Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вирджиния Вулф: «моменты бытия» - Александр Яковлевич Ливергант на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Требует от домочадцев покорности, вымещает на них свое раздражение, особенно на неполноценной Лауре, с которой, когда она ненадолго возвращалась из приюта домой, бывал особенно груб и даже давал волю рукам.

Вирджиния вспоминала, как отец говорил Ванессе: «Если я грущу, и ты должна грустить; если сержусь, тебе следует рыдать».

Устраивает скандалы, изводит детей истериками и жалобами на жизнь, на свою незавидную судьбу «несчастного, обездоленного вдовца». И дочерей изводит в первую очередь; с ними, как типичному викторианцу и полагается, он не церемонится. Мужчины – другое дело: с сыновьями, а также с немногими оставшимися друзьями и знакомыми он по-прежнему держится в рамках, неизменно вежлив и кроток.

Больше же всего доставалось от него Стелле. Она безропотно заняла в семье место покойной матери, взвалила на себя тяжкий груз забот по дому, по уходу за сводными братьями и сестрами, прежде всего за Вирджинией и Адрианом, которого надо было утром возить в школу, а днем забирать домой. К строптивому, обессилившему отчиму относилась как к родному отцу. Даже выйдя замуж за подающего надежды юриста и будущего политика Джона Уоллера Хиллза – которому, к слову, дважды, прежде чем дать согласие, отказывала, не желая покидать осиротевших Стивенов, – она поселилась с мужем по соседству и продолжала заботиться о сэре Лесли. Утешала его, все вечера просиживала с ним в кабинете, прилежно выслушивала его угрызения совести («Она умерла из-за меня!»), ламентации («Мое счастье теперь мало кого интересует» – прозрачный намек на то, что Стелла поспешила выйти замуж), обустраивала его быт. По первому сигналу бросалась к нему помочь со слуховой трубкой, подставляла стул, когда старик садился к столу, помогала спуститься с лестницы, подсаживала в наемный экипаж, поддерживала разговор, расспрашивала о здоровье, которое большей частью было «ни к черту». И, пережив мать всего на два года, в июле 1897-го, спустя три месяца после свадьбы, попала в больницу с перитонитом и умерла беременной на операционном столе, чем, понятно, еще больше осложнила ситуацию в семье.

«Вскоре после смерти Стеллы, – вспоминает Вирджиния Вулф в «Зарисовке прошлого», – наша жизнь превратилась в борьбу за собственное жизненное пространство. Мы все время что-то отвоевывали: свободу от чужого вмешательства, открытое обсуждение вопросов, равные права».

Уточним: под «чужим вмешательством» имелось в виду, конечно же, вмешательство сэра Лесли.

«Главным камнем преткновения мы считали отца».

Обязанности Стеллы перешли теперь к Ванессе. И их отношения с отцом в оставшиеся семь лет его жизни (сэр Лесли умрет от рака в 1904 году) с каждым днем становились всё хуже, напряженнее. В отличие от покойной Стеллы – мягкой, податливой, кроткой, – Ванесса, девушка с сильным характером, к тому же упрямая и злопамятная, не шла на поводу у самодура-отца, по любому поводу впадавшего в тревогу, которая, как правило, сопровождалась неконтролируемыми вспышками гнева, даже бешенства. В этих вспышках, вспоминала Вирджиния, «прорывалась какая-то зловещая, слепая, животная, первобытная сила».

«Он не ведал, что творил, – продолжает она. – Объяснения не помогали. Он страдал. Страдали мы. О взаимопонимании не было и речи. Ванесса держала глухую оборону. Он бесился… Главная буря обычно разражалась в среду. В этот день отцу показывали бухгалтерскую книгу, где были отмечены семейные расходы за неделю. Если они превышали одиннадцать фунтов, ленч превращался в пытку. Как сейчас помню, кладут перед ним отчет: стоит гробовая тишина, он надевает очки, пробегает глазами цифры – и как стукнет кулаком по столу! Как зарычит! Лицо багровое, вена на виске дергается. Бьет себя в грудь, ревет: “Вы меня разорили!” В общем, целый спектакль, рассчитанный на то, что зрители проникнутся жалостью к несчастному, отчаявшемуся родителю. Он разорен, он при смерти… Ванесса и Софи доконали его своей бездумной расточительностью. “Стоишь как истукан! Разве тебе меня не жалко? Хоть бы слово отцу сказала!”, и всё в том же духе. Ванесса стоит, не проронив ни слова. Как он ее только не пугает – в Ниагару бросится, и прочее. Она все молчит. Тогда в ход идет другая тактика. Тяжело вздохнув, он тянется дрожащей рукой к перу, берет ручку трясущимися пальцами и выписывает чек. Не глядя, усталым жестом бросает его Ванессе. Гроссбух и ручку уносят под аккомпанемент стенаний и вздохов. Он опускается в кресло и замирает, опустив голову на грудь. Спустя какое-то время замечает книгу, поднимает глаза и говорит жалобно: “Джиния, ты не занята? Ты мне не почитаешь?” Внутри у меня всё кипит, а сказать ничего не могу – в жизни не испытывала подобной фрустрации»[9].

«Джиния» не скрывает своего раздражения, «фрустрации», как она выражается. Она убеждена, что отец ведет себя непростительно.

«Мы были ему не детьми, а внуками, – напишет она в автобиографической книге «Моменты бытия». – Даже сейчас, спустя столько лет, мне нечего сказать в его оправдание: он вел себя жестоко. С таким же успехом он мог бы пустить в дело кнут вместо слов».

