Здесь только холод, комочки пара вылетают изо рта в неподвижный воздух, тощие почерневшие стволы деревьев тянутся так далеко вдоль холмов, как только может достать взгляд. В тишине доносится глухой подземный грохот и лязганье. Далеко внизу электрические машины, груженые углем, вывозят его из приемника в горную долину. И порожняком отправляются обратно за следующей порцией. Если хорошенько прищуриться, то можно разглядеть покрытые толем крыши поселка угольщиков Копперхеда, заплатами чернеющих на тощей, бесплодной земле.
Домой. Мама ждет.
В твоем кармане звякают монетки, ты поплотней запахиваешь фланелевое пальтишко, чтобы не выпустить тепло. Но почему-то ты не можешь заставить себя спуститься. И дело не в жестоких детях, а в том, что твой отец сейчас где-то внизу глубоко под горой. Дело в нем и еще в заходящем солнце, что садится за край долины и ласкает твое лицо прощальными лучами, и в белке, устроившейся над обрывом и грызущей промороженный орех. Раньше ты приносил ей хлебные корки, пока мама не выпорола тебя за то, что ты воруешь хлеб.
Шурша сухими опавшими листьями, на опушке леса появился Кейд. Он присел на корточки рядом с тобой, уперев локти в бока. Белка поспешила укрыться в спутанных ветвях гикори[1] и оттуда насмешничает над ним. Тебе тоже смешно.
Очень весело, Джори, фу, укоряет Кейд.
Но смех перерастает в кашель, а кашель в позорный поток слез.
Опять мальчишки задали трепку? Спрашивает Кейд. Ты киваешь, стыдясь непрошеных слез. Мальчики не должны плакать.
Но Кейд продолжает сидеть на корточках и глядит вверх, будто что-то увидел в небе, давая тебе выплакаться. Постепенно слезы высыхают и ты заглядываешь в его глаза. У него тонкое смуглое лицо с голубыми глазами, сощуренными от солнца. Мама говорит, ни у кого нет таких голубых глаз, как у Кейда. Она права. У Кейда столь красивые и правильные черты, что хочется протянуть руку и потрогать его. Но едва ты протягиваешь свои коротенькие пальчики к брату, он резко оборачивается.
Ну как, полегчало? Спрашивает Кейд. Он широко улыбается и ерошит твои волосы.
Немного, отвечаешь ты. Но то, что велела мама, не сработало.
А что она велела?
Сказать им, чтобы они прыгнули в озеро.
Кейд смеется и садится. В воздухе плывет пар от его дыхания.
Ты вторишь ему. Кейд всех заражает своим смехом, всех, кроме отца. Может быть, потому мама и любит Кейда как-то по-особенному, а может быть и нет. Если бы мама хоть когда-нибудь поговорила с тобой так, как она говорит с Кейдом, оживленным и радостным голосом, а не тонким и жалостливым.
Н-да, говорит Кейд, поджав ноги к подбородку и положив голову на колени. Боюсь, что совет, чтобы они прыгнули в озеро, действительно сработать не может.
Ты, как всегда, ничего не отвечаешь, потому что просто не знаешь, что сказать. Просто нравится сидеть здесь в тишине и покое, особенно, когда рядом Кейд. Это он, Кейд, показал тебе это место. Он сказал, что у него есть особое место, где хорошо думается, и вот теперь это и твое место, хотя мыслей в голове не больно-то много.
Кейд напевает что-то себе под нос, когда ты открываешь рот.
Тебя мама послала найти меня?
Мама сказала, что ты сбежал, прихватив деньги на масляную лампу, вот и все, говорит Кейд. А я подумал, что ты, наверно, здесь.
Мама на меня страшно разозлится, говоришь ты. И позвякиваешь в кармане мелочью.
Не разозлится, возражает Кейд. Я позабочусь об этом. Она просто не понимает тебя.
А как меня надо понимать?
Кейд изучающе смотрит на тебя своими чистыми голубыми глазами. Она, Джори, иногда бывает странной, объясняет он. Иногда она забывает, что ты не такой, как все, а особенный.
Я не особенный. Я глупый.
Кейд хихикает. Конечно, Джори, до профессора тебе далеко, но что-то в тебе такое есть. Это уж точно.
Кейд лохматит тебе волосы, смеется и встает на ноги. Ты еще некоторое время сидишь неподвижно. Слова Кейда пробудили воспоминание: бабушка называла тебя Тронутый. Эти слова засели у тебя в памяти.
Пошли, бездельник, говорит Кейд, легонько подталкивая тебя носком ботинка. Пойдем, нам пора возвращаться.
