Колдунья достала из-под своей накидки маленький свёрток, откуда извлекла священную оленью кожу, которую использовала при лечении, и глиняную чашку. К этим предметам добавились оленье ребро и мешочек из сыромятной кожи, содержимое которого ведьма высыпала в чашку. Потом она опустилась на колени на камень для жертвоприношений и начала толочь содержимое костью.
— Что это? — спросил я, встав на колени рядом с ней.
— Кусочек высушенного сердца ягуара.
Ведьма достала орлиное перо и, порезав его на кусочки, тоже добавила в чашку.
— У ягуара есть сила, а орёл воспаряет ввысь. Обе эти способности необходимы мужчине, чтобы доставить удовольствие своей женщине и произвести на свет много детей.
И добавила в чашку какой-то тёмный порошок.
— Это высушенная змеиная кровь. Змея может раздвинуть челюсти, растянуть желудок и проглотить то, что в несколько раз больше её по размеру. Мужчине, чтобы заполнить отверстие женщины и удовлетворить её, тоже нужна способность увеличивать размер.
Цветок Змеи тщательно размешала полученный состав.
— Я не стану пить это.
Её смех прозвенел в ночных джунглях.
— Не бойся, глупыш, от тебя и не требуется ничего пить, ты нужен, чтобы усилить снадобье. А предназначено оно для другого человека, чей тепули уже не набухает так, чтобы он мог доставить женщине удовольствие и заставить её понести.
— Этот человек больше не может делать детей?
— Мало того, он не способен получить удовольствие сам и доставить его своей женщине. Но это зелье вновь сделает его тепули большим и твёрдым.
Её чёрные с золотистыми крапинками глаза проморозили меня до костей, её тёмная сила поглотила меня. Я послушно лёг на спину на жертвенный камень, в то время как Цветок Змеи развязала мой верёвочный пояс и спустила штаны, обнажив причинное место. Хотя мне ещё ни разу не приходилось ложиться с женщиной, я видел дона Франсиско в хижине с моей матерью и знал, что, когда он покусывал её грудь, его garrancha увеличивался в размерах.
Цветок Змеи нежно погладила мой член.
— Твой молодой сок сделает этого мужчину могучим как бык, когда он возляжет со своей женщиной.
Её рука была сильной и двигалась в уверенном ритме. Мне стало приятно, и я невольно улыбнулся.
— Вот видишь, прикосновение женщины к мужскому месту доставляет тебе удовольствие. А теперь я должна буду вобрать твой сок, как телёнок, сосущий молоко матери.
И колдунья приложила губы к моему garrancha. Её рот был горячим и влажным, она энергично действовала не только губами, но и языком. Это возбуждало меня всё сильнее — я засунул garrancha глубже ей в рот и стал двигать им взад-вперёд, сильнее и сильнее, подгоняемый жгучим желанием засадить его ведьме в самое горло.
Потом внезапно всё оборвалось — мой жизненный сок извергнулся прямо ей в рот.
Когда я остановился, ведьма наклонилась и выплюнула сок в глиняную чашку, в которой уже находились другие ингредиенты зелья. Потом она снова взяла мой, ещё не опавший, член в рот, слизала остатки семени и снова сплюнула в чашку.
— Айоо, мальчик-мужчина, у тебя достаточно сока, чтобы наполнить типили трёх женщин.
А на следующее утро я оказался буквально выброшенным из прежней жизни, как лава из жерла вулкана.
— Мы покидаем деревню, — заявил падре Антонио, разбудив меня в родной хижине. Он выглядел очень странно: бледный, осунувшийся, с покрасневшими от бессонницы глазами. Добрый священник явно нервничал.
— Ты что, всю ночь боролся с дьяволами? — спросил я.
— Да, и потерпел поражение. Бросай скорее свои вещи в мешок, мы уезжаем немедленно. Мои пожитки уже в повозке.
Тут я догадался, что отец Антонио имел в виду не просто поездку в соседнюю деревню. И он подтвердил это, заявив:
— Мы покидаем гасиенду навсегда. Чтобы через пару минут ты был готов!
