Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Соло для оркестра - Ян Бенё на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Позже, когда мы допивали уцелевшую сливовицу, кто-то тихонько постучал в окно.

— Я не верю в духов, — сказал Нончи. — Но не удивлюсь, если сейчас к нам ввалится некто в белом одеянии.

— Приготовь приветственный спич, — криво усмехнулся Эмиль, — я иду открывать.

Отворив дверь, он проглотил язык. Сегодня я уж не скажу — от страха или от радости. Широкая улыбка на Норином лице, ужас — в глазах Эмиля.

— В деревне о вас говорят, что вы хорошо работаете, — произнесла она, входя, — но я-то знаю, что вы приехали из-за меня…

— Ты малость опоздала, — сказал Эмиль. — Мы только что допили.

— То-то я смотрю, вы вроде не в себе. — Нора изучающе оглядела нас.

— Не в себе? Да ты что, с какой стати?

— И не спорьте, — помолчав, проговорила Нора. — Сдается, вам уже и сказать мне нечего.

— Нечего, — взял слово Нончи. — Эмиль готовил маленький сюрприз, да вот, как видишь, осталась пустая бутылка.

Не могу сказать, что Эмиль не испытывал благодарности к Нончи за его находчивые слова, но он продолжал молчать. Нора была здесь, на время забыв про своего облизанного, она была наша, и это было прекрасно.

— Будь у меня здесь «татровка», — вдруг по-детски искренне проговорил Эмиль, — я повез бы тебя в свадебное путешествие.

— И разумеется, Нончи с Петером, — засмеялась Нора.

— Вот уж не ожидал, Милана, что ты нам такое устроишь, — подал голос и я, — то есть Эмилю. Ты же знала, что нравишься ему. Могла бы сказать по крайней мере заранее.

— Ладно, не обращай внимания, — сразу вмешался Эмиль. — Поговорим лучше о моей «татре». Скажи, Нора, куда б ты хотела поехать?

— Пусть Петер скажет.

— Петер? — изумился Нончи.

— С Петером я бы поехала.

— И в свадебное путешествие? Она кивнула.

— А куда бы дела своего прилизанного?

— Алойза?

— Алойзом его зовут? Алойз?

В ту ночь кончилась наша жатва. На другой день мы собрали вещички и уехали первым же поездом. Было лето. На дворе у старушки возвышалась гора наколотых дров.

— До весны вам хватит, бабуля, а после приедем и наколем еще.

Нончи шутил, но старушка слушала его без улыбки. Глаза ее смотрели отчужденно, в них отражалась странная даль или предвидение того, что нас ожидает.

— Весна хороша только для вас, — сказала она. — Но если и вправду приедете, не забудьте наколоть дров.

Старушка не любила весну, не любила встречать зеленое утро, первое зеленое утро, которое приходит на смену снежным ночам. Весна — это оживление, брожение соков, которые в неуловимую минуту начинают вдруг свое коловращение в жилах, и ты снова чувствуешь, что живешь и что жить стоит, потому что утра снова зеленые и из травы несмело проглядывают головки первоцветов.

Эти соки, повторяла старушка, приносят смерть старым людям, прибавляется могил, поглядите только на кладбище.

— Милана славная девушка, выходит, вы из-за нее приехали, а мне ничего не сказали. Ну что ж, помогли кооперативу. — На лице улыбка, взгляд прямой.

Милана славная девушка, а что она выбрала себе того, понятно: на его щите герб зрелости, мы же могли предложить только дружбу и ожидание. Старушка поняла все в тот самый час, когда в костеле заиграл орган и священник нервно оглянулся раз и другой. Он был невелик ростом в своем облачении, и крест, красовавшийся на спине, казался несолидным. Старушка понимала это, она разбиралась в крестах и многое могла бы порассказать о них, она могла рассказывать о чем угодно, так, без всякой связи, переходя от весны к лету, через высокие ворота к вечному покою, который ждет ее каждый год, а она все не отважится. Потому что, хоть наша Нора вышла замуж и прилизанный водит ее по деревне, ты, Нора, с нами, мы знаем, что ты с нами. У старушки мы прожили три недели, жатва, молотьба, возвращение домой. А между делом были костел, погост и бутылка, а под терновником — кучка ротозеев. Нора, у той старушки было доброе сердце, и не может быть, чтоб она рассказывала нам глупости. Деревенские девчата испортились, они подражают городским чувихам. Но стоит городской девчонке нарядиться в настоящую деревенскую одежду — сердце бабушек дрогнет, затрепещет, как подбитая птица. Старушка знала, что ты придешь к нам, она не любила встречать зеленые утра, но знала, что тебе и нам они приносят успокоение, поэтому и мирилась с ними. Милана все может, сказала однажды старушка, и я согласился с ней, она была права, потому что Нора наша девушка, и мы рады, что она принадлежала и будет принадлежать только нам. Тот миг в костеле ничего не значил, он ничего не мог изменить, и ты знала это тоже.