Ты встаешь, монеты опять звякают в кармане. Ты думаешь о масляной лампе, о поселковой лавке, закрытой до утра, и говоришь, мама будет злиться.
Кейд успокаивает: не дергайся, говорит он. Утром компания присылает на поезде людей Болдуин-Фелтс. У мамы и без тебя есть о чем поволноваться сегодня вечером.
Он опять смеется, но в смехе проскальзывают какие-то фальшивые, резкие нотки. То ли возбуждение, то ли испуг, что-то, чему ты не можешь дать названия. Прямо внутри все переворачивается.
Кейд дрожит. Пошли, здесь холодно.
Он кладет руку тебе на плечо, и вы вместе идете через лес, в обход шахты, вниз к проселочной дороге и дому. Обернувшись, ты видишь белку, выскочившую из зарослей гикори; презрительно фыркнув, она исчезает за холмом. У тебя внутри разливается приятное тепло, а беспокойство отступает, по крайней мере, пока.
Ночью кашель усилился, тебе кажется, что чья-то рука стискивает твои легкие. Но никому нет до тебя дела. Сегодня нет.
Папа, мама и Кейд увлечены разговором, они сидят, сгорбившись, за столом, на котором стоит керосиновая лампа. Вокруг них пляшут извивающиеся тени. Эта убогая лачуга — самое подходящее место для дикой пляски теней. Бабушка крадется к печке, а рядом покачивается твоя тень. Обычная тень маленького мальчика, похожая на все остальные.
Мамино лицо кажется очень бледным в отблеске пламени, ты никогда не слышал, чтобы ее голос так дрожал. Он еще маленький, Джек.
Отец, — у него редкие, седые волосы, вокруг глаз морщины, черные от угольной пыли, — отец говорит: у нас нет выбора. Копперхед ни перед чем не остановится, чтобы выжить профсоюз из Западной Вирджинии. Мы должны доказать, что сила за нами.
Кейд наклоняется, его большие руки лежат на столе, он сжимает и разжимает кулаки. Его тень вроде придвигается, встает над ним, простираясь по всей шероховатой стене и потолку. Кейд говорит, Он прав, мама.
Как это прав? А школа?
Только один день, говорит отец.
Но Кейд не шахтер, не отступает мама.
В этих краях нельзя быть никем другим, вмешивается бабушка. Тебе надо было бы это знать, Лилла.
Завтра здесь будут люди Болдуин-Фелтс из Блуфилда, говорит отец. С ними придут штрейкбрехеры.
Пусть приходят, отвечает мама, но мой сын пойдет в школу.
Черт возьми, он уже не мальчик, злится отец. Ему почти шестнадцать.
Пятнадцать, поправляет его мама. Он еще мальчишка. Я не позволю тебе использовать его. Кейд может погибнуть.
Отец, чертыхнувшись, встает из-за стола, стул опрокидывается и летит на пол. Сердитыми шагами подходит к окну. В наступившей тишине Кейд смотрит на мать с тем неподражаемым выражением, на которое способен только он. Кейд может загипнотизировать змею, иногда говорит мама. Их взгляды встречаются, глаза матери блестят от слез, они полны страха.
Мам, неужели ты хочешь, чтобы мы опять жили в палатке? Это спрашивает Кейд своим медовым голосом.
Мама шмыгает носом и отрицательно качает головой. Папа отворачивается от окна, и в неверном свете ты видишь, что его глаза мокры от слез. У тебя возникает желание подбежать к нему, уткнуться лицом в его живот, прислониться щекой к колючей рубашке, но ты не двигаешься со своего места и продолжаешь наблюдать.
Кейд говорит, что готовится забастовка. Что с этим уже ничего не поделаешь. Завтра люди с Болдуин-Фелтс вышвырнут нас отсюда и мы вновь окажемся в палатках.
Ты хочешь всю зиму просидеть с этих проклятых палатках? — в сердцах бросает отец. Чтобы мы мерзли и голодали, когда Джори так кашляет?
Мама даже не смотрит в твою сторону.
А как насчет нее? Отец показывает пальцем на бабушку.
Кейд взглядом заставляет его замолчать. Слышно только как скрипит бабушкино кресло и шипят последние остатки масла в лампе. Кейд говорит, они выкинут нас отсюда, ма. В шахты придут работать ниггеры и займут наши дома.
Па говорит, что если кому и суждено добывать уголь из горы, то только нам. Это будет по справедливости.
Но почему Кейд? Возьми с собой Джори, только не Кейда, говорит мама. Она плачет.
Отец смеется. Джори, повторяет он. Ты понимаешь, что говоришь, Лилла.
И Кейд говорит, мам, завтра мы должны поддержать их. Все мужчины обязаны вступиться.