— А как же моя мать?
Падре Антонио остановился на пороге хижины и уставился на меня так, словно мой вопрос его сильно озадачил.
— Твоя мать? У тебя нет матери.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
La Ciudad de los Muertos, Город Мёртвых — так испанцы
вскоре начали называть Веракрус.
Некоторое время у нас даже не было крыши над головой, и, чтобы отец Антонио мог раздобыть хоть какой-то кров и пропитание, приходилось постоянно скитаться от церкви к церкви. Мне тогда едва исполнилось двенадцать; в таком возрасте я ещё не мог толком осмыслить, что же за беда на нас обрушилась, и воспринимал её только через боль натёртых от бесконечной ходьбы ног да через урчание вечно пустого желудка. Подслушивая в храмах беседы падре Антонио и его собратьев, я узнал, что дон Франсиско обвинил моего друга в нарушении священного обета, а именно: в греховном совращении индейской девушки, в лоно которой нечестивый служитель церкви заронил своё семя. По всему выходило, что девушкой той была Миаха, а я, стало быть, и есть тот самый плод греха.
Однако при всей моей воистину сыновней любви к Антонио, в то, что он мой родной отец, я не верил. Однажды, находясь в подпитии (что, замечу, было для сего достойного человека в порядке вещей), он заявил, что моим настоящим отцом является один muy grande gachupin, очень важный господин, родом из самой Испании, однако мне было ведомо, что, когда сознанием доброго священника завладевает нектар богов, ему ничего не стоит ляпнуть и не такое.
Падре уверял меня, что, хотя свой реnе в Миаху и точно засовывал, отцом моим не является, — но потом зашёл ещё дальше, заявив, что и сама Миаха вовсе меня не рожала. Таким образом, всё связанное с моим появлением на свет представляло собой сплошную загадку.
Протрезвев, падре Антонио всегда упорно отмалчивался, наотрез отказываясь как подтвердить, так и опровергнуть свои пьяные откровения.
Бедный, бедный клирик. Верьте мне, amigos, он действительно был очень хорошим человеком. Согласен, далеко не совершенным, не без слабостей, но не спешите бросать в него камни. Грешить он грешил, спору нет, но, по правде сказать, все грехи его были таковы, что не повредили никому, кроме него самого.
А сам падре Антонио поплатился за них изрядно, ибо в один далеко не прекрасный день епископ Святой церкви лишил его священнического сана. Собиратели грязных сплетен выдвинули против этого достойного человека обвинения, и он фактически даже не стал защищаться (хотя надо признать, что далеко не все обвинения были облыжны). Другое дело, что подобные мелкие прегрешения присущи почти всем служителям церкви и обычно легко прощаются. Мне, глубоко сопереживавшему своему доброму другу, всегда казалось, что подлинной причиной кары были его сердобольность и душевная щедрость.
Лишённый сана, он не мог более крестить, исповедовать и причащать, однако церковные власти не могли лишить разжалованного священника возможности помогать людям. И в конце концов он нашёл своё призвание в Веракрусе.
Веракрус! С испанского языка это название переводится как Город Истинного Креста. La Ciudad de los Muertos, Город Мёртвых — так вскоре стали называть его конкистадоры, ибо страшное бедствие под названием vdmito negro, «чёрная рвота», ядовитое поветрие, словно вырывавшееся из подземного мира ацтекских богов, мрачного Миктлана, каждый год истребляло пятую часть населения.
В жаркие летние месяцы vomito просачивалась из лежащих близ города болот, её зловонные миазмы, поднявшись над ядовитыми водами, наползали на Веракрус вместе с полчищами москитов, заполонявших его, словно в дни Казней Египетских. Насквозь гнилой воздух был настоящим проклятием путников, которые, едва сойдя с прибывавших за серебром галеонов, спешили в горы, прижимая к носу букетики цветов. Самым страшным, однако, было не зловоние, а распространявшаяся вместе с ним зараза. Человека, который её подцепил, бросало то в жар, то в холод. Его мучили страшные боли в голове и спине, кожа желтела, беднягу начинало рвать чёрной, свернувшейся кровью (отсюда и название) — а избавление от мучений он обретал лишь в могиле.