Тропки на погосте зарастают по краям травой, зеленой, как день, полный надежды, как утро, наступающее после бесконечной ночи, когда ты только открываешь глаза. Огромная тишина этого мгновенья нам не мешает, мы идем втроем, дружно, под навесами высоких тополей, и, не знаю почему, видим, как ты идешь нам навстречу. Нет, это не видение. Это весна, и ты снова с нами, и, когда мы встретимся, мы благословим место, отмеченное зеленым утром. Прощай, старушка.

Перевод со словацкого И. Ивановой.

Блажей Белак

БЕЛЫЙ КАМЕНЬ

А ты считаешь — живое только то, что растет у тебя на глазах?

Молод еще, теленок, как тот, которого ты не хотел брать с собой на выгон. А глянь на старую корову — она тоже лежит, не шевелится, хвостом мух отгоняет, но и в ней жизнь, да и ты по утрам пьешь эту жизнь с молоком. Ты вот бегать любишь, двигаться, так и надо, правильно. Вырастешь — успеешь хребтину наломать, остервенишься. И потянет тебя в холодку полежать. Так и корова: привяжешь ты ее к деревцу, чтоб, значит, поскорей в камушки играть да мне мешать, — она и рада лечь…

Вы уж могли бы продать ее, а молоко в магазине брать, только не продадите, я отца твоего знаю! Что через свои руки проходит, кажется пахучим и теплым, оно и вкуснее, и полезнее вроде бы. Так же и с камнем. Выхожу я, скажем, на дорогу, где испод делал либо щебенкой высыпал, и сразу легче шагается! Или — дом: вон, гляжу, в том четыре кубика гладкого камня — мои, а в другом две телеги щебня, битыша, опять же я натолок. Хотя, бывает, живет в том доме чужой человек, холодный, такой, что и в лютую непогоду передо мной двери не отворит. Случилось однажды такое. Налетела гроза, я в крайнюю избу толкнулся, думаешь, меня в дом позвали? На крыльце пережидал, пока пронесутся тучи. Смотрел я, как хлещут потоки воды по подстенку, и приятно пахло от разогретого бетона и пыли на дворе, и не плакал. Мне и так было хорошо. Да, я свое тепло везде найду и узнаю.

И уж на что тепло, жарко в шахте, а нам все мало, мы еще и запальный шпур поджигаем, потому как с молотком мало вспотели! Скажу я тебе, нет лучше минуты, когда искра бежит по шнуру, перескакивает, кружится, шипит, прыскает, припрыгивает, ну чисто ящерица! Не раз заглядишься — и забудешь обо всем: случалось, держал я шашку в руке, пока огонь чуть не до капсюля добегал!

Тянет меня к камню. Как тебя к футболу либо иного к пьянке. А до чего ж хорошо прилечь на кучу раскаленного на солнце песка, что ты накопал! Солнышко припекает, а ты лежишь на спине, и горячий песок весь ревматизм у тебя из спины вытягивает. Есть такие, что ездят на пески в Болгарию или там в Румынию. И брат мой с зятьком туда же мотались. Только приехал брат оттудова злой-презлой, потому как лили дожди каждый божий день, все время, что они там пробыли.

А на свете ведь все из камня, все. Оно, конечно, и стены тюремные тоже, да.

А чего в середке земли только нету! Ходишь себе поверху и думаешь, будто по земле ступаешь, а возьми соскреби дернину — и что же увидишь? Будто на другом свете окажешься — жилы увидишь, как на теле человека, и нервы, мослы, сухожилья. И еще скажешь: гладкий камень, а снимешь слой — и под ним узлы всякие, один возле другого, складочки, швы, хвостики и кружочки, будто в срезе дубового сучка. А расколешь камень поглубже — случается, и лягушку в яйце найдешь. Сколько таких диковин натаскал я домой — косточек, зубов, — даже управляющий про многие не умел объяснить, откуда они! Двух похожих камушков не найдешь ни за что. И картинки на них попадаются красивше тех, что в газетах печатают. И это на каких хошь камнях, хоть и на известняке, я уж не скажу — на травертине.

