась довольно скоро. Джессика, дочка мельника, мой первый друг и первая любовь.
Джессика. Маленькая, чернявая евреечка, невесть как очутившаяся в Песькином Вымени вместе со своим жутковатым и крепким отцом-мельником. Так получилось, что мы очень быстро подружились, когда я выловил её в пруду, куда Джессика ходила стирать отцовские рубахи, пропитанные мучной пылью и потом, и свалилась в воду. Я всегда буду помнить тот момент, когда она, мокрая, беспомощная и маленькая, замерла, вцепившись в зеленую травку пальчиками. А все, потому что я решил, что мой долг поцеловать её. Но вместо этого получил в глаз, а потом и по бубенчикам, из-за чего долго ходил по берегу вприсядку, попутно декламируя смеющейся Джессике песню «Рыдая, Элли сунула в себя репу», которой меня научила бабушка.
- Нельзя бить мужей по бубенчикам, - сказал я, когда боль отпустила, и я присел на корточки рядом с Джессикой. – Особенно тех, кто тебя спас. А иначе тебя на селедке имать не будут.
- Что значит имать? – спросила Джессика, а я пожал плечами.
- Не знаю. Так бабушка говорит, когда её матушка доводит. Так и говорит: «Не имай мне мозг, как тебя жабоёб имал на селедке».
- Значит, ты меня имать хотел? – спросила Джессика, посмотрев мне прямо в душу своими черными глазюками.
- Нет. Надеялся на поцелуй благодарности, как в сказке про Луи и сиреневую свинью, - ответил я и посмотрел на кучу рубашек, которая лежала на берегу. – А чего ты с остальными бабами не стираешь на реке?
- Они говорят, что от меня паршой заболеть можно. И вшами.
- Врут, - честно ответил я, внимательно осматривая голову Джессики. – Паршой можно заболеть, если Джулиуса или пирожок долго не мыть.
- Пирожок?
- Ага. У мальчиков Джулиус, а у девочек пирожок. Мне так бабушка рассказывала. Если король Джулиус хочет пирожок, то пирожок становится горячим и из него масло течет, чтобы Джулиусу его есть было приятнее. А потом от этого дети появляются.
- Ого, - хмыкнула Джессика, а я польщенно улыбнулся, радуясь, что смог её удивить. – А как сделать, чтобы из пирожка масло потекло?
- Не знаю. Бабушка меня бьет за такие вопросы и на горох ставит. Говорит, что я мал еще, - хмыкнул я в ответ и подал Джессике руку, помогая встать. – Пойдем жаб ловить?
- Зачем? Они скользкие и противные. А еще от них бородавки потом повылазят.
- Я их в общую баню подбрасываю потом. Знаешь, как бабы смешно визжат?
- Ого. Тогда пойдем, - кивнула Джессика, напрочь забыв о рубахах отца. Так я обрел первого друга.
- Матье! Проснись, дитя, ибо прибыли мы ко двору королевы, - взвыл сиятельный граф, влепив мне подзатыльник. Я потер место ушиба и недобро посмотрел на рыцаря, который, гордо подбоченившись, сидел в седле, задрав к небу голову. Он хмыкнул и повел рукой в сторону крепостной стены замка, на которой мельтешили солдаты, не торопившиеся поднимать нам герсу. – Изволь скорей меня представить, покуда сырость хладная ночная мои мускулы в объятья не прибрала.
- Неужели вы не слышите сей старческий, погрязший в маразме скрип, некогда зовущийся голосом? – громко осведомился я, выезжая вперед. – Пред вами сиятельный граф Арне де Дариан, духовное существо, рыцарь без страха, без упрека, без замка и королевских регалий. Странствующий аскет, одним словом, желающий почтить своим присутствием предстоящий турнир во славу Её величества и оросить ристалище своею фонтанирующей рвотой и кровью. С ним следует и оруженосец Матье Анжу, лицом пригожий и бедрами крепкий. Впустите нас или сгиньте от мошоночной чесотки, пустоголовые дармоеды, способные лишь грязь с дристалища губами собирать.
- Эт де Дариан, шоль? – через минуту спросил один из стражей и, перегнувшись через бортик, повторил вопрос громче. – Эт шо, де Дариан? Собственной, язви его, персоной? С ублюдком?