Поверьте мне, amigos, я искренне считаю, что Веракрус — это раскалённый янтарь, вышвырнутый пинком из самого ада, это место, где палящее тропическое солнце и яростные el norte, северные ветры, обращают землю в песок, который обдирает плоть до самых костей. Гнойные испарения с застоявшихся между дюнами болотных вод в сочетании со смрадом тел умерших рабов, которых бросали в реку, чтобы не тратиться на погребение, — от всего этого тянуло зловонием самой смерти ещё пуще, чем от реки Стикс.
Что было нам делать в этом аду на земле? Можно, конечно, было женить бывшего священника на какой-нибудь одинокой вдовушке, у которой после смерти мужа осталось недурное наследство, и жить припеваючи в её прекрасном доме. Но, увы, об этом, зная характер Антонио, не приходилось и думать, ибо людские несчастья просто притягивали, буквально присасывали его на манер тех пиявок, которых цирюльники ставят, чтобы отсосать дурную кровь. Ясно, что при таком подходе к жизни мы оказались не в прекрасном богатом доме, а в убогом приюте с земляным полом.
Место это называлось Casa de los Pobres, Дом бедных, но Антонио, похоже, искренне считал ночлежку таким же Домом Божьим, как и прекраснейшие соборы христианского мира. На деле же это был длинный, узкий барак с дощатыми, донельзя истончившимися и прогнившими из-за постоянного чередования палящего зноя с неистовыми ливнями стенами. Когда дул очередной norte, пыль и песок задувало внутрь и вся хибара ходила ходуном. Я спал на грязной соломе рядом с проститутками и пьяницами и два раза в день садился на корточки, в очередь, чтобы получить тортилью с начинкой из фасоли. Для уличного мальчишки эта незатейливая еда была лучшим лакомством.
А в последующие два года я действительно стал самым настоящим уличным мальчишкой — это время запомнилось мне в основном проклятиями окружающих и колотушками. Выброшенный на улицы одного из крупнейших городов в Новой Испании, деревенский мальчуган превратился в заправского lépero, городского прокажённого. Ложь и притворство, воровство и попрошайничество — вот лишь далеко не полный список умений и навыков, которые я впитал вместе с воздухом Города Мёртвых.
Признаюсь, мой образ жизни был далёк от благочестия, и если с моих уст и срывались мольбы, то чаще обращённые не к Богу, а к людям, и вовсе не о спасении души, а о подаянии.
«Ради Христа, подайте милостыню бед ному сироте» — вот какой псалом я распевал тогда дни напролёт.
Частенько я, перемазавшись грязью, закатывал глаза и выгибал руки так, что едва не выламывал их из суставов, чтобы глупцы, проникшись состраданием к несчастному калеке, расщедрились на подаяние. Я был уличным мальчишкой с голосом попрошайки, душой вора и сердцем портовой шлюхи. Наполовину испанец, наполовину индеец, я гордился тем, что ношу благородные титулы mestizo и lépero, метиса и прокажённого. Босой, оборванный, грязный, я проводил целые дни напролёт, совершенствуясь в умении выпросить подачку у какой-нибудь расфуфыренной дамы, что смотрела на меня сверху вниз, морщась от презрения.
Но не спешите бросить в меня камень, как сделал это епископ с бедным Антонио, когда лишил его права носить священническое облачение. Улицы Веракруса были настоящим полем боя, на котором можно было обрести богатство... или сложить голову.
Спустя пару лет тёмное облако, так неожиданно накрывшее нас на гасиенде, вроде бы рассеялось. И вдруг всё началось сначала. Мне уже исполнилось четырнадцать лет, когда на нашу тропу снова пала тень смерти.
Этот памятный день был живым свидетельством того, что смерть и богатство соседствовали на улицах Веракруса.
