Андрей Иванов
Обитатели потешного кладбища
© Иванов А., 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
I
1
Мы нашли мсье Моргенштерна в Люксембургском саду. Вытянувшись во весь рост, он лежал на скамейке, над ним покачивались грустные ветви раскидистого каштана. Закат и камнеломка выстлали за его временным аскетическим ложем пурпурный ковер. Чуть поодаль из-за листвы выглядывала одна из тех статуй, что в сумерках производят гнетущее впечатление.
Мари негромко вскрикнула и побежала к нему.
– Альфред? Альфред, проснитесь! Вам нельзя здесь лежать…
Она пыталась привести его в чувства. Взгляд старика блуждал. Я подумал, что он, должно быть, сильно пьян. Он не узнавал ее совсем. От досады Мари выругалась, по-французски. Старик что-то пробормотал и отвернулся. В полной растерянности, я стоял в стороне, чувствуя, как вокруг меня нарастает волнение. Ветви шуршали, змеилась пыль, старые сухие листья танцевали. Что-то происходит, понимал я, что-то таинственное. Я ощутил мягкий толчок в спину. Подумал, кто-то шутит, хотел оглянуться, но мгновенно догадался, что в этом нет никакого смысла. Теплая волна воздуха мурашками пробежала по спине, клубок переживаний, которые мне еще предстоит разобрать на строки и нити, кровью прилил к шее, ударил в голову и с отчетливым хрустом в позвонках сдвинул во мне давно застывшие части. С той самой минуты, когда мы нашли мсье Моргенштерна недалеко от выхода из Люксембургского сада на бульвар Сен-Мишель, я совпал с движением, которым был охвачен Париж, я ожил.
– Да помогите же, Виктор! – крикнула Мари, и я окончательно очнулся.
– Да. Иду!
Город волнуется с конца прошлого года. Я наблюдал зарождение агонии как лаборант, изучающий какой-нибудь вирус, привитый лошади. На все смотрел с улыбкой: люди бегают, в окнах лица, разгоряченные, любопытные, напуганные. Я с детства обожаю хаос, люблю бывать на вокзале, смотреть, как пассажиры торопятся на поезда. Эвакуацию в Чистополь в 1941 году я воспринял с энтузиазмом. Мама плакала, папа был белый как мел, а в моей груди гудел пламень; когда мы оказались посреди пустырей и ледяного ветра, в деревянной избушке с земляным полом недалеко от длинной-предлинной пристани, они пришли в ужас, а я был в восторге. Сколько впечатлений! Сколько свободы! Наконец-то я сбежал из пыльной Москвы. Никогда ее не любил и не хотел идти в школу. Я знал, в какую меня поведут, она проглотила многих моих знакомых, и все они ее ненавидели. Здание походило на казарму. Мы с мамой часто ходили мимо, и я, глядя на парадный вход с колоннами и лепниной, содрогался от мысли, что вскоре эти огромные двери проглотят и меня тоже. По битым ступеням, хрипло переругиваясь, скакали заматерелые мальчуганы. Я глядел на них и представлял, как они будут мне давать тычки, подзатыльники и щелбаны. Мама останавливалась и показывала мне учителя, – а этот, думал я, будет мне ставить двойки и вызывать в школу отца. От рутины спасла эвакуация. В Чистополе была совсем другая школа, там все учились понарошку…
Серый мятый плащ, черные брюки, штиблеты; одной рукой он держался за спинку скамейки, другая безжизненно свисала. Мы склонились над ним. Нет, мсье Моргенштерн не был пьян. Он что-то лепетал. Листва вмешивалась, не давала понять.
В тот день мы смотрели Alphaville в полупустом синема-клубе. Случайно забрели. Мари увидела афишу, сказала, что у нее устали ноги, фильм ей советовал посмотреть Клеман.
– У него безупречный вкус. Я читаю все, что он мне приносит. Я полностью ему доверяю. Он немного чокнутый, но это пустяки. Я вас обязательно познакомлю! Вы его полюбите, вот увидите! Идем?