И всё же Вирджиния, в отличие от сестры, которая решительно отказывалась играть двойную роль рабыни и ангела-утешительницы, до самого конца сохранила с отцом, насколько это было в ее силах, сносные отношения. Спустя годы она напишет, что испытывала к отцу «безмерную нежность и столь же неистовую ненависть». Жалела его, старалась не замечать его слабостей, утешала себя тем, что сэр Лесли и сам до конца не сознает, какой он деспот:

«Скажи ему кто-нибудь прямо: “Вы – тиран! Перестаньте третировать девушку!” – и он пришел бы в ужас».

Как и ее героиня Кларисса Дэллоуэй, была с отцом заботлива, прощала ему скандалы, постоянные нравоучения и бурные всплески эмоций. И служила своеобразным громоотводом в конфликтах между сэром Лесли и старшей сестрой, не раз вставала на сторону отца, да и тот, в свою очередь, испытывал к Джинии особую нежность.

«Джиния, – писал он в «Книге памяти», – по-прежнему добра ко мне, она – мое утешение… Умеет быть совершенно обворожительной».

«Каждая женщина гордится отцом», – заметил Питер Уолш, друг детства и воздыхатель Клариссы Дэллоуэй. Вот и Вирджиния гордилась сэром Лесли. И как видным критиком, литературоведом, специалистом по xviii веку – это благодаря сэру Стивену, истинному просветителю, автору знаменитой книги «Английская литература и общество в xviii веке», она на всю жизнь полюбит эпоху Просвещения, Свифта, Дефо, доктора Джонсона, Стерна. И как редактором весьма авторитетного Cornhill Magazine, участвовавшим в становлении крупных писателей конца викторианской эры: Гарди, Стивенсона, Генри Джеймса. Она постоянно – и после смерти сэра Лесли тоже – перечитывает его книги, многое помнит чуть ли не наизусть. В эссе «Лесли Стивен: философ в домашней обстановке. Воспоминания дочери» отдает отцу должное, пишет, сколь многим, в первую очередь культурным кругозором, она отцу обязана.

«С удовольствием просматривала книгу отца про Поупа, – читаем в ее дневнике от 25 января 1915 года. – Очень остроумно, живо, ни одной мертвой фразы».

Есть, однако, и такая, гораздо более поздняя, дневниковая запись (Вирджинии Вулф в это время уже сорок шесть):

«День рождения отца. Сегодня ему бы исполнилось девяносто шесть… Но, слава богу, этого не произошло. Его жизнь перечеркнула бы мою. И что бы было? Я бы ничего не написала, не выпустила ни одной книги. Непостижимо! Не проходило и дня, чтобы я не думала о нем и о матери…»

О матери – особенно. Вирджинии (когда Джулия умерла, ей было тринадцать) мать запомнилась красивой, серьезной, молчаливой, большей частью погруженной в себя и в свои хлопоты – весь дом на ней! Не оттого ли всегда усталой и печальной? Запомнилась внятным, громким голосом, быстрой, деловой походкой, пронзительным взглядом, непринужденными манерами. А еще заливистым, заразительным смехом (Вирджиния, говорят, смеялась точно так же) и привычкой нервно потирать руки.

«Образ матери преследовал меня как наваждение. Я слышала ее голос, она мерещилась мне, я мысленно разговаривала с ней между делом, представляя, как она поступила бы в том или другом случае. Словом, она была для меня одним из тех невидимых собеседников, присутствие которых в жизни каждого человека играет огромную роль»[10].

2

Ее смерть явилась для Вирджинии «величайшей катастрофой, какая только могла произойти». И привела к тяжелому нервному срыву – первому в череде многих. Эти приступы, или срывы, или, как их еще называют, психические кризисы, и сильные и слабые, протекали примерно одинаково. Сперва – учащенный пульс, так, словно Вирджиния чем-то очень взволнована, повышенная температура, сильное возбуждение. Потом – то, что она впоследствии назовет «эти ужасные голоса»: они будут долго и неустанно звучать у нее в ушах. Одновременно с этим – страх людей; он был и в детстве, о чем мы уже писали, теперь же Вирджиния испытывала ужас, встречаясь даже с хорошими знакомыми, густо краснела, если с ней заговаривали, не могла себя заставить посмотреть в глаза собеседнику. И страх улицы: она никак не может забыть, как на ее глазах под омнибус попала девочка на велосипеде, а ведь произошло это несколько лет назад. Эти страхи сменялись подавленностью и непреходящим, мучительным чувством вины.

После смерти отца – а умирал сэр Лесли долго и мучительно – приступ повторился, но был намного сильнее и длительнее, чем за девять лет до этого. Со смертью отца Вирджиния еще раз пережила смерть матери – и эти две невосполнимые потери соединились, слились в ее сознании, усилили одна другую, заставили ее по многу раз мысленно возвращаться в свое безмятежно счастливое детство. Вот что она запишет в дневнике много позже, за два с половиной месяца до собственной смерти:

«До чего же красивыми были мои старики – я говорю о папе и маме, – до чего простыми, до чего чистыми, до чего прямыми. Я погрузилась в старые письма и отцовские воспоминания. Он любил ее: ох, каким же он был искренним и разумным. У него был утонченный и изысканный ум, ясный, здравый ум образованного человека. Их жизнь встает передо мной спокойной и веселой; никакой грязи, никаких омутов. И так человечно – с детьми, и легким притворством, и детскими песенками»[11].