Я, как всегда, корчился, извивался и завывал, выпрашивая милостыню близ фонтана в центре главной городской площади, и, хотя моя плошка для подаяния оставалась пустой, особо не горевал. В то утро, спозаранку, мне удалось продраться сквозь терции «La divina commedia» («Божественной комедии») Данте Алигьери. О, только не подумайте, будто я читал этот фолиант ради удовольствия. Просто мой покровитель настаивал на том, чтобы я продолжал образование, а поскольку библиотека наша была весьма скудной, мне приходилось перечитывать одни и те же книги. Мрачное путешествие Данте, проводником которого вниз по кругам ада до самого его дна, где пребывал Люцифер, служил Вергилий, сильно напоминало мне то «боевое крещение», которое я получил, оказавшись впервые выброшен на улицы Веракруса. Доведётся ли мне когда-нибудь очиститься от грехов и удостоиться рая? — этот вопрос пока оставался без ответа.
Сию эпическую поэму падре Антонио (в знак уважения я продолжал называть его так и после лишения сана) дал почитать падре Хуан, молодой священник, который, несмотря на то что моего покровителя отлучили от Святой церкви, стал ему тайным другом. Мало того, этот человек тайком способствовал моему дальнейшему обучению. В то утро, после того как я продекламировал отрывки из поэмы Данте на неуверенном итальянском, падре Антонио, просияв, принялся нахваливать мои способности к учёбе, и падре Хуан охотно поддержал его:
— Да уж, паренёк впитывает знания, как ты то прекрасное церковное вино, что я приношу из собора.
Само собой, моё обучение было тайным: знали о нём только эти достойные клирики и я. За обучение грамоте lépero полагались тюрьма и дыба.
Наказания вообще являлись в Веракрусе одним из популярнейших развлечений. В тот день, когда кого-либо подвергали бичеванию или пытке, горожане в лучших нарядах, всей семьёй, включая и маленьких детишек, прихватив с собой фляги с выдержанными винами и корзинки с вкусной снедью, стекались на площадь. В предвкушении кровавого зрелища глаза их горели от злобного возбуждения.
На сей раз надсмотрщик в рыжей безрукавке из оленьей кожи, кожаных же штанах и чёрных сапогах до колен загонял в тридцать запряжённых мулами тюремных повозок длинную вереницу связанных друг с другом пленников. У этого парня были грязная чёрная борода, такая же грязная, низко надвинутая войлочная шляпа и злобный взгляд. Он без разбору лупил узников плетью и осыпал их самой грязной и унизительной бранью.
— Пошевеливайтесь, вы, никчёмное отродье скотов и шлюх! Живо, не то проклянёте своих матерей, которых никогда не знали, за то, что они произвели вас на свет! Залезайте, куда сказано, поганые проходимцы, мерзкое ворье, гнусные сводники, кровожадные убийцы!
Тем, к кому были обращены эти проклятия, не оставалось ничего другого, как, горбясь под ударами и стискивая зубы, забираться в передвижные клетки. Людям этим предстояло отправиться на серебряные рудники, и в подавляющем своём большинстве они были вовсе не ворами, сводниками, а уж тем более убийцами, но запутавшимися в долгах бедолагами, которых заимодавцы обратили в пеонов и запродали для отработки долга на рудники. Предполагалось, что, выплатив всю сумму, они вернутся домой, но на деле из жалованья таких работников высчитывали за жильё, пропитание, одежду, инструмент и всё прочее, так что чем дольше они работали, тем больше становился их долг.
Для большинства попасть на рудники было равносильно смертному приговору.
Среди пленников преобладали люди смешанной крови. Городской алькальд, представлявший в Веракрусе власть вице-короля Новой Испании, периодически прочёсывал улицы, отлавливая léperos, которых препровождали в тюрьму, а оттуда на рудники.
«А ведь среди этих бедолаг вполне мог бы оказаться и я», — посетила меня мрачная мысль.