У меня не было денег, но было поздно – мы вошли в клуб, мы подошли к кассе, она купила билеты. Было страшно неловко. Мари пропустила мои извинения мимо ушей, она смело шла к своему любимому месту, в самой середине.
– Я обычно сижу здесь, в каждом синема! – Села и быстро расстегнула туфельку. – С самого рождения со мной было что-то не так. Вечная путаница в документах! Я родилась во время немецкой оккупации, моя сумасшедшая мать собиралась меня назвать Марией Антуанеттой. Представляете, какая дура! Была бы я сейчас… – Расстегивала другую, посмотрела на меня и встряхнула волосами, чудесными волосами. Я не успел ничего ответить, даже улыбнуться не успел. – Дед хотел Сталиной назвать, в сороковом-то году… Отца никто не спрашивал, считалось, что у меня его не было, но потом все выяснилось… По паспорту я – Мари Анн, но так меня никто не зовет.
Дома она Марианна, для лучших друзей – Мари; во время учебы на филологическом факультете в Нантере она по вечерам работала в пансионате, где одна русская аристократка звала ее Нюрц, и каждый раз, когда Мари входила в пансионат, глаза пожилой дамы наполнялись слезами: «А вот и моя милая Нюрц! – брала Мари за руку: – Посиди со мной, дорогая Нюрц». Единственный, кто звал ее Мари Анн, был директор маленькой строительной конторы, ему позарез нужна была знающая английский стенографистка, однако за неполных два месяца, что Мари у него проработала, он ни разу не попросил ее что-нибудь перевести или стенографировать, зато вежливый негодяй распускал свои лапы, и она ушла.
– Отец и его друзья зовут меня Маришкой. Красиво?
– Очень.
Мари родилась в Аньере, на собачьем кладбище, смотрителем которого был ее дед; роды приняла бабушка…
Еще Мари говорит по-польски.
– А вы говорите по-польски?
– К сожалению, нет.
Я был очарован и не хотел этого скрывать. Пусть видит! В зале тихо щелкали перекидные часы. Во мне закипало желание. Минута за минутой… Погас свет, – «смотрите туда, не надо на меня смотреть». Я услышал, как звякнул замочек на туфельке, она их легко скинула, с мягким шуршанием падали цифры на часах. Вдруг она поставила ножки на мой ботинок…
– Позволите?
– Да.
И время остановилось.
Я приехал в Париж в октябре 1967 года; до того, как познакомился с Мари и поселился на rue d'Alesia, я не мог надышаться Парижем, он затмевал мои мысли, я чувствовал присутствие города даже во сне, меня здесь все волновало, белых пятен на карте становилось меньше и меньше, в некоторых местах образовались дыры, несколько раз меня посещало тревожное ощущение, будто мне что-то сейчас откроется, какая-то великая тайна, вокруг меня оживал воздух, он начинал струиться, над головой что-то колебалось, меня овевали струи ветра, поднимался шорох, я спешил найти тихую улочку и затаиться в ней, чтобы наедине разобраться с этим явлением, но восхитительное ощущение присутствия чего-то великого быстро меня покидало, я оставался истуканом стоять в парке или долго сидел на скамейке, во мне струилась тоска, как давно забытый мотив, я что-то писал, но ничего не складывалось, отправлялся гулять по набережным, и тогда на меня находило другое странное чувство: будто я обернут в целлулоидную пленку из фантазий и историй – всего того, что я навоображал об этом городе; оглядываясь на собор Парижской Богоматери, я на мгновение видел открытку, ту самую открытку собора, что висела у меня над кроватью в Ленинграде на Гаванской, 8А (там были и другие: кенотаф на могиле Бодлера, Триумфальная арка и, разумеется, Эйфелева башня); сделав несколько шагов, снова оглядываюсь: собор на месте, настоящий, огромный, и я себе говорю: это не фильм, не сон, не открытка.