- Ужель ты ошалел, байстрюк? – прокричал я, ибо вся эта возня начинала утомлять, да и задница от седла невероятно ныла. – Ты блядин сын, порченый огузок, обрюзгшая мошонка, придавленная дверью, шалавий выкормыш и хуепутальный мракобес! А ну, открой ворота, дабы сиятельный граф самолично тебя мечом отлюбил прямо в гузно.
- Стало быть, и впрямь де Дариан с ублюдком, - рассмеялся страж и звучно крикнул. – Открыть ворота.
- Пижок, ты ли это? – в свою очередь спросил я.
- Ну, я, - в свою очередь ответил страж. – Не признал, Матье?
- Не признал за вонью поначалу. Ан нет, как ты рот открыл, и все назад вернулось.
- Язык твой по-прежнему остер, а меч? – огрызнулся Пижок.
- Узнаешь на турнире, пустобрех, - улыбнулся я и махнул рукой сиятельному графу, который смиренно дожидался окончания перепалки. – Проснись, старик. Так жизнь свою ты к ебеням проспишь.
- О, молодость. Ни капли уваженья, - пробурчал рыцарь и, сжав бока Ирэн, медленно двинулся за мной во внутренний двор, в этот раз заполненный почти до предела.
От пестрого разнокалиберного балагана пестрило в глазах, а от разномастного гвалта, диалектов, языков и витиеватых ругательств закладывало уши. Впрочем, только у меня. Сиятельный граф, презрев этикет, ехал впереди меня и царственно кивал редким знакомым, которые занимались каждый своим делом – кто-то штопал прохудившиеся штаны, кто-то правил точилом меч, кто-то, лениво развалившись на земле, ковырялся в носу и переругивался с ближайшими соседями. Иными словами, во внутреннем дворе бурлила жизнь, иногда выливаясь на землю содержимым рыцарских желудков, перебравших со спиртным.
Я же следовал за сиятельным графом и обескураживающе покачивал головой, жалея, что не я сейчас на месте этих рыцарей, которые вольны пить, есть и сквернословить с другими, а не мозолить задницу в седле. Но это мелочи. Я знал, что для начала нам надо доложить о себе, потом зарегистрироваться в предстоящем турнире у кастеляна, а затем предаться тому же, что и другие рыцари. Заслуженному отдыху.
- Ваши имена, благородные сэры, - манерно произнес коротконогий толстячок, когда мы спешились и прошли к донжону, у дверей в который стоял грубый стол, грубый стул и грубый кувшин с грубым вином. Толстячок был толст, лысоват и обладал мягкими, нежными, пушистыми, нарумяненными щечками. Вдобавок от него пахло терпкими духами, корицей и мятой, а облачен он был в зеленую ливрею с гербом королевы на ней.
- Сиятельный граф Арне де Дариан. Странствующий рыцарь, - надув усы, ответил ему сиятельный граф и духовное существо разврата и пороков.
- Матье Анжу. Оруженосец этого клятого старика, - ответил я, надув верхнюю губу, ибо усов не носил и презирал оные, как рассадник всяческих блох, миазмов и вшей. – Мы на турнир.
- Ну надо же, - зарумянился толстячок и одарил нас улыбкой, в которой сквозила ехидца. – Сиятельный граф решил взять реванш?
- Свое по праву, - надменно ответил рыцарь и хватил кулаком по столу. – Что за ублюдочная манера разговаривать с гостями, господин кастелян Жори? Иль мне сразу выбить у вас левый клык за дерзость?
- Прошу простить нас, граф. Виной всему сильнейший стресс, - поспешил извиниться толстячок, когда глаза сиятельного графа похолодели, а из горла донесся сиплый, полузадушенный рык льва, севшего на кактус голой сракой. – В два и два раза больше рыцарей сегодня. Все хотят Её милости доставить наслажденье своим уменьем кровь пускать.
- Прощаю, хоть и неохотно, - буркнул рыцарь, бросая на стол тяжелый пергамент, который я ему протянул. – Вот приглашение, мерзавец. Прочти, внеси нас в списки и с чистым сердцем отпусти на отдых.
- Я твою маму пёр! – раздался где-то громкий крик одного из гостей.
- Она и твоя мама, губошлеп! – не мешкая, ответил ему другой, после чего раздался шакалий смех и звон кубков.