Керосин в лампе кончился. Лампа мигнула и погасла. В полумраке комната кажется красной от отсвета пламени в печи. Мама говорит, сынок-то дурак. Масла больше нет.
Отец, выругавшись идет к двери. Ты идешь за ним, комната почему-то стала очень тесной от запаха керосина и горящего угля. Ты проскальзываешь за отцом на резкий ветер, он кажется очень чистым и непорочным, что ли, в своей холодности. Дверь за тобой захлопывается.
Черные холмы неясно вырисовываются на фоне неба. Пошел снег, крохотные снежинки ветер бросает в лицо, словно ледяные песчинки. Ты дрожишь.
Отец стоит на другой стороне дороги, на краю обледеневшего ручья, он поворачивает к тебе свое лицо. Джори.
Да, Па, сэр, отвечаешь ты.
Что ты здесь делаешь, малыш? Здесь так холодно, а ты кашляешь.
Ты переходишь улицу, ковыляя по замерзшей грязи. В доме жарко, отвечаешь ты. Я хотел побыть с тобой.
Отец снимает с себя фланелевую куртку и накидывает тебе на плечи. Подумав с минуту, он говорит, пошли, пройдемся.
Вместе. Его тяжелая рука обнимает тебя за плечи, вы идете к поселку угольщиков. Внизу деревья тесно обступили ручей. На другой стороне выстроились в ряд убогие лачуги, они дрожат под порывами ветра, из труб идет дым, тут же уносимый ветром. Над долиной запах угольной гари.
Если бы я только мог помочь тебе завтра, говоришь ты. Я знаю, спасибо, отвечает отец. Вы некоторое время идете в молчании.
Ручей журчит о чем-то своем у тебя за спиной. При свете дня видно, что его вода черна от угольной пыли, но это днем, а сейчас он серебристо светится в падающем снеге и кажется совершенно прозрачным. Чернота-то никуда не делась. Просто ее не видно.
Мама тоже хочет, чтобы я тебе помог.
Па вздыхает, облачко серого пара от его дыхания на миг повисает в темноте. Мама сама не знает, чего хочет, почти никогда, говорит он. И не тебе судить, чего она хочет, Джори.
Наконец ручей заворачивает в лес. Ты идешь по изъезженной колее, вдоль которой через весь поселок тянутся рельсы. А за ними виднеются неказистые домишки, побитые непогодой, неровно чернеющие за снежным занавесом.
Вместе, ты и Па, вы пересекаете пути и поднимаетесь по ступенькам на крыльцо магазина. Его освещает одна-единственная лампочка, отбрасывающая узкий пучок света на крыльцо и деревянную дорожку. Па опускается на дубовую скамейку в темном углу и закрывает лицо руками. Ты прижимаешься к нему, от него пахнет теплом.
В двух кварталах отсюда, в салоне Джени, вовсю гуляли, до нас доносятся разухабистые крики, музыка, кто-то играет на пианино. Па поднимает голову и говорит: слышишь, Джори? Не суди свою маму.
Хорошо, соглашаешься ты.
Она не из этих мест, говорит Па. Она родилась в Блуфилде, там нет шахт. Ты должен помнить Блуфилд.
Ты помнишь. Это было очень давно, три или даже четыре года назад. Па сказал, что тебе нужен настоящий доктор, а не шарлатан, пользующий угольщиков. Они с мамой скопили денег и как-то весенним утром вы с мамой поехали в Блуфилд, он находится примерно в часе езды на поезде. Но доктор, он лишь покачал головой. Ничем не могу помочь. У мальчика болезнь Дауна. С этим ничего не поделаешь.
Потом мама показала тебе дом, в котором жил дедушка. Большой дом с колоннами, белый-белый, ты хотел войти и увидеть дедушку. Ты никогда прежде не видел его. Но мама сжала губы так, что они побелели и увела тебя. В поезде, увозящем вас обратно в Копперхед, мама плакала. А ты сидел рядом и смотрел, как в окне катятся мимо горы.
Никто, ни тогда, ни потом, ни словом не обмолвился об этой поездке, но мама уже не была такой как прежде.
О, Джори, говорит папа. Горы позвали тебя к себе. Тебе не уйти от них.
Ты не понимаешь, что хочет этим сказать Па, поэтому молчишь в ответ. Ты дрожишь, прислушиваешься к музыке, доносящейся из салона Джени, и смотришь как снег все сильнее и сильнее валит с ночного неба. Он липким серым саваном накрыл весь Копперхед. По деревянной дорожке раздаются приглушенные шаги. Возле магазина возникает долговязая фигура, вы с Па затаились, невидимые в тени, но твой кашель выдает ваше присутствие.