А гору Острую я и не запомню, сколько лет копаю, уж и не знаю, какой у ней вид был спервоначалу… Где ты стоишь, прежде был Бабитсов утес. Куда он подевался?

Я тебе скажу куда. В стенах твоего дома, возов с двадцать пять — внизу на станции, лежит с пользой на дороге к магазину, кой-чего — в новом мосту… и кто его знает — где еще!

Для людей мы все — камнеломы, а мы же разные, будто слои в скале. Кто хотел и умел, мог расслоить нас мягкой кроновой бумажкой. Помню, я мальцом был, лет восьми, — мы еще на выгоне в чижа играли, — а уже пошел в камнеломню, долото за мастером носить, чтоб не есть кормовую свеклу без соли. Как же мне уши заложило от первого взрыва! Но еще больше мне их заложило от крика, когда я осмелился напомнить насчет обещанной платы. Слава богу, зато каменной пыли досыта наглотался!

На пыли мы и выросли.

Как же мы хребтину гнули, чтоб не помереть с голоду! Многие из нас выпрямляли спину только на гробовой доске. Всяко бывало. Могло и по-другому быть.

Когда нам на проходке стали плату срезать, а кругом все дорожало и дорожало, начали мы мозгами раскидывать. Строительство ведь идет, армии для укреплений камень нужен, и не когда-то там потом, а сейчас. Нам не платят — мы не будем работать. Что станут делать? Которые выученные, тех оставят, остальных — пинком под зад, а сами привезут итальянцев. В таком разе как-то нам надо всем заодно быть, говорю я. Вон копальщики сыпуна раньше нас работу бросили, недели не прошло — остались они без хлеба. Нет, сказали мы, мы умней их будем. Перво-наперво обзавелись профсоюзными книжками, выбрали депутатов, а уж после начали спрашивать, что нам было положено. Выгорело наше дело? А как же, всегда дело получится, если за него с умом браться.

С другой стороны — поди знай наперед, как лучше поступить?

В моем штреке засыпало одного, восьмеро детей имел. Не из наших мест он был, пришлый. Шальным камнем от скалы шарахнуло прямо по будке, где мы складывали одежу и где лопаты запирали. Оно, конечно, не положено было при пальбе оставаться там, да спокон веку все мы туда ходили и никто нам не запрещал. И ни с кем ничего не случилось. Когда мы с него камень отвалили, Альфонсом его звали, он дышал еще. Но больше уже только через рубашку. И хрипел, будто живой.

Пришел нарядчик, написал — неосторожность. Я взрыв готовил, мне хуже всех пришлось. Дескать, не имел я на это права. Разрешения я, правда, еще на такое не получил, но минерские работы делал, все их знал. Я и говорю: всегда так делалось. А он: этого, мол, недостаточно. Легко ему говорить — недостаточно! Можно подумать — хлеба у нас было достаточно! Дело в том, что подрывник-то под лавкой спал заблеванный, дочь замуж выдавал. А у нас все приготовлено было, шашки заложены, из трещин только хвостики торчат, оставалось поджечь — и все. И наломанного камня ни на лопату не было, в штреке чистота, как у старой девки на подворье. Кабы я не взорвал, всем бы нам за тот день пустой листок выписали. Вот так с нами обходились. Опять же — запальники отсырели б! Да что нарядчику втолкуешь!

На меня всю вину и свалили. Я остался без работы, а остальные — без дневного заработка. Первое, значит, чем Альфонс был виноватый, — что не полагалось ему в будке находиться во время взрыва, а второе — что у меня бумаг на взрывные работы не было. Наняли они ловких аблакатов и — раз-два — повернули закон против нас. Но если по совести говорить — гроб фирма на свои деньги купила, что верно, то верно!

Ты вот думаешь, мы самые разнесчастные были, потому как я перед тобой плачусь-жалуюсь, а ведь нет — мы против батраков паны-господа были. Ты об том у своей тетки, отцовой сестры-покойницы, мог спросить… В экономии — там и нищенского гроша не видали. Получали мешок жита, какое похуже, да полтелеги свеклы. Я бы нынешним присоветовал хотя б денек отработать у Вайскопа на поле! Тебе такого не понять, даже захоти ты. Знаешь, что такое жеванцы? Небось и не слыхал. Это матери еду для детей жевали, чтоб самим хоть немного соку пососать, а не потому, что у детей зубов не было! Вот как жилось, что бы там кто ни говорил. Многое я тебе про это порассказал бы, да незачем.