Второй приступ начался, как и первый, с сильного возбуждения, сопровождавшегося и на этот раз страхами, чувством одиночества, мучительными головными болями, а также видениями и тяжкими, как и после смерти матери, угрызениями совести: отец умер из-за меня, это я явилась причиной его смерти. Я не жалела его, не говорила ему, как люблю его и высоко ставлю:

«Самое ужасное, – записывает она в дневнике, – что все эти годы я никогда не заботилась о нем так, как должно. Он часто бывал очень одинок, и я ни разу не пришла ему на помощь, а ведь могла бы. И от этого мне теперь так плохо. Останься он в живых, мы могли бы быть такими счастливыми. Но чего нет, того нет… У меня странное чувство, будто живу с ним каждый день».

Порой ей казалось, что она слышит его голос. Снилось, что отец жив, что, возвратившись домой с прогулки, она застает его дома, он такой же добрый, отзывчивый и умный, каким был в прошлом. Умный и блестящий. Ведь не всегда же сэр Лесли был вздорным, немощным стариком; было время, когда он смотрелся щеголем, выходил в свет, был общителен, даже галантен. Знал себе цену и в то же время мог в минуту откровенности признаться дочерям (вполне возможно, впрочем, слегка кокетничая), что «мозги у меня хорошие, крепкие, но второго класса», или что в истории английской мысли ХIХ века он если и останется, то разве что в сносках…

Вирджинии не помогали ни лекарства, ни «перемена мест»; весной 1904 года, через три месяца после смерти отца, Стивены всем семейством отправились в Италию, где Вирджиния раньше никогда не была. Но не помогла и Италия: Ванесса наслаждалась картинными галереями Венеции и Флоренции, а Вирджиния досадовала, что поехала, ее всё раздражало:

«Слишком много немцев, вокруг гостиницы толпятся какие-то странные гномы в женском обличье, похожие на дьявольские существа, выступающие из мрака на свет. Да и гостиница чем-то напоминает черную пещеру… Наше путешествие оказалось совсем не таким лучезарным, каким мы его себе представляли. Не было еще на свете нации более отвратительной, отвратительны и их железные дороги, и улицы, и магазины, и нищие, и их обычаи», – пишет она 25 апреля 1904 года.

«Виноваты», конечно же, были не немцы, которых «слишком много», и не «отвратительные» итальянцы, а тоска по дому, по умершему отцу.

«О моя Вайолет, – писала подруге из Италии Вирджиния. – Мне так не хватает отца!»

На обратном пути произошло ухудшение. По возвращении в Англию к Вирджинии были приставлены сразу три медсестры, и все три представлялись ей воплощением вселенского зла; Вирджиния яростно сопротивлялась всем попыткам ее накормить – как бы не отравили. Когда же ее почти силой отвезли за город, она однажды попыталась выброситься из окна; суицидальными намерениями сопровождались и все последующие приступы. Вирджиния целые дни проводит в постели, и ей мнится, вспоминала она впоследствии, будто птицы за окном щебечут хором по-древнегречески, а в кустах, среди азалий, спрятался и сквернословит король Эдуард vii.

Помимо медсестер, за больной ухаживала приятельница семейства Дакуортов, тридцатисемилетняя Вайолет Дикинсон – та самая Вайолет, кому Вирджиния писала из Италии слезные письма. Высокая, некрасивая, всегда неряшливо одетая, но добросердечная, веселая и энергичная старая дева, про которую шутили, что у нее много незаконнорожденных детей и один, но воображаемый муж. Сэр же Лесли шутил (когда еще шутил), что ее единственный недостаток – шесть футов роста.

Вайолет перевезла Вирджинию к себе в Бернам-Вуд – и больная, которая провела в доме Вайолет все лето, ни на минуту ее от себя не отпускала, вела с ней доверительные беседы, что никак не вязалось с присущими ей сдержанностью и замкнутостью. Знакомы, впрочем, они были давно, и Вирджиния еще тогда, в первые дни знакомства, отдала должное этой нелепой, громоподобно смеющейся «каланче», как ее за глаза называли:

«Несмотря на свой огромный рост и довольно комическую внешность, в ней было несомненное достоинство… Она болтала не переставая, хохотала и с юношеским пылом вступала в любой разговор. По достоинству оценить ее нрав удавалось далеко не сразу, лишь со временем становилось понятно, что у этой веселой, оживленной, суматошной женщины случаются минуты подавленности, что она умеет быть сдержанной, погруженной в себя. И вместе с тем она всегда готова посмеяться вместе с вами – и в этом ее обаяние…»

А вот еще один портрет Вайолет; они с Вирджинией дружат уже многие годы, а отношение к ней писательницы – столь же ласково-ироничное, отношение же Вайолет к Вирджинии, часто болевшей и впоследствии, – столь же трогательно-заботливое:

«Невозможно не услышать ее джазовый распев, когда она, входя в холл, заговаривает с Лотти: “Где мое повидло? Как миссис Вулф? Ей лучше? Где она?” Одновременно она снимает пальто, отдает зонтик и не слушает ответов. Потом является ко мне в комнату, невероятно высокая, в сшитом на заказ костюме, с перламутровым дельфином на черной ленте… Погрузневшая, с выпуклыми голубыми глазами на белом лице и как будто отбитым кончиком носа. И с маленькими прелестными аристократическими ручками»[12].