Отец встает, тянет тебя за руку, тянет к свету. Вечер добрый, Гранвилль, говорит отец.
Гранвилль Снидоу прикладывает кончики пальцев к черной шляпе, потом облокачивается на перила крыльца. Справа и слева на поясе у него висит по револьверу с перламутровыми рукоятками. Дома отец называет его сукиным сыном, прихвостнем Болдуин Фелтс, но здесь, на ступеньках лавки, он почему-то дружески улыбается.
Снидоу смеется, у него грубый, неприятный смех. В электрическом свете блестит приколотая к лацкану звезда. Усатый рот растягивается в улыбке — усы у него хороши, неплохая приманка, говорит о них мама, — жесткие, густые, с загнутыми концами. Что это ты, Джек, говорит Снидоу, не заглянул к Джени, надо же хлебнуть для храбрости.
Мне не нужно пить для храбрости, Гранвилль, отвечает отец. Я вообще не пью.
Холодноватое время вы выбрали для прогулки, а?
Мы идем домой. Па крепко стискивает твое плечо и ведет тебя к дороге. Вы переходите ее и идете по проселку к дому.
Эй, Джек! — Кричит вам вдогонку Снидоу. Ты чувствуешь, как Па напрягается. Гранвилль почти невидим в сплошной пелене падающего снега.
Эй, Джек! Зовет Гранвилль. Хорошо, что вы уходите. Я бы не хотел, чтобы твой дурачок простудился.
Отец не отвечает. Он разворачивается и ведет тебя домой. Ваше убогое жилище кажется теплым после холодной ночи. Какое облегчение забраться в постель рядом с Кейдом, воруя его тепло, когда жаркие отсветы печного огня освещают комнату. Лежа в темноте, ты прислушиваешься к бабушкиному храпу, к тому, как раздевается отец, перед тем, как лечь в постель рядом с мамой. В комнате становится совсем тихо и ты засыпаешь.
Ночью ты просыпаешься от собственного кашля. Комната залита лунным светом. Снег перестал, но ты не обращаешь на это внимания. Ты лежишь и смотришь на отца. Он сидит у окна на плетеном стуле, его подштанники будто светятся в лунном свете. Он что-то тихонько мурлычет себе под нос, отец мурлычет и чистит винтовку.
Тебя будит предрассветный холодок, твои нервы напряжены от того, что ты чувствуешь на себе чей-то взгляд: бабушкин. Старуха не спит. Она молча смотрит как ты выбираешься из уютного тепла рядом с Кейдом и вылезаешь на холод. И пока ты одеваешься, бабушка все молчит. Ты предлагаешь ей кусок хлеба, но она лишь качает головой, жуя губами.
Она смотрит на тебя выцветшими глазами и ничего не произносит. Может оттого, что ты тронутый.
Тронутый.
Это слово. С ним связана какая-то тайна, она гремит в твоей голове, словно бусинка в сушеной тыкве. И этот неслышный уху грохот тайны, и немигающий взгляд старухи, жутковатый в сонной комнате, — они гонят тебя на холодный рассвет с недоеденным куском хлеба в руке.
Бесшумно, как призрак, ты проносишься мимо рядов грязных, убогих, полуразвалившихся лачуг. С каждым шагом ноги пробивают корку наста, к лодыжкам липнет серый снег. Ты не можешь избавиться от ощущения, что бабушкин взгляд по-прежнему не отпускает тебя, и это бабушкино слово — тронутый — прочно засело у тебя в мозгу.
Только когда ты оставляешь позади поселок и сворачиваешь к шахтам, неотступный взгляд бабушки перестает тревожить тебя; возвращается голод. Ты грызешь хлеб, но тут вспоминаешь о голодной белке на краю обрыва. В животе становится тепло, ты суешь сухую корку в карман.
Наконец, ты добираешься до своего потайного места, над пятой шахтой. И видишь мертвую белку, окоченевший комочек на краю утеса.
У тебя все плывет перед глазами, голова кружится, кажется, что вот-вот упадешь, провалишься в бездонный колодец памяти. Прошлая зима. Взрыв на третьей шахте. И пятнадцать мертвых шахтеров.
Тебе никогда не забыть их тел, окостеневших и окровавленных, уже начавших разлагаться и смердить, когда их подняли на поверхность. Ты никогда не забудешь этих похорон: стук лопат по смерзшейся земле; голоса шахтеров и их семей несутся ввысь в прощальной песне, холодный одинокий звук, словно завывание ночного ветра в штольне. Смерть реальна, она осязаема, хотя ты и не понимаешь ее.