Алькальд, спроваживая этих несчастных на каторгу, думал лишь о своём кармане, однако, по мнению многих gachupin, он делал благое дело, ибо очищал город от грязи.
Мне же при виде этих метисов становилось не по себе. В первые годы после Конкисты на рудниках работали одни лишь индейцы, но непосильный рабский труд и болезни губили их в таких количествах, что это привлекло внимание властей. Отец Антонио говорил, что умирало девяносто пять человек из каждой сотни, так что наконец король Испании лично повелел положить этому конец. Конечно, нельзя сказать, чтобы его указ так уж особо изменил положение: десятки тысяч людей по-прежнему умирали в подземных штольнях, в карьерах и у плавильных печей, не говоря уж о несчастных, надрывавшихся на тростниковых плантациях и сахарных мельницах. А ведь существовали ещё obrajes, работные дома. Эти предприятия — прядильные, ткацкие или по окраске шерсти и хлопка — представляли собой нечто среднее между мануфактурами и тюрьмами, где работников приковывали к рабочим местам цепями.
Король мог издавать любые указы, но в джунглях и в горах, где не действовали никакие законы, каждый владелец гасиенды сам чувствовал себя королём и правил властной рукой, как находил нужным.
Между тем толпа разразилась радостными криками — трое стражников волокли беглого раба к столбу для порки, где ему предстояло получить причитающиеся сто плетей. Приговорённого привязали к столбу, заткнули ему рот кляпом, после чего капрал отошёл на подобающее расстояние, и воздух со свистом рассёк чёрный змеившийся бич. Удары были так сильны, что срывали с обнажённой спины несчастного целые клочья плоти, рассекая её до ужасающе белых костей. Крики беглеца, несмотря на кляп, взлетали над толпой, но зеваки лишь хохотали да чокались кубками в знак одобрения. Плеть поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, и я, не в силах выносить столь ужасное зрелище, отвёл глаза.
Наконец бич опустился в сотый раз.
— Вши, — презрительно обронил мой сосед. — Жалкие насекомые.
Судя по круглому животу и роскошному наряду, это был весьма состоятельный купец. Рядом с ним стояла супруга, хрупкая, изящная, одетая в дорогие шелка женщина, над головой которой чёрный раб держал зонтик, прикрывая госпожу от солнца.
— Эти уличные прокажённые размножаются, как клопы, — поддержала она мужа, кивком выразив своё отвращение. — Хорошо ещё, что наш алькальд выметает эту грязь из сточных канав, не то нам бы приходилось спотыкаться о них через два шага на третий.
Помянутый алькальд был gachupin, носитель шпор; он родился в Испании и представлял здесь интересы короны. Шпоры этих gachupines уязвляли не столько бока коней, сколько наши — всякий раз, раз когда они хотели получить наших женщин, наше серебро, нашу жизнь.
Король считал, что даже criollos, чистокровные испанцы, рождённые в Новой Испании, не заслуживают полного доверия, и посылал для надзора над ними своих чиновников.
Неожиданно моё внимание привлёк ещё какой-то шум. Нахальный непоседа lepero, уличный мальчишка, запустил камнем в грифа, раздробив тому правое крыло. Дюжина других сорванцов léperos, все не старше девяти или десяти лет, нашли себе забаву — накинули на покалеченную птицу петлю, привязали её к дереву и стали бить палкой.
Разумеется, безобразного здоровенного стервятника (гриф был более двух футов ростом, а размах его крыльев составлял около пяти футов) привлёк на площадь запах крови несчастного узника. И не только его одного, но и других пожирателей падали, сейчас медленно описывавших круги над площадью. Когда толпа стала расходиться, грифы начали медленно спускаться, но один из них, похоже, слишком поторопился.
У одного из мальчишек была искривлённая рука, совсем как перебитое крыло стервятника. На улицах поговаривали, что такими увечными делали по велению «короля нищих» детишек, выкупленных у приживших их шлюх, — калекам лучше подают. Правда, отец Антонио отмахивался от подобных, как он выражался, «нелепых слухов и выдумок»: «короля нищих» он именовал несчастным попрошайкой, а детей-побирушек — не вшами или подонками, а чадами Господними, поскольку мало кто из нас знал своего настоящего отца. Прижитые блудницами или зачатые в результате изнасилования, мы были презираемы всеми — кроме Всевышнего. Однако gachupin не только презирали нас, но и ненавидели, а уж наместник короля Испании никак не мог допустить, чтобы какой-то выродок тоже именовал себя королём. Несчастного попрошайку изловили и повесили, труп затем четвертовали, и отдельные части его тела до сих пор ещё в назидание прочим висели над городскими воротами.
Так или иначе, увечный мальчишка, каково бы ни было происхождение его увечья, тыкал в пленённую птицу рыбачьей острогой.
— А ну перестань! — рявкнул я, вырвав у парня острогу и потрясая ею перед его лицом. — Попробуй только, и я тебе эту штуковину прямо в яйца засажу!
Мальчишка — он был помладше и поменьше меня — тут же съёжился. Такова была жизнь на улицах Веракруса — кто силён, тот и прав. Почитай, каждое утро мы недосчитывались своих знакомых. Кого находили на улице мёртвым, а кто, схваченный солдатами, уже был на пути к рудникам.
Мне, конечно, жилось куда лучше, чем большинству léреros, — у меня всегда имелась охапка соломы, на которой я спал, а также пусть и скудный, но каждодневный паек в Доме бедных. Ну а главное, падре Антонио с риском для жизни учил меня: благодаря этому доброму человеку и его книгам я знал о существовании совсем другой жизни.
И ночью мне снился не наглый нищий, издевавшийся над птицей, а осада Трои и отважный Ахиллес.
Но что бы ни привлекало моё внимание — смотрел ли я на то, как загоняют в клетки обречённых каторжников, или на то, как бьётся на привязи раненая птица, — меня не покидало весьма неприятное ощущение, будто за мной наблюдают.
И точно, за мной неотрывно следила некая весьма надменная, аристократического вида пожилая дама, облачённая в чёрный, расшитый золотом, жемчугом и драгоценными камнями шёлк. Она восседала в великолепной, сработанной из полированного дуба и кедра карете, обитой бархатом, кожей и сверкающими заклёпками и вдобавок украшенной на дверце гербом.
Незнакомка выглядела иссохшей старухой: пергаментная кожа обтягивала кости, и никакие деньги не могли вернуть ей свежесть юности. Наверняка эта особа принадлежала к какому-нибудь знатному роду, хищному уже по самой своей природе, а возраст лишь ещё сильнее выявил в ней черты злобной хищной птицы — прожорливой, с острым клювом, крючковатыми когтями и ненасытным взглядом.
Когда отец Антонио ступил на площадь, старуха, повернувшись, вперила в него изучающий взгляд.
Лысый, сутулый, с покатыми плечами, падре Антонио пребывал в вечной обеспокоенности, но не за себя, а за других. Этот человек не просто почитал святой крест, а буквально нёс его на себе. Он впитывал чужую боль, и сердце его при этом истекало кровью. Все беды и злосчастья Новой Испании тяжким бременем ложились на его отнюдь не могучие плечи.
Для «прокажённых» и других полукровок падре Антонио воплощал милосердие Божие на земле, а его маленькая деревянная хибарка в бедняцком квартале служила для иных пусть убогим, но единственным прибежищем, какое они когда-либо знали.
Кое-кто утверждал, что отец Антонио якобы лишился церковной благодати из-за неумеренного потребления предназначавшегося для причастия вина; другие говорили, будто бы его погубила постыдная слабость к доступным женщинам. Но, по моему разумению, каким бы ни был предлог, истинной причиной немилости было его великое милосердие и сострадание, распространявшееся в равной мере на всех, включая индейцев и отверженных.
Пристальное внимание ко мне со стороны старухи не укрылось от отца Антонио и очень ему не понравилось. Он спешно направился к карете: его серое одеяние развевалось, из-под грубых кожаных сандалий при ходьбе поднималась пыль.