Взбунтоваться? Так мы и бунтовали. Это вам не россказни, не сказки. Забастовки, помнится, у нас были две: один раз бастовали камнеломы, а другой раз батраки. В газетах писали, что кончились они мирно. Мирно! Пускай бы Йожко Бабрак про то рассказал. Пуля дум-дум в грудь ему попала, все легкие вырвало. Две кроны нам прибавили. А что купишь на две кроны!

По мне, молоток в руке лучше, чем перо. Крепче в руке держится. Звали меня старшим над подгорщиной на сахароварню. Я не пошел. И на другой год звали — снова не пошел. Почему, почему! На такой службе поневоле скурвишься, пойдешь против своих же деревенских, как покойный Гулиш. Тот прямо слезами плакал, когда мы с ним в Чехию ездили, ах, мол, «друзья мои, товарищи…» — когда выпьет, — я же вам часы не дописывал и боюсь, что снова не буду. Поневоле так делал, велели мне. Почему же поневоле? Зачем? А вот и поневоле! Не то меня заодно с вами первым же поездом домой наладили бы, и без нас народу хватало. Как же хватало, если у ворот не стояли толпы, как бывало в другие годы? Стоять не стояли, а я своими глазами видал те списки, говорит, у инженера, народ из двух округов! Не полажу я с ними — нас в три шеи без гроша домой выгонят, а этих, других, значит, завтра утром берут по списку. Потому как мы дорого обходимся. А как же ты не дописывал? Говори, мать твою так! Всем поровну? Да кабы поровну, так нет же! Брат ты мой! Сердце не камень. Кой-каким девкам ни разу не скостил. Доставалось одним и тем же, ну и черт с ними.

Так оно и идет. Всякому свое. Я вот белый камень и на червонное золото не променял бы. Мне, положим, никто и не предлагает. Моя старуха стращает — мол, когда-нибудь зашибет тебя в твоей шахте! Чего? Зашибет? Не бойсь, говорю, Мара, дорогая, не зашибло в тот раз за Острой горой, значит, не так легко меня зашибить…

Проходили мы раз жилу доброго металлургического известняка эвон там, под горой. Стена — ровная, как на костеле, метров тридцать с лишком высотой. Работали сдельно, каждый на себя, старались вовсю.

Снизу к ней не было приступа, вот мы и висели на веревках, привязанные к толстой сосне, что росла на скале, и буравили. Работа тяжкая, маетная. Посередке остался навес из желтого слоя, самого лучшего. Вот, говорю, как свалим его вниз, считай, что дали нам в подарок три вагона, да еще выемка останется славная. Только, говорю, глыбу эту надо аккуратненько выломать. А в остальное пуговицей от рубашки кинешь — и само посыплется. Опоясался я, взял зубило, молоток — и поехал вниз! Полдня, если не боле, изворачивался я так и эдак — ровно паяц на резинке. Три скважины провертел я за это время. Солнце до того жарило, что впору пироги на нем печь. Когда ж это было? Началом августа вроде. Да ладно, думаю, за трудность и рисковые условия, глядишь, подбросят, на воскресенье принесу домой кусок мяса. И уж вроде как своим молотом в пять кило мясо на шницеля отбивал.

И доколотился!

Я уж ни рук, ни спины не чуял, шею и под коленом резало, а больше всего на лопатках под ремнем, хоть я самый широкий выбрал.

«Подавай!» — кричу напарнику, что подстраховывал меня. Спустил он мне на веревке шнур, клещи, замазку, а на другой веревке — корзину с гильзами и взрывчаткой. Я все это заложил, закрепил, шнур подрезал, одно удовольствие смотреть!

«Ладно, тяни теперь давай наверх и зови Дюрину!»

Поднял он все эти сверточки и позвал Дюрину, а я кричу ему:

«Внимание, поднимаюсь! Поджигаю! Тяните!»

Шнур заискрился, пламя побежало, ровно ящерка по меже. Подтянули меня ко второму, к третьему запалу. Эти у меня были вровень поставлены, рядом, а первый пониже.

«Давай еще малость, не достаю!» — кричу.