Редакция находилась в двух шагах от Пер-Лашез, я неминуемо оказывался там каждый день, бродил по влажным дорожкам кладбища, смотрел, как безразличное солнце облизывает монументы, скользит по холмам некрополя, сдвигает тени, словно пытаясь заглянуть в склепы; напоследок таинственно блеснув в серой лужице, образовавшейся на плите старинного надгробья, солнце исчезало, и только тогда я замечал какие-нибудь детали: на огромную бабочку похожий лист, упрямое пламя свечи, рассыпанные монетки, поломанные ступени, из-под которых уродливыми рептилиями выглядывали извивающиеся корни – воистину деревья здесь питаются мертвецами и превращаются в монстров! На скамьях и булыжниках медленно тлели розовые отпечатки заката; последний слабый луч, облюбовав длинную поэтическую эпитафию, полз от слова к слову, как рука слепца, читающего шрифт Брайля. Помню, как увидел ворота Пер-Лашез в первый раз. Я зашел туда только потому, что слишком рано было идти на рандеву. Позвонил в редакцию, сказал, что у меня есть рекомендация, моего звонка ждали, Роза Аркадьевна, главный редактор «Русского парижанина», предложила встретиться, продиктовала адрес. «Вы знаете, где это?» Я ответил, что знаю. «Вот и отлично. Так будет проще. Даже если я вам скажу, как найти нас, вы вряд ли найдете. Адреса в Париже обманчивы. Это не совсем на rue de la Roquette. Тут все немножко хитро устроено. Нужно свернуть на rue de la Folie-Regnault и зайти через синие ворота. Но кто их вам откроет? Тут у нас к тому же такой привратник своенравный…» (Я это выяснил чуть позже, мы сдружились со стариком.) И я пошел по бульварам, заглядывал в книги на лотках, выхваченные строки сплетались в поэму, все казалось связным, все волновало. На Монмартре была сутолока. Хотелось есть, но денег хватило только на бокал вина в небольшом кафе. Входили и выходили шумные посетители, появлялись официанты и исчезали, каждый спешил добавить свой собственный звук, точно они были джаз-бэндом. Я выпил и пошел гулять. Ветер-мим подбрасывал листья. В отдалении звучал колокол, квакали клаксоны. Я был легок, хотелось танцевать. Мое приподнятое настроение развеялось, как только я оказался за воротами кладбища. Приветственно зашелестел древний кедр, приподнял ветви и с медленным вздохом их опустил, – стало тихо и тяжело на душе; мне подумалось: невинность моей жизни кончилась (в мои неполные тридцать три я был относительно невинен). Ноги привели меня к монументу спящей виконтессы; я долго стоял, глядя на то, как она лежит, тени и блики приводили в движение складки мраморного савана; от ее лица веяло покоем; ветерок трепал мои волосы, я хотел уйти, но почему-то удерживал себя, вглядывался в ее черты, в ней было что-то знакомое, я смотрел и не мог понять, а потом неожиданно понял: она напоминала мне маму! Мне захотелось поцеловать ее, но кругом были люди, что-то выискивали, перекрикивались до неприличия громко, я ушел (с тех пор, сколько ни бродил там, ни разу не нашел того монумента). Прогулка меня отрезвила, мне казалось, будто покойники наблюдают за мной из окошек своих каменных домиков и шепчут: эй, чужестранец, что ты ищешь здесь?