- Сами видите, благородные сэры, - кисло улыбнулся кастелян Жори и углубился в пергамент. – Так, сиятельный граф. Вы знаете, что от вас потребно. Был ли выполнен хоть один подвиг?
- Был, - рыцарь крепко хватил себя рукой по груди и закашлялся, когда понял, что панциря на нем нет. – Знатную даму я спас от соплежуйного и крайне отвратительного мужа, коий её к извращеньям всяким принуждал и имал без согласья удом, на дубину похожим с гангреной на вершине.
- И мошонку ему отбил до синевы, - вклинился я. Кастелян нахмурился и покачал головой.
- Есть ли у вас нечто, подтверждающее подвиг? – спросил толстячок. Сиятельный граф улыбнулся и, покопавшись в мешке, который я предусмотрительно держал рядом, протянул кастеляну женские трусики из нежнейшего батиста. Лишь слегка подпорченные странными бурыми пятнами. Толстячок вздрогнул и презрительно взял предмет одежды двумя пухлыми пальчиками. – Ужель и впрямь сей знатной дамы туалет? Фу. И воняет так изрядно.
- Тот гнилостный мерзавец мне нос разбил пудовым кулаком, а дама, в качестве награды, мне даровала это чудо, коим я…
- Не стоит продолжать, - поспешил прервать его бледный кастелян, ставя пером галочку на пергаменте. – Подтверждаю исправное выполнение подвига, ибо предмет сей явно даме знатной принадлежал. Со взносом на турнир проблем не будет?
- Не будет, - твердо ответил граф Арне и, покопавшись, на сей раз, у себя в гульфике, извлек перед удивленными глазами кастеляна потрепанный мешочек, который отозвался глухим звоном. – Как и требовала Её милость. Пятнадцать франков.
- Коварный старый плут, - буркнул я. – Кто еще из нас фокусник, а? И мы спали в лесу и в поле, жарились на солнце и мерзли под луной из-за твоей жадности, алчный, мелочный сквалыга.
- Собраны в поте лица, специально для турнира, - ответствовал сиятельный граф, улыбнувшись во все оставшиеся зубы. Зубов у него, как и у многих рыцарей, недоставало. Изрядно недоставало.
- Выполнено, - подтвердил кастелян и повернул напомаженное личико ко мне. – Оруженосец есть. Сим заявляю, что вы допущены к турниру, граф де Дариан. Как предпочитаете биться? Конно или пешим?
- И конным, и пешим, - рыцарь поднял руку, когда я кашлянул, и покачал головой. – Ирон, конечно, стара, но в бою хладнокровна и вынослива. Пишите, господин Жори.
- Блядов мудейник, - рек я на голландском. – Никак вы, старый, не научитесь жизни, смотрю.
- Но, но, малец, - грозно нахмурился рыцарь. – Не смей меня позорить при знатных мужах и уличать в трусости, коей нет и грамма в сердце моем, только смелость в изрядном количестве.
- И в мыслях не было, старый, - устало махнул я рукой, предоставив сиятельному графу самому вести разговор. – Я устал, хочу любви, а потом в кроватку.
- Негоже спать, покуда ночь такая звездная, - лукаво пропел рыцарь, ставя закорючку в толстой книге, которую ему протянул кастелян. – Ждут нас славные деянья, Матье.
- И курья жопка, милорд. В блевотном, мерзопакостном бульоне.
- К слову о любви, благородный оруженосец, - лисьи улыбнулся кастелян Жори и протянул мне толстый конверт со знакомой печатью. – Вам письмо от благородной Беатрис. Пришло к нам в первой половине дня.
- Ох, ночка будет долгой, - вздохнул я, гадая, сколько листов писанины меня ждет.
- Не это ли желанней всего сердцу?
- Как знать, милорд. Как знать, - буркнул я, пряча письмо от моей дражайшей возлюбленной за пазухой. – Ежели вы закончили самооблизываться лестью, то я, пожалуй, удалюсь. Мне еще шатер ставить, ужин готовить и лошадей поить…
- Это да, все верно, - побледнел кастелян, когда тяжелые двери донжона растворились, выпуская в галдящий вечерний двор хрупкую девушку в богатом платье. Она сдержанно поклонилась кастеляну, потом сиятельному графу и, со слабой улыбкой, мне. – Чем могу служить, мадемуазель Софи?