А они будто не слышат.

«Оглохли там? Еще чуток!»

Чувствую — дернули изо всей силы, еще раз, а канат — ни с места, висит, будто мертвый, и не колыхнется.

«Чего там у вас? — кричу. — Подтяните же!»

Глянул я одним глазом наверх — и лучше б не смотрел: случилось такое, что хуже не придумать. Канат застрял у них в щербине скалы.

«Тяните наверх, — ору, — не то ведь тут и останусь!»

Задергали они как полоумные, да ни тпру ни ну, еще пуще канат заклинило в скале.

«Тащите!» — ору я не своим голосом. А канат — ни в какую, не идет — и все тут. Да кабы я хоть ногами-то мог упереться в стенку! Нет же! И повис сиротской слезой!

«Я ж молодой еще», — кричу им. Сколько мне было-то?.. Сорок не сравнялось… Двое деток любимых дома ждут, жена… «Тяните либо еще чего делайте!» Не приложу ума, что придумать, куда глядеть, совсем невмоготу стало. «Рубите уж, что ли, совсем!»

Вниз я тоже смотреть боялся, если б канат обрубили, мне бы все едино каюк был. Да и как смогли б они его секануть! Времени ни на что уж не оставалось, шнур догорал к скважине, огонек наверняка подбирался к запальнику.

Простился я с жизнью. Все, сейчас дошипит, и сейчас вот… все, бери меня, безносая! Напоследок глянул я еще наверх, там товарищей уж и не видать: то ли спрятались, то ли за помощью побегли либо смотреть не захотели, что будет… Висит над головой ошметок дернины, корешочки снизу видны слабенькие… С чего им другими-то быть на голом песке? Насыпалось малость земли сверху, не то червяк какой выронил… Господи, думаю, жизнь, до чего ж ты хороша! Мне бы хоть годочек тебя! Чего там год! Полчасика б! Мужики управились бы, достали меня отсюдова. Увидал я еще соню на суку, из-за шишки на меня выглядывает. Ты-то, говорю про себя, чего сюда лезешь, бабахнет — свалишься с ветки, а у тебя, глядишь, детеныши малые…

Ничего не соображаю, зубы стиснул, зажмурился, не дышу… А ничего и не случилось. Помню, как сегодня: будто это было нынешним утром либо еще только должно было случиться…

Осечка! Раз в жизни плохо набил запал либо вообще не зарядил, не знаю, по сию пору не знаю, как такое вышло, одно знаю — на мое счастье!

Получился один фейерверк! Веялка разноцветная! Подо мной легонько пукнуло, как колбаса в печи лопнула, и жаром снизу обдало, будто меня самого, как колбасу, запекали, — я ж над самой дырой висел, башмаки и поджаривало. Кто бы рассказал — я не поверил бы! И стыд, и счастье.

То ли руки у меня от молота ослабли и одеревенели, либо я и вправду что забыл вложить, порох ли из конца шнура высыпался… Не знаю.

Но, как говорится, не мытьем, так катаньем!

Когда товарищи наверху увидали, чем дело кончилось, что ничего, слава тебе господи, не случилось, запрыгали, ровно молодые бычки. Один вниз побег, чтоб вытащить заклиненный канат, и, как спускался вприпрыжку по угору, отвалил ногой добрых полкубика — и прямо на меня! Я и сомлел. Это чтоб я без прибытка не остался!

Но живой!

В жизни так и идет. Как тебя ни мотало, ни трепало, а ты все тут! Жизнь дале бежит, искрой по шнуру, играючи да приплясывая. Только умей увернуться, если ошибешься!

А почем знать, в чем ты больше всего ошибся? И ежели не ты, а свет к тебе не тем боком повернулся, ошибся?

Жена меня попрекает: мол, привязал я себе камень на шею. И правда. Знает, что камень мне ближе всего на свете и легко я с ним не расстанусь. И то правда, что еще крепче я ее, жену свою, на шею себе привязал. Пускай и об том умом пораскинет.

На вот тебе кусок запального шнура! Но остерегайся, встречному-поперечному не хвались, не показывай!

Пора уж кончать работать. Что верно, то верно. Руки не те стали. Может, и перестану работать. Еще вот ограду над карьером поставлю — и ладно. Непременно поставлю. Олененок две недели назад опрокинулся туда: под ногами у него дерн осыпался. Как же я казнил себя, что огорожу не сделал, да ведь на все не хватает тебя. Как же мне того олешка жалко было, сказать не могу, вроде дитя родное в камнеломню свалилось.