С первых дней Париж меня дурачит и кроит на свой лад, навязывает свою пульсацию, свой телеграфный код; город не оставляет меня без присмотра, сопровождает звуками, тенями, запахами. В сумерках я теряюсь, они наваливаются внезапно, как пьяный прохожий, который кладет тебе на плечо руку, говорит несколько слов и лезет обниматься. Огни фонарей сдвигают перспективу, щекочут глаза, – я хожу медленно, осторожно, боюсь наступить на спящего на решетке бродягу, вздрагиваю от хлопка ставни или скрипа витринной решетки. А как таинственно порой на ветру колышутся тенты, как крылья! Приноравливаюсь и к ночным крикам, и бесцеремонным утрам… пению птиц, гаму, толкотне… Голоса, шарканье, грохот грузовиков, позвякивание цепей – все обладает характером, насмешливым и высокомерным, каждый звук одергивает: чужак, что тебе надо? Ты входишь в тень и потихоньку прозреваешь, но тут тебя небрежно задевают плечом, в лицо летят обрывки фраз, которые ты долго пытаешься склеить, но надоедливый скулеж тележки, сливаясь с голосом попрошайки, не дает собраться с мыслями. Ты раздражаешься, идешь, жмурясь на солнце, а из-за плеча вырастает фигура соглядатая. «Эта авеню бесконечна», – говорит некто, я ничего не отвечаю, не до конца веря, что обращаются ко мне. «Я не ел со вчерашнего дня», – продолжает незнакомец с ясными от голода глазами, – его, наверное, подослал город. «Я спал под открытым небом… Нет, нет, мсье, не лезьте в карман, я не прошу милостыню, мне заплатят завтра. Я просто хотел сказать, что в Париже много улиц и бульваров, и бывают такие дни, когда они становятся длинней, а бывают дни, когда они кажутся короткими… Город словно сжимается и разжимается, как пружина». – «Город дышит», – говорю я, мой попутчик радостно соглашается.
Я видел, как поймали вора в метро, сначала услышал истошный вопль, протяжный, переходящий в завывание, и вспомнил: так кричали ослы, у нас в Чистополе были ослы, иногда они кричали совсем как люди; вору, наверное, было не больше семнадцати, мальчишка, тощий, с красивыми вьющимися волосами, сразу двое мужчин заломили ему за спину руки, прижали к каменному полу туннеля, он плакал и молил отпустить. В тряских тесных вагонах все пропитано близостью, доступностью, в них появлялись демоны, облаченные в человеческую плоть, одетые в изношенные манто, с испещренными, как исцарапанная лакировка, физиономиями, и ангельские лики девушек утонченной, невиданной восточной красоты, с черными густыми бровями, насмешливыми, слегка выпученными губами, раскосыми глазами, тяжелыми от туши ресницами и ослепляюще белой холодной кожей. Ты сидишь в полудреме, и вдруг тебе бросаются в глаза открытое плечо, декольте, колено, черные локоны, вздернутый носик – Незнакомка! Она сидела, забросив ногу на ногу, и смотрела перед собой, безразличная ко всему: к пассажирам, к грохоту, к болезненно подмигивающим лампочкам; ее легкое для осени платье шевелилось – васильки, на платье были васильки, колокольчики; я стеснительно оглядывался, стараясь, чтоб никто не приметил, как я любуюсь ею, смотрел на ее отражение в пыльном вагонном стекле (там, в стремительно летящей сквозь мрак перспективе, она казалась еще прекрасней и более недосягаемой): белая грудь, тонкие лодыжки, тонкие руки, хрупкие пальцы, платье приоткрывало ее голени; воздух в метро такой живой, такой участливый, он доносил до меня запах ее духов, ее дыхание, – я долго ею любовался, думая заговорить с ней, но неподвижность ее взгляда меня парализовала, так и не решился. Была одна проститутка. Она села напротив меня, я услышал ее дыхание, намеренно громкое, призывное. У нее был хищный рот и развратные глаза, туш и помада немного размазались, но это ее не портило, наоборот, придавало больше шарма. Сильно прогнувшись, она откинулась назад и закрутила волосы. Нет, красивой она не была, но меня возбуждали ее легкое тесное платье и большая грудь (наверняка эта грудь потом вызвала бы во мне