Подобное «однополое» увлечение (причем женщинами, как правило, значительно старше себя) было у Вирджинии не первым. За несколько лет до этого она, тогда еще совершенно здоровая, неожиданно увлеклась Мэдж Саймондс, по мужу – Воган, дочерью уже упоминавшегося критика Джона Эддингтона Саймондса. Насколько сильным было это увлечение, страстное и при этом совершенно невинное, мы видим по ее письмам, а также по дневнику, которому, как и все шестнадцатилетние девицы, Вирджиния поверяла свои душевные радости и горести.

«Я была у себя наверху, и вдруг почувствовала, как забилось у меня сердце, забилось, а потом замерло, я изо всех сил стиснула ручку кувшина, который держала в руке, и воскликнула: “Мэдж здесь, она сейчас у нас!”»

В Мэдж, «любимом лягушонке», как Вирджиния ее называла, она нашла родственную душу: романтическая внешность, меланхолия, непосредственность, любовь к живописи и литературе; впоследствии она выведет подругу (придав ей кое-какие карикатурные черты, о чем еще будет сказано) в образе Салли Сетон в «Миссис Дэллоуэй».

Как и Салли – Клариссу, Мэдж подкупала Вирджинию смелостью и бесшабашностью. А еще – независимостью, совершенным безразличием к окружающим, «будто она что угодно может сказать, что угодно выкинуть». А еще – цельностью, благородством, «совершенно бескорыстным чувством, – напишет позже Вирджиния, – которое может связывать только женщин». «Только женщин»: нетрадиционные «однополые предпочтения», как видим, у нее уже намечаются.

Они переписывались, а когда встречались – болтали ночи напролет, говорили о жизни, о том, как они переделают мир. Мэдж поселила Вирджинию, поправлявшуюся после нервного срыва, у себя в доме при Гигглсуикской школе, где ее муж Уилл Воган был директором. Давала Вирджинии читать Уильяма Морриса, подруги собирались основать общество по борьбе с частной собственностью, бороться за права женщин. Однако время развело прообраз и литературный образ: в отличие от своего прототипа, Салли Сетон с возрастом перебесится, выйдет замуж за богача, а не за скромного директора школы, и поселится в роскошном особняке под Манчестером, а не в скромной квартире при школе…

Выздоровление, хотя и не полное, наступило только осенью. Вирджинию еще мучили головные боли и кошмарные сны, но ей хотелось поскорей снова сесть за письменный стол, доказать всем, в том числе и самой себе, что «со мной всё в порядке, хотя уже тогда появился страх, что это не совсем так».

Да и мысли о покойном отце уже не были столь мучительны.

«О, моя Вайолет, – писала она в это время своей подруге и сиделке. – Если бы на свете был Бог, я бы поблагодарила Его за то, что он спас меня от страданий последних шести месяцев! Вы не можете вообразить, какую несказанную радость доставляет мне ныне каждая минута моей жизни, и я молюсь только о том, чтобы дожить до семидесяти. Очень надеюсь, что я вышла из болезни не такой самонадеянной и самолюбивой, какой была раньше, и что теперь чаяния других людей станут мне ближе и понятнее. Печаль, которую я испытываю сейчас в отношении отца, немного утихла, стала естественней, и жить теперь опять хочется, хотя жизнь и стала более тоскливой. Не могу передать Вам, чем Вы были для меня все это время, и если любовь хоть чего-то стоит, любить Вас я буду всегда».

Оправившись после болезни, Вирджиния в январе 1905 года вернулась в Лондон. Но не в родительский дом на Гайд-парк-гейт 22, где Стивены больше не жили, а в Блумсбери, куда братья и сестра, отправив совсем еще слабую Вирджинию в Кембридж, к тетке, сестре отца Кэролин-Эмилии, двумя месяцами раньше переехали – подальше от грустных воспоминаний. По возвращении Вирджиния чувствовала себя много лучше, хотя о полном выздоровлении еще не могло быть речи, что хорошо видно из письма Ванессы Мэдж Воган:

«Сейчас она вполне здорова, вот только спит неважно. Здорова и очень активна. Много гуляет, но уходить далеко и надолго ей нельзя. Утром, прежде чем сесть за письменный стол, она в течение получаса гуляет одна, а потом выходит еще раз, и тоже на полчаса, перед обедом. Во второй же половине дня одна она из дому не выходит, кто-то обязательно должен ее сопровождать… Спать она ложится очень рано, в остальном же ничем от нас не отличается».

Отличается, и очень. Слабое здоровье будет у нее всю жизнь, и страдать она будет не только от психических недугов, но и от телесных. Из хронологии жизни Вирджинии Вулф, дотошно составленной автором ее двухтомной биографии Квентином Беллом[13] – «по совместительству» ее племянником, сыном Ванессы, – следует, что не проходило и месяца, чтобы Вирджиния не слегла с головной болью, или не жаловалась на сердце, или не заболела тяжелым гриппом. Или же просто очень плохо себя чувствовала – настолько, что врачи, боясь рецидива психического срыва, предписывали ей долгий постельный режим, и она месяцами не садилась за рукописи и даже за свой любимый дневник, компенсируя отсутствие работы запойным чтением.

…Переехали Стивены гораздо дальше, чем им казалось. Перебравшись в Блумсбери, они, по существу, переселились из викторианской эпохи в эдвардианскую, – Вирджиния осознает это много позже:

«Когда мы с Ванессой стояли перед отцом, а он метал в нас громы, и мы, дрожа от страха, понимали, как он смешон, – это значило одно: мы смотрели на него глазами людей, которые видят что-то иное на горизонте. Видят то, о чем сегодня знает каждый юноша и каждая девушка в свои шестнадцать или восемнадцать лет. Злая ирония состояла в том, что наши мечты о будущем находились в полном подчинении у прошлого… По натуре мы с Ванессой – искательницы, революционерки, реформаторы, а мир, в котором мы жили, отставал от века по меньшей мере лет на пятьдесят…»[14]

Осенью 1904 года у младшего поколения Стивенов начиналась новая, независимая, самостоятельная жизнь. Теперь их мечты не находились «в подчинении у прошлого». Они больше не отставали от века – они опережали его.

Глава третья

Гордон-сквер 46

Дом, куда в октябре 1904 года переехали Стивены, Вирджинии, оказавшейся в нем лишь два с половиной месяца спустя, показался поначалу холодным, мрачным, неуютным. Постепенно, однако, как это обычно бывает, она ощутила и преимущества нового места жительства. Верно, в Блумсбери было гораздо больше шума, чем в «сельском» Кенсингтоне, зато было проведено электричество, да и места в доме на Гордон-сквер было куда больше. У Вирджинии была теперь своя большая комната на самом верху, «необычайно чистая и пустая», где она, переехав, целыми днями раскладывала книги, передвигала мебель, вставила в рамки и повесила на стену рукописи отца, а также письмо ему от Джордж Элиот и стихотворение Лоуэлла. В холле сёстры развесили портреты родителей кисти Уоттса, фотографии Теннисона, Мередита, Браунинга, которых снимала Маргарет Кэмерон.

Вирджиния обустраивала свое жилье и «осваивала территорию» – «исхаживала улицы» (“haunted streets”), как она это называла. Едва ли кто из известных английских писателей исходил Лондон так, как Вирджиния, – и в этом смысле она тоже дочь своего отца. «Больше всего на свете люблю смотреть по сторонам», – неизменно повторяла она. Смотреть по сторонам и размышлять – в городе это ей удавалось лучше, чем в сельской тиши.

«По сумрачным улицам Холборна и Блумсбери, – напишет она в дневнике лет десять спустя, – могу бродить часами. Везде смятение, разор, беготня… Только на оживленных улицах могу предаваться тому, что принято называть “мыслительным процессом”»[15].

Блумсбери в те годы никак нельзя было назвать лучшим местом в Лондоне, а Гордон-сквер 46 – лучшим местом в Блумсбери: Фицрой-сквер смотрелся элегантнее, Рассел-сквер, Мекленбург-сквер и Бедфорд-сквер – уютнее. И всё же Стивены сразу полюбили свой новый дом: у него, помимо отсутствия «скелетов в шкафу», было немало преимуществ, которые Вирджиния Вулф в «Старом Блумсбери» подробно описывает и для которых находит, как всегда, точные и в то же время неожиданные, поэтические образы:

«В конце 1904 года мне казалось, что лучшего, более прекрасного, более романтичного места не сыскать в целом свете. Начнем с потрясающей перемены: ты стоишь у окна гостиной и перед тобой деревья; у одного ветви заброшены вверх, а листья падают дождем вниз; у другого кора отливает после дождя, как шкура морского котика… После густого плюшевого сумрака Гайд-парк-гейт новое место поражало воздухом и светом. Предметы, которые ты никогда до этого толком не видел – картины Уоттса, голландское бюро, голубой фарфор, – впервые заиграли в гостиной на Гордон-сквер».

Имелись на новом месте преимущества и чисто практического свойства: помимо своих комнат у Ванессы и Вирджинии имелась также огромная гостиная, а на первом этаже еще и кабинет, предназначенный для обеих сестер, что для английской женщины конца викторианской эпохи считалось невиданной роскошью:

«Духовная свобода зависит от материальных вещей. Поэзия зависит от духовной свободы. Женщины же были нищими не только два последних столетия, а испокон веков. Они не имели даже той духовной свободы, какая была у сыновей афинских рабов. То есть у женщин не было никаких шансов стать поэтами. Почему я и придаю такой вес деньгам и своей комнате»[16].

К практическим преимуществам можно отнести и дешевизну дома (относительную, естественно) – Блумсбери в те времена еще не котировался, не то что теперь, – а также его близость к художественному училищу Слейд-скул, которое Ванесса регулярно посещала.

Не обошлось, разумеется, и без недостатков. «Ватная» тишина на Гайд-парк-гейт сменилась несмолкаемым грохотом транспорта.

Дом на Гордон-сквер был отделан заново, это добавляло свежести. От красно-плюшевого и черного с золотом интерьера в духе Уоттса и венецианцев не осталось и следа: теперь вместо обоев Уильяма Морриса с витиеватым рисунком были чистые, выкрашенные темперой стены. Новому поколению требовались воздух, простота и свет – и всего этого на Гордон-сквер 46 было в достатке.

Новый дом означал новую жизнь.

«Мы встали на путь экспериментов и реформ, – цитирует Вирджинию ее племянник Квентин Белл. – Мы сказали себе, что впредь будем есть без салфеток, будем писать картины, сочинять книги, пить кофе после обеда вместо чая в девять вечера. У нас всё будет по-новому, у нас всё будет по-другому, мы встаем на путь испытаний…»

Образ жизни Стивенов и в самом деле изменился, и изменился радикально. Они теперь что ни день ходили по книжным магазинам, на вернисажи, в театр и на танцы. Не на приевшиеся чопорные балы и приемы, где надо было слушать прескучные разговоры, устраивать свою личную жизнь и стараться понравиться английской «княгине Марье Алексевне», – а именно на танцы. Танцевала, впрочем, кое-как научившись, лишь Ванесса, – Вирджиния же стеснялась, поэтому обычно усаживалась в уголок и читала, до чего никому не было дела. Викторианский этикет остался в прошлом: атласные платья и белые перчатки уступили место сигарете, велосипеду и французскому роману – имиджу «новой женщины» из модных в те годы «невротических» рассказов Джордж Эджертон. Распростились с викторианскими нравами и мужчины: «они тоже отстаивали свою “свободу” – носили тонкие шерстяные костюмы, рубашки с отложными воротничками, кичились чистокровной анархией чувств… в поведении высказывали нарочитую впечатлительность и ранимость»[17]. Бывали Стивены, как и раньше, на концертах в Куинз-холл; Вирджиния, правда, музыку в молодости любила не слишком, уже гораздо позднее пристрастилась к бетховенским сонатам и квартетам, которые слушала дома на пластинках. Вот характерная запись в ее дневнике от 13 февраля 1915 года:

«Концерт был чудесный, но, слушая музыку, я решила (на концертах трудно не думать о чем-то постороннем), что все музыкальные творения ничего не стоят. Музыка истерична и говорит вещи, от которых потом становится стыдно».

Занимались и просветительской деятельностью: Вирджиния два года, с 1905-го по конец 1907-го, бесплатно преподавала в Морли-колледже на Ватерлоо-роуд, в вечерней школе для работающих мужчин и женщин. В то, что официанты, парикмахеры, портовые рабочие, даже самые, как теперь выражаются, «продвинутые», могут увлечься серьезными научными знаниями, не верили ни организаторы, ни нанятые преподаватели: Вирджинии предложили, совмещая просвещение и развлечение, рассказывать слушателям занимательные истории из прошлых веков, а также литературные сплетни, с чем Вирджиния прекрасно справлялась.

«Говорить могу сколько угодно, – писала она Вайолет Дикинсон. – И о чем угодно. Раз мисс Шипшэнкс уверена, что от меня будет толк, почему бы не попробовать? Завтра расскажу им про битву при Гастингсе – у них глаза на лоб полезут!»

Но ликбез Вирджинии довольно скоро наскучил: слушателей приходилось подолгу ждать, занимались они неохотно, предпочитали с лектором беседовать, задавать вопросы на отвлеченные темы. Вирджиния, чтобы их заинтересовать, должна была говорить не об английской литературе, а о Венеции, пересказывать древнегреческие мифы, рассказывать истории из жизни.

В этом «открытом университете» были задействованы и другие Стивены: Ванесса одно время – впрочем, недолгое – преподавала в Морли-колледж рисование, Тоби – латынь, Адриан – греческий. Дольше всех – до конца 1907 года – продержалась Вирджиния: людей, по преимуществу полуграмотных, она приохотила даже сочинять эссе о самих себе…

Гордон-сквер 46 знаменовал собой не только новое местожительство Стивенов, но и новое явление в тогдашней английской литературе – интеллектуальный дискуссионный клуб на дому. Не только район британской столицы, где располагаются Лондонский университет и Британский музей, но место встречи дружеского объединения кембриджских выпускников, молодых людей искусства и науки, усвоивших приоритеты этической доктрины философа Джорджа Эдуарда Мура: «удовольствие от человеческого общения и наслаждение прекрасными предметами». Удовольствие от человеческого общения ученики Мура получали, в основном, на «Рождественских вечерах» мэтра в Кембридже, а после окончания университета – в лондонских литературных салонах.

Наслаждались «прекрасными предметами», получая неизменное «удовольствие от человеческого общения», поначалу всего несколько человек, не считая, естественно, четверых Стивенов: двух братьев и двух сестер. Главным же инициатором четверговых дискуссионных «посиделок» на Гордон-сквер 46 был самый старший из Стивенов – Тоби, это его кембриджские друзья составили основу блумсберийского сообщества. Первый «четверг» состоялся 16 марта 1905 года. Гостей было всего четверо, и эта встреча Вирджинии запомнилась:

«Когда в дверь позвонили, нас с Ванессой буквально распирало от любопытства. Час был поздний; в гостиной висел дым; повсюду тарелки с печеньем, кофе, виски; на нас не было вечерних платьев из атласа и искусственно выращенного жемчуга – вообще никаких нарядов. Тоби пошел открывать, первым в гостиной появился Сидни-Тёрнер, за ним Белл, потом Стрэчи. Вошли бочком и скромно уселись на диваны, вжавшись в подушки. Сидели и молчали, не зная, как начать: привычные вежливые фразы были не к месту… Пробовали завести разговор, предлагали разные темы. Но все предложения гости отметали… Беседа едва тлела – подобное было бы невозможно в гостиной на Гайд-парк-гейт. И всё же молчание молчанию рознь: здесь молчали не от скуки – от работы мысли. Коль скоро планка интересных тем была поднята так высоко, то, казалось, нет необходимости снижать ее попусту. Все сидели, уставившись в пол, и тут Ванесса говорит, что была недавно на выставке живописи, и зачем-то вворачивает слово «прекрасное». Тут же один из молодых людей поднимает голову и замечает: “Всё зависит от того, что вы понимаете под прекрасным”. Все моментально напряглись, словно наконец-то на арену выпустили быка… Не помню, чтобы я когда-то с таким же вниманием следила за каждым шагом, за каждым поворотом в развернувшейся интеллектуальной корриде. Как старательно я налаживала свой маленький дротик и целилась, чтобы не промазать. А сколько было радости, когда твой ход засчитывали за весомый аргумент!» [18]

А уже через неделю, 23-го, число гостей удвоилось, и за столом, оживленно споря и перебивая друг друга, засиделись до глубокой ночи. О чем только не говорили! И что такое «атмосфера в литературе». И как надо понимать «природу правды». И в чем состоит природа сексуальных отклонений – к слову, многим блумсберийцам присущих. И как доказать, что в картине, сонате, стихотворении есть «прекрасное». Говоря о литературе, об искусстве вообще, отдавали предпочтение не истине о человеке и мире, а «истинности видения», причем искусство рассматривали как чуть ли не единственную ценность в мире. Ратовали за расширение границ культуры, бросали вызов замкнутости, творческой и жизненной консервативности викторианского искусства, сокрушали авторитеты «материалистов», что думают не о духе, а о теле, и «тривиальное и преходящее выдают за правдивое и длительное». Принципиальные агностики, они выступали против моральных догм и религиозных запретов – ни того, ни другого для блумсберийцев не существовало. Принципиальные радикалы, они выступали против любых условностей, против любой власти, щеголяли не только модными галстуками, но и непримиримыми взглядами. Немного освоившись, о своей интимной жизни говорили с таким же жаром и искренностью, как о книгах и спектаклях. О чем свидетельствует нижеследующая сценка, подробно описанная в дневнике Вирджинии. Сценка, правда, из времени более позднего: когда Стивены, Вирджиния в первую очередь, близко сойдутся с Литтоном Стрэчи, а Ванесса Стивен выйдет замуж за нам еще не известного Клайва Белла:

«Весенний вечер. Мы с Ванессой сидим в гостиной… В любую минуту может войти Клайв, и мы с ним пустимся в спор – сначала дружеский, не переходя на личности, однако потом начнем бегать по комнате и наносить друг другу оскорбления. Ванесса же сидит молча и делает что-то таинственное с иголкой и ножницами. Я взволнованно, возбужденно рассуждаю о своих делах, о том, что касается меня одной. Тут дверь открывается, и на пороге возникает длинная, зловещая фигура мистера Литтона Стрэчи. Войдя, он ткнул пальцем в пятно на белом платье Ванессы:

– Сперма?

“Можно ли говорить такое?” – подумала я, и мы все громко рассмеялись. Это слово мигом разрушило все препоны скрытности и сдержанности. Нас будто увлек за собой мощный поток священной жидкости. Секс просочился в нашу беседу. Слово “содомит” готово было сорваться с наших губ. Мы говорили о совокуплении с той же откровенностью, с тем же возбуждением, как говорим о природе добра. А ведь еще совсем недавно мы об этом не могли и помыслить…»

Каких только тем не касались – лишь бы эти темы были запретными; совокупление, гомосексуализм, сексуальные отклонения были в их кругу такими же расхожими предметами для спора, как в светских салонах – политика и погода. Запретными и отвлеченными: блумсберийцы были искренне убеждены, как и Питер Уолш из «Миссис Дэллоуэй», что будущее цивилизации – в руках «преданных отвлеченностям». «Отвлеченно» говорили не только об искусстве, но и об «измах»: социализме, пацифизме, гомосексуализме. Да и сама атмосфера бесед на Гордон-сквер была отвлеченной, внежизненной: жизнь за окном никого не интересовала, как не интересовало и то, кто как себя ведет, как одет и как выглядит. Аргументировали гости Стивенов блестяще, а вот выглядели и одевались не ахти.

«Прискорбно, прискорбно! – сокрушался Генри Джеймс. – И что только себе думали Ванесса и Вирджиния, когда заводили таких друзей?»

«Более непрезентабельных, физически запущенных молодых людей, чем друзья Тоби, я в своей жизни не встречала», – вспоминала Вирджиния, которая однажды обмолвилась, что «должна видеть красивых людей», – и при этом, словно вступая в спор с самой собой, добавляла: – «Для меня лучшим доказательством превосходства этих личностей как раз служила их физически невыигрышная внешность и невнимание к одежде».

И собственного превосходства – тоже: Вирджиния всю жизнь была неряшлива, плохо за собой следила, неаккуратно одевалась, могла не причесаться, посадить на платье пятно…

Отсутствие интереса к одежде и внешнему виду означало интерес к чему-то другому, отвлеченному и возвышенному. Давало Вирджинии возможность «чувствовать, как взлетаешь на самый высокий гребень самой высокой волны».

Такие темы, как брак, болезни, туалеты, устройство на работу, бытовые проблемы, считались приземленными, не стоящими внимания. Никому не приходило в голову раздавать, подобно Джорджу Дакуорту, упреки или комплименты, как это бывало на Гайд-парк-гейт после очередного бала или приема: «Постарайся изобразить улыбку», «Сегодня ты очень неплохо смотрелась», «Что это ты весь вечер промолчала?».

Кстати о молчании. Сёстры, Вирджиния особенно, в обществе старшего брата и его кембриджских друзей на первых порах держались, как и полагалось юным викторианкам, незаметно, большей частью помалкивали. Помалкивали и упивались, насыщались аргументами и контраргументами участников «интеллектуальной корриды», «упражняли мозги».

«С замирающим сердцем я следила за головокружительными поворотами самых стойких из спорщиков, которые, словно скалолазы, взбирались всё выше и выше, пока, наконец, не водружали на место последний камешек – неопровержимый аргумент в запредельном споре. А ты стоял у подножия горы, смутно понимая, что у тебя над головой совершается чудо».

Об этом же она напишет в апреле 1908 года Литтону Стрэчи:

«Вы вызываете во мне ярость вашими интеллектуальными штучками. Мое почтительное отношение к умным молодым людям приводит меня в состояние интеллектуального паралича. Мне и в самом деле непонятно, о чем вы все болтаете».

Помалкивали, мало что понимали и радовались (Вирджиния, во всяком случае), что балы и светская жизнь обитательниц Гайд-парк-гейт остались позади.

«Она не любит наряжаться. Ей симпатичны друзья, бывающие у ее братьев, а также сборища, на которых молодые художники и поэты обсуждают будущее устройство мира»[19].

В обсуждении будущего устройства мира сёстры участия не принимали, и вместе с тем интеллект и бурный темперамент и Ванессы, и Вирджинии чувствовался, на что, кстати говоря, обратил внимание приятель Тоби и «заочный» член блумсберийского сообщества Леонард Вулф, ставший лет десять спустя мужем Вирджинии. Вот что он писал в «Жатве», первом томе своих воспоминаний, о знакомстве с сестрами Стивен в Кембридже:

«Обе были крайне молчаливы, и поверхностному наблюдателю они могли показаться незаметными, держащимися в тени скромницами. Однако всякому, знающему толк в лошадях, хорошо известно: у лошади, которая ведет себя поначалу тихо и незаметно, скрывается в уголках глаз нечто, предупреждающее вас быть с ней настороже. Вот и во взгляде обеих мисс Стивен запрятано предостережение об опасности, взгляд этот выдает острый ум, скептический и утонченный».

Не себя ли имела в виду Вирджиния Вулф, когда писала эссе про Кристину Россетти, про которую сказано в ее дневнике: «На Кристине великий знак поэтессы от рождения»?[20]

Глава четвертая

Блумсбери. Действующие лица

1

Вот четверка первых блумсберийцев.

Биографа и эссеиста Литтона Стрэчи Вирджиния (и не она одна) по праву считала «квинтэссенцией культуры», а Тоби уверял, что своей немыслимой образованностью Стрэчи даже внушает ему некий мистический ужас. Этот длинный, худой, как жердь, бородатый молодой человек казался – да и был – не от мира сего. Однажды в колледже, рассказывал Тоби, Литтон ворвался к нему в комнату с криком: «Слышишь музыку сфер?», после чего рухнул без сознания. Надмирность сочеталась у Стрэчи с исключительными и разносторонними способностями. Говорили, что, когда он сдавал в Кембридже экзамены, его приходили послушать профессора. «Какую бы оценку, Стрэчи, вам ни поставили, – заметил якобы один из них, – она будет ниже ваших способностей».

Как и его друзья и единомышленники, Стрэчи был выпускником кембриджского колледжа Святой Троицы и членом тайного студенческого «разговорного» общества «Кембриджские апостолы» (“Cambridge Conversazione Society”), основанного еще в начале xix века.

Стрэчи – автор трех знаменитых художественных биографий-исследований, ставших сегодня классическими и ознаменовавших собой важный этап в развитии этого столь весомого в английской литературе жанра: «Выдающиеся викторианцы», «Королева Виктория», «Елизавета и Эссекс». Отдавая дань выдающимся викторианцам – кардиналу Мэннингу, Томасу Арнолду, Флоренс Найтингейл, генералу Гордону, – Стрэчи, тем не менее, был, как и другие блумсберийцы, язвительным и остроумным критиком художественных, социальных, религиозных и, главное, этических постулатов и предрассудков викторианского общества – и не только в теории, но и в жизни.

Пройдет несколько лет, и Стрэчи сделает Вирджинии предложение руки и сердца, и предложение это будет принято, однако на пути союза родственных душ встанет нетрадиционная сексуальная ориентация жениха… Испугались оба; испугались и отступили:

«Прежде я по разным причинам молчал об этом, – пишет Стрэчи брату Джеймсу 9 марта 1909 года. – 19 февраля я сделал предложение Вирджинии, а сам подумал: “Не дай бог, оно будет принято!” И оно было принято. Можешь вообразить это неловкое мгновение, особенно когда я понял, причем сразу же, как это мне отвратительно. У нее потрясающая интуиция, и, к счастью, выяснилось, что она не влюблена в меня. Всё прояснилось уже на следующее утро: она объявила, что меня не любит, а я – что не собираюсь на ней жениться. В результате мне удалось с честью отступить…»[21]

Из всех блумсберийцев с Литтоном Стрэчи – брюзгливым, раздражительным, требовательным, неуживчивым человеком, «старым бородатым змием», как блумсберийцы называли Литтона, – Вирджинию связывала, пожалуй, самая большая человеческая и творческая близость. Вирджиния с нетерпением и даже трепетом ждала от него отзыва о своих книгах, и Литтон исправно их хвалит, иногда даже перехваливает; сборник эссе «Обыкновенный читатель» назвал «божественной книгой», «классикой». Предсказал – и не ошибся – роману «Миссис Дэллоуэй» бессмертие, чем подругу даже несколько ошарашил:

«Литтон слишком меня хвалит, – напишет она в дневнике в октябре 1922 года, – чтобы сделать приятное».



Поделиться книгой:

На главную
Назад