Вот… потихоньку вынимай, не то рассыплется, у меня тут бумажка есть, какую на столбах… надо же, и песок попал, а я ведь бумажку эту завсегда в конверте держу, сам не пойму, как песка натрусил… Вот. На столбах вешали такие! Сам читай…

«Приписанный к Митицам, проживающий в Митице, дом номер 174», район еще по-старому… «холостой, ученик каменотеса», я хотел, как видишь, чтоб он моим же делом занимался, «читать и писать умеет, в армии не служил, римско-католического вероисповедания, словак по национальности, иждивенцев не имеет, неимущий, безупречного поведения…» — как будто он украл что либо жизни кого порешил! Читай дальше…

«Лихнер, закоренелый коммунист, давал именуемому», это моему Янко, «всякие поручения коммунистического характера и побуждал размножать в саду своего отца в штабеле кирпичей листовки, которые отдавал Лихнеру, а тот уже распоряжался, сколько листовок и где тот должен наклеить или разбросать… По наущению того же Лихнера ночью после дожинок расклеил на телефонных столбах у шоссе, ведущего из Митиц в деревню Дулице, на территории общины Дулице…» Дальше не хватает, оборвалось.

Это был мой Янко. Я и знать ничего не знал, да еще — что в моем же саду! А кирпичи у меня наготовлены были для припечка. Янко аккурат в армию пора было идти, это и спасло его от суда. Спасло! Какое там! Не тут, так там… остался под Врутками[1]! Не знаю, где и лежит. У всех таблички, надписи на плитах из обожженного камня, а у него нету… Ездили мы туда, свечки ставили, да только к главному камню.

А нас отправили в Эйзенэрц.

Сперва говорили, что мы там заработаем прилично. Коли заработаем, то и слава богу, говорю, ладно! Поехали. Словаков повезли больше тысячи. И югославов не меньше. И из разных других стран. Селили нас в бараки по десять — четырнадцать человек. Поначалу у каждого была своя постель и тумбочка. Топили мы сколько влезло, да еще выдали нам по три одеяла на брата.

Сколько же я там перевидал незнакомых мне камней! А в одной горе была чистая руда — и вся наверху. Оголили ее, будто покойника, жалко копать было.

Первым делом мы снимали грунт, грузили на платформы, самая скучная работа! После стали нас проверять, кто что умеет делать, лейтер[2] проверял.

Я попал помощником на машину, о какой прежде и не слыхал. Спереду у ней была мостовая шина, на ней трос от лебедки, что вертелась меж колесами локомобиля то взад, то вперед, куда тебе надо, чтоб трос шел — вверх ли, вниз ли. На тросе висела стальная груша, нацеленная аккурат на тот камень, что разбить надо. Когда такая груша тонн в пять с семи метров высоты падала на валун, не надо было и проверять, что она раздолбала. По правде говоря, я обрадовался, когда меня перевели оттудова. Прыскало там во все стороны жутко, словно гранаты рвались, а ноги у меня за три дня все были иссечены, будто решето.

Потом мы пилили на канатной пиле блоки прямо из скалы. Одно скажу: будто липу. Блоки, если получались ровные, спускали по желобам на верстаки, а там под кареткой мокрым песком их разделяли на призмы длиной добрых три с половиной метра. Я при этих самых призмах еще с одним парнем работал. Я обтесывал их по первому разу, грубо, а он маленьким молоточком доравнивал и делал желобочки. А на что они шли, спроси? На пограничные столбы. Гитлер свой рейх огораживал, да все по-разному. Спервоначалу он у него растягивался, как нагретая резина, а опосля все больше надо было надгробных камней, вот и пришел наш черед — минеров и каменотесов.

Да ненадолго.

Как перевалила война за вторую половину, все ясней становилось, что мы не на заработки приехали, а пленники здесь. Обратно домой не моги, потому как всеобщая трудовая повинность. Просишь хотя бы отпуск — на тебя так посмотрят, что, ежели не опустишь глаза и не попросишь прощенья, отправят за город в рабочий лагерь. Чем дале — тем хуже! Двоим удалось смыться, так потом нас с собаками стерегли. Нашлись такие, что задумали написать нашим властям. А их уж поминай как звали, нету. Как только мы уцелели!



Поделиться книгой:

На главную
Назад