тошноту, и, как часто бывало, у меня бы ничего не вышло). На ее плечах лежал мятый арабский платок. Незаметно она стянула его и обвязала вокруг талии; туго затянутая, вызывающе соблазнительная, она играла концами платка, поочередно ударяя ими по колену и посматривая на меня; платье поднималось выше и выше, оно будто сжималось, приоткрывая ее сытную плоть; она была так доступна… но денег не было, и даже если бы были, я голодал, мои натруженные от ходьбы ноги ныли, мозоли щипали пятки, в тот день я много ходил, был в гостях у нескольких человек, которые согласились дать интервью, весь вечер занимался расшифровкой. Отвернулся и уставился в мелькающую черноту туннеля. Проститутка поняла, что я пустой, что не только в моих карманах ничего нет, но и желание мое поедено коррозией усталости, вмиг ее поза перестала быть вызывающей, спина ослабла, грудь обмякла, она натянула платок на плечи и пересела. Я не сразу пошел домой, долго в полумраке бродил по улице Тольбиак, заходил на улицу Артистов, ходил по прилегающим тихим улочкам, прогуливался по rue de la Santé, и когда пошел к себе, изможденный от впечатлений, работы и голода, услышал, как в клинике Святой Анны кричала сумасшедшая, на минуту я впал в оцепенение, затем быстро поднялся к себе, чтобы посмотреть из окна, но так ничего и не увидел, было темно, фонари светили слабо, крик терзал темноту, где-то за стенкой работала швейная машинка, хозяйка квартиры сделала телевизор погромче, послышались еще голоса (санитары, возможно), хлопнула дверь, и все прекратилось. Роза Аркадьевна поселила меня к своей старой знакомой, которая укрывала ее с мужем во время оккупации, мне повезло: мое окно выходило на сад психиатрической клиники, и я часто туда посматривал, я решил, что это неслучайно – Париж с первых дней дал мне понять, что знает о моем прошлом. Я смотрел на темно-зеленые ворота, воображением просачиваясь в запертые комнаты, где находились пациенты, и видел тех, с кем когда-то делил мою не-свободу, на койках лежали те, с кем я пил чай, чьи рассказы слушал, от кого прятал глаза, кому улыбался; глядя на охряную стену клиники Святой Анны, я чувствовал, что часть меня еще томится в застенках и, может быть, никогда не будет свободной, потому что однажды перенесенный ужас будет сжимать мое сердце, как неизлечимая судорога, во всяком случае, пока будут решетки, запертые двери, за которыми томятся люди – хоть бы и один человек! – я не успокоюсь. По выходным я смотрел, как они, в тапках или галошах, халатах и смешных шапочках, прогуливаются в своем дворе. Там был настоящий парк, с дорожками, статуями, красиво постриженными кустами и клумбами. Они сидели на скамеечках, курили, разговаривали. Я видел, как некоторых уговаривали выйти: санитар стоял у дверей и приглашал, делая театральные жесты, даже кланялся. К ним приходили посетители… На черепичную крышу одного из отделений (старинное здание из серого камня с маленькими окошечками) листья падали, падали, покров делался плотней и плотней. Для меня эта крыша стала своеобразным указателем смены сезонов. Я следил за тем, как приближается зима. Дождь смывал листья с крыши, они снова падали, украшая черепицу, застревали в водостоке, прилипали к карнизам. В погожие дни ветер их срывал, уносил, но листья собирались вновь, однажды они покрыли крышу плотным слоем и лежали так до весны.
С февраля в воздухе зреет что-то предгрозовое, гул идет по Парижу, неслышная дрожь закрадывается под кожу, все кажется чуть более настоящим, отчетливым, ярким, – так бывало в детстве перед каким-нибудь праздником или ответственным днем: от волнения в голове хрустело, как в скрипучий мороз. Впрочем, буря – еще тот праздник. В марте началось: Нантер. Пришлось ехать, смотреть, говорить, писать… Хотя казалось бы, какое нам, русским, дело до их забастовок?
– В нашей газете должно быть все, – отрезала главный редактор. – Мы тут живем. Мы – часть этой страны. Другой у нас нет.
Честно говоря, я с ней согласен: зачем себя ограничивать «эмигрантской жизнью»? Ехал в Нантер воодушевленный, ехал и думал: в Советском Союзе меня и близко к газете не подпускали, и не допустили бы, пациент психиатрической клиники – жирный крест, а тут – материал для первой полосы. Жаль, что ехать было недалеко. До этого я ездил в Страсбург на встречу с бывшими эльзасскими солдатами вермахта, которых насильно погнали на Восточный фронт, где они сдались на милость Красной армии и затем отбывали срок в лагерях, кто под Тамбовом, кто в Ульяновске. После возвращения газетчики их осаждали. Они не хотели ни с кем встречаться. Говорят, переговоры тянулись не один год, еще задолго до моего приезда эпопея началась. Наконец-то сломались; их уговорил местный пастор. Собирался ехать Вазин, старый эмигрант, перхотью обсыпанный кряхтун, ходил, посвистывал от удовольствия, но поехал я. Озлобившись, Вазин несколько дней со мной не разговаривал, желваками поигрывал; он меня не терпел еще до того, как я увел у него поездку в Страсбург, а с тех пор – всякое лыко в строку. Хотя моей прямой вины в том не было;
– Ну, как?
– Красиво.
– В России тоже красиво… Я бы остался в России. Мне очень природа понравилась. Воздух морозный. Простые люди, замечательные. Только не дадут жить начальники. В России над каждым человеком есть начальник. Над ним другой. И так далее. Чувствуешь, что они есть, и их много.
– А тут разве не так?
– Во Франции? Нет. Здесь другие люди. Все друг за другом смотрят.
Мы посмеялись, помолчали. Снег падал на лобовое стекло. Бежала река.
– Хорошо, – сказал я. – Тихо.
– Да.
Приезжаю в Париж – а тут тепло, люди ходят расстегнутые, взбодренные, вдоль бордюров ручьи, в парках над землей дымка, в небе висят мягкие облака, и ноги подкашиваются, иду, улыбаюсь – дурак дураком!
Из статьи моей половину, если не больше, выбросили, она стала чем-то вроде гарнира к мясу: соглашение о взаимной репатриации советских и французских граждан, выдержки из переписки представителей французской и советской делегаций по делам репатриации, воспоминания генерала Пьера Келлера о том, как он отчаянно добивался аудиенции с главой советской делегации генералом Голиковым, о котором, по словам Келлера, отзывались, как о божестве (часто просто называли
Ничего, говорил я себе, у меня все сохранилось. Тем же вечером подробно описал; не для газеты – для себя: их лица, взгляды, напряженное молчание, которое переполняло наши беседы, не давали мне уснуть.
Меня отправили в Нантер. Поездка оказалась бестолковой. Было много суеты и пустословия. Факультет – чудовищен. Народу – тьма. Жужжат как улей. За два дня две пленки извел, взял интервью у тринадцати человек: троцкисты, маоисты, анархисты всех мастей, только что возникшее
– Не думайте, что этим кончится. Вот увидите, рванет и у нас тоже.
– Да ну, бросьте, молодой человек, – возразил Вазин, – у нас это невозможно. Не сейте панику почем зря. Покричат и разойдутся. Париж будет стоять. Вот увидите. Тут совсем не такие люди. Это вам не бидонвиль.
– Вы не представляете запала…
– Да все я представляю. Не надо грандировать единичный случай.
– Да я вовсе не…
– О да! Еще как! – Вазин решил придавить меня перед всеми. – Я вас понимаю, мон жён ами. Вам хочется события. Наскучило писать о всякой ерунде: о
Хотелось ответить крепко, но лучше не ругаться. Кто я такой? Беглец сомнительного происхождения, без опыта, без родственников и друзей, за плечами у меня только советский институт дураков, да и тот дипломов не выдает.
Написал хорошо, меня похвалили, и все равно, изрядно порезав, статью поставили сопроводительным материалом к большому интервью с Пьером Граппеном[4], которое взял по телефону проклятый Вазин; интервью получилось мягкое, декан отшучивался, опровергал почти все, о чем писал я: о самоуправлении, захвате студентами зала советов профессоров, ни о каком
Я держался на ниточке, на тоненьком волоске.
Стояли чудесные ландышевые дни; я почти не спал; птицы поднимали ни свет ни заря, я выходил и шел вдоль стены клиники, на бульваре Араго прикидывал, где бы я поставил для Вазина гильотину, мочился в вонючем виспасиенне, пил кофе стоя, шел пешком до станции Сен-Марсель. После работы я ждал Мари на площади Republique, она брала меня под руку, и мы шли на левый берег… прощались перед самым закатом. В поезде я читал книгу или вспоминал стихи, не подпускал тоску; на безымянном перекрестке, где обрываются семь улиц (урбанистический абсурд, дыра в карте города), я дожидался заката. Очень подходящее место, неживое, тут нет ни скамейки, ни даже столба, к которому хотелось бы прислониться, редко и ненадолго появлялся автомобиль с сигаретным огоньком. Закат сгорал, смывая с меня тоску, он грелся на моей рубашке, лизал ботинки, льнул ко мне, ручейки уносили фантики и окурки, я шептал стихи, они вылетали из меня, как сорванные ветром лепестки черемухи… они сгорали в зареве, и наконец, все погасало; я медленно шел по rue d'Alesia, сикоморы серебрились, от их шуршания пробирала приятная дрожь… и это были уже не деревья, а… я не знаю что… я знаю точно:
Весь апрель сплошное благоухание, пыльца в воздухе. Не надышаться, голова кругом…
И вдруг в редакцию заявился полицейский. Спрашивает меня.
Почему меня?
Ничего не объясняет, хочет говорить тет-а-тет. Но не увозит, подумал я с надеждой. Один пришел, значит, не все так плохо. Заходим в кабинет главного редактора, она остается. Полицейский бросает шляпу на стол и садится в ее кресло. Я вальяжно устраиваюсь сбоку, чтобы не оказаться напротив него, как подследственный. Роза Аркадьевна стоит, скрестив руки, поглядывает на нас. Ну и сцена! Волнуюсь, но ничего не спрашиваю, жду. Изображаю улыбку, вздергиваю легкомысленно бровь. Он не торопится, осматривается. Лет пятьдесят, в штатском, одет невзрачно. Приглаживает прядки на темени, смотрит на меня и вкрадчиво объясняет:
– Студенты снимали любительский фильм в развалинах Бушонвьерской церкви, начали разгребать кучу камней, а там – тело мужчины. Сохранился хорошо. Практически мумия. Опознать пока не удалось, эксперты над этим работают.
– А я тут при чем? Я не эксперт и об этом ничего не писал.
– Да, вы не эксперт, – полицейский осклабился, смотрит на меня, на свои ногти, снова на меня, – и об этом вы пока не писали. Об этом никто еще не писал. В кармане пиджака мумии нашли клочок бумаги со списком имен. Три имени тщательно зачеркнуты, их мы пока не разобрали, но экспертный отдел обязательно разберется. Зато одно сохранилось совершенно отчетливо.
Он достал вчетверо свернутый листок. У него были неловкие руки, или, может быть, он сознательно изображал неловкость, чтобы помедленней развернуть бумаженцию. Похрустывая пальцами, он почти любовно разглаживал складки. Наконец, справился, разровнял бумагу и придвинул ее так, чтобы она легла передо мной, ровнехонько. Я поднялся и склонился над столом, так, согнувшись, я смог прочесть мелкими буковками написанное имя.
– Это ваше имя?
Я с облегчением понял, в чем дело.
– Нет, – усмехаюсь, – не мое.
– Вы уверены?
– Да, я уверен, уверен! Это не мое имя. Это мой псевдоним! Имя мое вот. – Достал из внутреннего кармана пиджака мой американский паспорт, сделал несколько разглаживающих движений, распахнул, снова погладил и только затем передал полицейскому. Наслаждение было невероятное. – Я в Париже недавно. Меньше года. Уверен, что это недоразумение.
– Да, да, – мямлил тот, изучая мой документ. – Паспорт новенький. Недавно сделали?
– Недавно, да. А кто вам сказал, что я пишу под этим именем, интересно?
– А давайте съездим ко мне в участок! Там и разберемся…
Ох, натерпелся я этих
Редактор заметила, что я побелел, вот-вот взорвусь и испорчу все (она помнила, как я вышел из себя во время антракта в театре), налила мне воды, положила руку на плечо и твердо сказала:
– Тут нечего разбирать, детектив. Псевдоним использовали в нашей газете задолго до прибытия молодого сотрудника из США, которого нам, кстати говоря, рекомендовал старейший эмигрантский журнал в Нью-Йорке. Мы слишком дорожим людьми, чтобы в такие дни отпускать их по пустякам. Поймите, этот псевдоним ничего не значит. Чуть ли не каждый из нас под этим псевдонимом хотя бы раз да писал. Обычное дело.
Говорить о причинах, по которым я не хотел писать под своим именем, было нельзя, пришлось бы разворачивать всю историю, пришлось бы ехать в участок. Я негодовал: псевдоним-то мне
– Отчего вы так волнуетесь, мсье журналист?
– А давно это тело там лежит? – задал я встречный вопрос (хотелось разбить стакан). – Как давно? Что говорят эксперты?
– Ох, журналисты, журналисты, – проворчал он, возвращая мне паспорт.
– Если не верите, можете посмотреть наши архивы, пожалуйста! – воскликнула редактор и распахнула шкаф, доверху забитый папками.
Он отмахнулся обеими руками, взял шляпу, попросил разрешения показать фотокарточку всем в редакции. Картинка оказалась жутковатой.
– Это же не человек!
– На что тут смотреть?
– Чудовище какое-то.
– Как можно такое показывать людям?
Галдели по-русски, полицейский не понимал и раздражался. Спрятал карточку; ушел ни с чем, недовольный.
Я попросил два выходных. Хотелось бежать к Мари, сидеть у нее в парикмахерской, с чашкой кофе и дурацким журналом, бессмысленно листать, курить и смотреть, как она стрижет… История с полицейским казалась отличным предлогом.
– Да это ерунда, Виктор, – успокаивала меня редактор. – Все это ошибка. Работайте! Вы мне нужны. Мне сейчас все нужны. Дни какие стоят! Неспокойные.
– Я понимаю, да, но все-таки, Роза Аркадьевна, посмотрите на мои руки. – Они тряслись на самом деле. – Нервы ни к черту.
Отпустила. Зашел в ближайшее кафе, а там проклятый Вазин:
– Париж, знаете ли, молодой человек, такой город, он принадлежит и живым и мертвым. Некоторым мертвым он принадлежит даже больше, чем живым. Нужно еще доказать, что ты имеешь право в нем жить.
И рассказывает о золоте какого-то дантиста.
– Разыгралась целая драма. Всех пересажали. И виновных, и невиновных. Как знать, может, вообще никто виноват не был. Ну, умер. Старый был. Ну, пропало золото. Может, и не было. Мало ли, что закупал. Да подумаешь! Какая разница? Но полиция начала копать под каждого. Как же, золото! Если было золото, значит, убили. И в итоге посадили всех, кто хоть сколько-то знал этого дантиста. Даже случайных пациентов из его записной книжечки привлекли. Под любого копни хорошенько – что-нибудь найдешь обязательно. Вот что иной раз творят с живыми мертвецы. Вот такая полиция во Франции.
Ах ты, старый черт!
На следующий день редактор звонит мне домой:
– Ну что, накаркали.
– Это вы о чем?
– Включайте радио. На улицах беспорядки. Как вы и предупреждали.
Я подавил легкий укол тщеславия – вот, мол, утер я нос старому пердуну, говорил же: «рванет», – овладел собой и спокойно ответил: