Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Если бы не друзья мои... - Михаил Андреевич Лев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Оглушенные грохотом не прекращавшихся целый день взрывов, обессиленные так, что пальцем трудно было шевельнуть, мы топали в тяжелых сапогах по полю боя, которое теперь молчало, — в село, в какую-нибудь избу, и хотя никто, наверно, об этом не думал, но чувствовал каждый: отныне и навсегда мы стали побратимами.

И вдруг Николай заговорил:

— Если завтра на нас бросят такие же силы, что сегодня, может, еще как-нибудь выстоим. Но ведь мы остались у немцев в тылу. Погибнем — и никто не узнает, где будут гнить наши кости. Да и кто станет узнавать, кроме отца с матерью?.. Эх, ребята, как бы мне хотелось хоть одним глазом взглянуть на тех, кто будет гнать немцев назад! Я бы им памятник здесь поставил. Правда, Федя?

Я уже думал, что Пименов не ответит, но в нем, видно, заговорил бывший учитель.

— Это что, риторический вопрос или ждешь ответа? Чего ты, собственно, хочешь?

— Хочу, чтоб ты, Федор Андреевич, начиная каждый раз учебный год, рассказывал своим ученикам, как гнали фашистов по Варшавскому шоссе от Москвы. И чтоб рассказывал одну только правду. Не только о счастливом конце, но и о горьком начале.

— Но для этого мне надо стать птицей Феникс, которую сжигают, а она вновь возникает из пепла.

Сергеев сделал вид, что не слышит, — у него было свое на уме.

— Пусть это будет через десять, через двадцать лет, но если кто-нибудь из нас выживет, он должен прийти сюда и рассказать о тех, кто отдал здесь свою жизнь. Кто-кто, а уж мы-то знаем, что никогда этого не забудем.

Тогда мне почему-то показалось, что это говорит какой-то чужой, незнакомый Сергеев, а знакомым и привычным он снова стал, когда переступил порог дома, где мы надеялись отдохнуть пару часов, как это нам разрешил командир взвода, а потом прикурил, не снимая стекла, от керосиновой лампы и, присев в глубине комнаты на высокую кровать, вздохнул.

— Честное слово, я уж и позабыл, как пахнет варево. До сухой хлебной корки дальше, чем до луны… Сегодня как стащил эсэсовца с мотоцикла, сразу давай шарить у него в рюкзаке. Вот змея подколодная! Всякого награбленного добра хоть отбавляй, а еды и в помине нет. Еще бы, в «Москау» спешил… И когда только все они будут в той «Москау», где он сейчас!

СНОВА НА ПОЛЕ БОЯ

Показался орудовец, и Тарков резко затормозил. Машина взбрыкнула, как норовистый конь, меня толкнуло вперед, и я тут же перенесся из одной жизни в другую.

После того как мы отъехали от трех берез, Вера Петровна пересела к Борису. Я мог догадаться почему — она любила не только говорить, но и слушать.

И на сей раз Вера Петровна не прогадала — Тарков, хоть и вел машину, говорил без умолку. И вдруг он прервал рассказ о своем сыне лейтенанте и новорожденном внуке и, обернувшись, спросил:

— Вы, Вера, хотите, чтоб я выступил. А как? Как сказать мне им, молодым, что те, кто лежит в братской могиле, тоже могли быть отцами, дедушками? Сюда едут школьники, молодежные бригады, солдаты, а я ищу среди них внуков наших курсантов и офицеров… Вы заметили: когда в Подольске мы вышли из машины, они сразу притихли…

Знаю, что все ветераны, которые будут сегодня стоять у памятника, этой ночью не могли заснуть, лежа с закрытыми глазами, снова и снова видели окопы. Я думал, пройдут годы, и все понемногу забудется, но нет, воспоминания не отпускают нас, мы у них в вечном плену. И тут мы над собой не властны, — хорошо ли, плохо ли, но это так. Если б у раненых берез была память, они бы, наверно, тоже не смогли избавиться от нее…

Вера Петровна коснулась его руки, посмотрела на него большими, полными света, лучистыми глазами.

— Поймут, Борис Григорьевич, еще как поймут. Вот так просто, доверительно и говорите с ними, — и увидите, они поймут вас.

Шоссе убегает из-под колес «Волги». Сейчас оно совсем другое, чем тогда, когда мы шагали по нему с Тарковым.

Малоярославец — город памятников. Как мы ни спешим, все же останавливаемся ненадолго у сквера на Московской улице. Четыре памятника, один красивее другого, посвящены войне 1812 года.

На южной окраине города, где в октябре сорок первого на несколько часов укрепился наш батальон, мы резко сворачиваем на Новое Калужское шоссе. По этой дороге мы шли тогда, тяжело нагруженные, месили сапогами грязь и всем телом припадали к ней, как только в небе показывались немецкие самолеты. На восток тянулся поток беженцев — пешком, на повозках. И разве мог тогда кто-нибудь из нас заметить на редкость красивую речушку Каришку, притаившуюся под вербами, и скромный памятник Радищеву, который жил неподалеку отсюда, возле села Детчино?

За Детчином, где в тот день мы даже не успели занять приготовленные заранее окопы и сразу двинулись дальше, «Волга» расстается с шоссейной дорогой. Сзади больше чем на километр растянулась молодежная колонна Малоярославецкого района. Вере Петровне захотелось, как она выразилась, «согреть замерзшие кости», и она отправилась маршировать с детчинскими студентами.

Дни, что кормят год, уже миновали. Все, что могла, земля уже выдала. Сейчас бы ей побольше снегу. Но в селах не бездельничают. Несколько колхозников строят мостик. Наверно, и через этот ручей мы тогда переходили… Сверкают зубья пилы, бревно плюется золотистыми опилками.

Тарков открывает дверцу, высовывается:

— Скажите, как проехать в Савиново?

Ответ последовал сразу:

— Вам к Подольским курсантам? Немного дальше повернете направо. Не бойтесь, не застрянете, мы дорогу почистили.

«К Подольским курсантам»… Тридцать лет, как нет их, а говорят о них будто о живых.

Стой, Тарков, стой! Не та ли это горка, где показался тогда немецкий офицер? Нам жутко хотелось нажать на спусковой крючок, но старший лейтенант Ивашин не разрешил. И правильно сделал: к офицеру подошли еще трое, и лишь тогда он отдал приказ стрелять.

Тарков останавливает «Волгу». Дальше мы пойдем пешком.

Если б не война, я вряд ли когда-нибудь попал бы сюда. Деревня как все деревни, даже не обозначенная точечкой на карте области. Но так это лишь для постороннего глаза. Для меня — все иначе…

…Вот оно, широкое заснеженное поле, по которому я полз. Вставал, бежал, полз снова. Сколько земли я перекопал здесь маленькой саперной лопаткой? Нет, я не должен восстанавливать ни одно из событий той осени, не должен ничего вспоминать. Знаю, что не должен, — и ничего не могу с собой поделать, потому что и сейчас кажется, что на плечах моих серая суконная шинель, а на голове пилотка со звездочкой.

На нашу роту наступал полк эсэсовцев. Восемь артиллерийских батарей нацелили на нас свои стволы. «Мессершмитты» летели так низко, что чуть не задевали колесами землю, и стреляли, стреляли… Надо было сразу припасть к земле, но я почему-то решил, что если пробегу еще десять шагов, все будет хорошо. И я побежал, потом упал, а через минуту раздался страшный взрыв бомбы, и земля, вздыбившись, толкнула меня в живот.

Тогда мне это в голову не пришло, а теперь я думаю: может, и Валентин Боков, который выскочил из окопа мне навстречу, тоже решил, что, если он пробежит еще десять шагов, все будет хорошо. И он тоже упал, но не совсем так, как я, который жив и сейчас, через тридцать лет. Нет, он лежал безнадежно мертвый, а мне показалось, что он притворяется. Нет больше упрямца Бокова… Почему не дрогнула тогда рука и слезы не набежали на глаза? Почему?.. Должны были пройти годы, чтоб я понял. Сын Бокова, который лежал тогда в коляске, сейчас старше его.

Я слышу голос командира взвода:

— Боков, почему вы опустили голову? Вы что-нибудь потеряли? Не ищите, все равно ничего не найдете. Боков, песню!

…Четыре взвода — четыре связных. Сколько минометов выставили против нас? Все вокруг бурлит, кипит, будто в адском котле. Мины летят сплошным потоком, чуть ли не сбивая на лету друг друга. Атака еще не началась, а мы уже несем большие потери. Из четырех связных один убит, один тяжело ранен. Фашисты явно хотят уничтожить нас на расстоянии.

Олег Юренев должен был скоро стать кандидатом филологических наук, а разбирать и собирать винтовку долго не мог научиться. Сергеев прозвал его «профессором», а мать, Раиса Яковлевна, называла ласково: «Олежка», «Олеженька».

Мы получили приказ во что бы то ни стало захватить живого гитлеровца, и только потому, что Олег хорошо знал немецкий, его включили в тройку, посланную за «языком». Юра Якимович и Николай Сергеев вернулись. Я спросил:

— Юра, где Олег?

— Мы принесли, его в окоп. Положили рядом с Боковым. Вот его записная книжка. Там есть его стихотворение «Солдатская дружба». Это о нас…

— Тарков, в жизни вообще-то мне здорово везло на хороших людей, но друзей лучше, чем они, у меня не было и никогда уже не будет. Ты слышишь, Борис? Не отставай. Знаю, тебе трудно, но видишь — до леса уже недалеко… В Ильинском мы будем с тобой ходить к каждому доту. Там, у Ильинского, лежит в братской могиле мой товарищ Сеня Иоффе. Он был артиллеристом. Шестого октября мы с ним встретились на вокзале в Малоярославце. Он незаметно подошел ко мне сзади и закрыл ладонями глаза, чтоб я отгадал, кто это.

— Да не спеши ты так! Тоже ведь пыхтишь, как паровоз… Ну, и вы хоть наговорились, попрощались там, на вокзале?

— Попрощались. Он мне сказал: «Будь здоров, пехота». А я ему: «Будь здоров, артиллерия».

В лесу пахнет мокрыми увядшими листьями. Они пристают к каблукам, к подошвам. Проносится ветерок, и по лесу пробегает дрожь. Тоскливо, будто после пожара… Кто покажет мне место, где навечно упал сержант Елисеев? Он весь был обсыпан веснушками, — на шее, на лице им не хватало места, и они перебирались на плечи, на руки, даже на спину. Павел Елисеев был убит 16 октября, когда фашисты начали нас окружать. Юра Якимович и Виктор Рузин погибли на следующий день, 17 октября. Юра — во время нашей последней штыковой атаки, Виктор — через два часа. Эсэсовцы захватили Виктора в окопе раненым, привязали к его ноге длинную веревку и погнали к амбразуре нашего дзота, чтоб предложил нам сдаться. А он нашел в себе силы крикнуть, предупредить нас: «Не сдавайтесь! Вокруг дзота много убитых немцев, не сдавайтесь!..»

…Вот где-то здесь, у леса, находился наш дзот. Широкое поле невдалеке, где установлен памятник, уже заполнено народом, а новые колонны все подходят и подходят. Из окрестных деревень тянутся стар и млад. Возле «Волги» нас ожидает Вера Петровна. Она знает многих жителей села и предлагает заехать с ней в один дом. Мне очень хотелось отыскать избу, где наше отделение заночевало тогда, но это невозможно: фашисты сожгли все село, и дома отстроены заново уже после войны.

Несколько ступенек. Крылечко. Нажимаю на щеколду — и мы попадаем в переднюю. Большой необструганный стол. На столе решета с яйцами, бумажные кульки, наверное с семенами, на стенах связки чеснока, лука.

Еще одна щеколда. Уже с порога запахло гречневыми лепешками. Стол застелен чистой, грубой ручной вязки, скатертью: видно, здесь сегодня ожидали гостей. В боковой комнатушке без двери большая деревянная кровать. В изголовье стопка подушек в цветастых наволочках. У русской печи на низенькой скамеечке сидит крестьянка с покатыми плечами и чистит картошку. Лицо у нее запорошено мукой, и, завидев нас, она принимается ожесточенно тереть костлявыми пальцами щеки. Потом приглашает к столу, а когда мы отвечаем, что спешим и к тому же сыты, начинает вполголоса, по-детски доверчиво упрашивать: «Мед у нас и липовый, и гречишный, один другого слаще, душистее. Разве есть что на свете лучше меда? Недаром еще моя бабка говорила, что с медом и гвоздь проглотишь!»

Невидимый барьер, который обычно разделяет только что познакомившихся людей, сразу рушится.

Хозяин, старик лет восьмидесяти, обросший густой бородой, сидит рядом на топчане и вырезает что-то из дерева. Но вот он поднимает голову, обращается к Вере Петровне. Называет он ее доченькой, хотя и делает вид, что обижен.

— Ладно тебе байки-то баять. Небось во всех домах уже побывали, пока вспомнили, что дед Трофим еще жив! И не оправдывайся, все одно не поверю. Кому мы нужны теперь, дряхлые? Ну, да бог с вами, нет так нет. У вас, молодых, ведь все шиворот-навыворот. Вот если б кто из курсантов, что дрались за нашу деревню, остался жив, он бы всем вам по шее надавал. Супостаты тогда уже в деревне были, а мы с соседом ночью похоронили убитых курсантов. Ну-ка, скажи: кто тебе показал, где их кости лежат, где дзот их стоял? То-то же! Было. Все было… Не где-нибудь, а у меня, в моей хате, останавливался ихний старшой. Ну и богатырь, в жизни такого не видывал! Головой в потолок упирался. И его гренадеры все ему под стать. Пуля их не брала. Да что там, любой из них кулаком запросто мог с десяток фашистов уложить. Вот и пришлось супостатам привезти такие машины, которые стрелами головы нашим соколам срезали. А разве иначе они бы чего добились?

Может быть, старик сочинил эту легенду давным-давно, много лет назад, — кто знает? — но для меня она лишь сейчас рождается. Что ж, подвиг есть подвиг, и легенда о погибших героях, возникнув, распространяется в народе, передается из поколения в поколение. Так должен ли я опровергать ее? Зачем? Гляжу на высохшее, сморщенное, как пергамент, лицо старика. Он вызывает уважение. И спрашиваю только:

— Дедушка, а во время боя вы были в деревне?

— А то как же! В глубокой яме прятались. Гм… Вы не подумайте, что меня сегодня к курсантам не позвали. Еще как позвали, да поясницу вот ломит так, что и через порог не переступишь…

— Мы вас, дедушка, на машине подвезем.

Старый Трофим надевает подшитые валенки, кожух, подпоясывается широким ремнем, берет палку. Шагает он медленно, осторожно, обходя смерзшиеся комья земли. Мы помогаем ему сесть в машину. И назад домой его отвезем.

И вот наступают самые тяжелые минуты. Короткая команда, и к братской могиле, где возвышается обелиск, маршируют четким военным шагом знаменосцы, за ними — колонна солдат московского гарнизона. Впереди идет капитан, сверкает клинок обнаженной сабли. По обе стороны памятника выстраивается почетный караул. Торжественно-траурно звучат слова реквиема, записанные на фонограмме.

Слова, многократно усиленные лесным эхом, разносятся далеко-далеко. Мы стоим неподвижно, склонив головы, опустив плечи. Глаза застилает туман. У Таркова беспомощно повисли руки. Он проглатывает комок, подступивший к горлу, горестно смежает веки. Его сотрясают немые рыдания. Ведь у того, кто плачет молча, двойная боль… Как он будет сейчас выступать? Сможет ли? И вдруг каменная тишина взрывается. Гремит военный оркестр. Это мелодия созданной в первые дни войны песни: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»

Дрожь не исчезает, но сейчас она уже совсем иная. Постепенно нарастает чувство гордости за курсантов. Никто не смог уничтожить их веру. Холодной осенью сорок первого они верили в светлый май сорок пятого.

Объявляется минута молчания. Губы у всех будто навечно застыли. Затем звучит торжественная клятва. Молодежь семидесятых годов дает ее у могилы Подольских курсантов. Над головами вырастает лес рук.

— Клянемся быть верными памяти героев!

— Клянемся быть верными делу, за которое они отдали свою жизнь.

Клянемся!

От залпа салюта покачнулись молодые березки, обрамляющие братскую могилу. Тонкие ветки сиротливо прижались друг к другу, вздрогнули и сбросили с себя снег — будто сняли шапки.

Гора венков из живых цветов вырастает на братской могиле, где похоронены мои друзья. Тридцать лет назад мы встретились, а было это вот как…

ИНАЧЕ НЕ МОГУ

Солнце еще не взошло, а прозрачную утреннюю тишину уже разбудили знакомые звуки — птицы распевали на все голоса.

Было воскресенье, но поднялся я куда раньше, чем в будние дни: к двум часам мне надо было быть в институте, предстояло сдать устный экзамен. Экзамен вроде бы не очень трудный, но вся беда в том, что я до сих пор ни разу не заглянул в учебник. Спросите, почему? Потому что лето, потому что мне двадцать три года, потому что… Да и какая разница? Все равно для профессора, ведущего у нас предмет, любые причины будут неуважительными, ему надо лишь, чтоб отвечали точно по учебнику.

Вот я и сижу, зубрю, чуть ли не с пяти часов утра… А впереди еще длинная дорога от подмосковного поселка Удельная до улицы Пирогова в Москве: час езды в электричке и сорок минут на трамвае от Казанского вокзала, пока доберешься, все может из головы вылететь.

Однако все хорошо в меру. Хватит с меня этой зубрежки. На озеро! Прыжок через три ступеньки — и я во дворе. На миг замираю, изумленный: после ночного дождя и заросший зеленью двор, и безмятежное, без единого облачка, небо — вымытые, ослепительно чистые, будто родились заново. Какая-то тень мелькнула между деревьев: это синичка с черными полосками на грудке перелетела с ветки на ветку, уселась, вертя головкой в разные стороны.

К озеру иду тропинкой, которую я сам проложил за деревянными, с крылечками и верандами, домами, прячущимися в глубине дворов. С одной стороны тропинки — деревья, тень, с другой — солнце. С одной греет, с другой обдувает, — выбирай, что душе угодно. Еще издали ярко блеснула водяная гладь. И здесь, на берегу, у меня есть тихое, укромное местечко. Погоди, да оно вроде уже занято! На пузатом кусте висят штанишки с бретельками, а у воды сидят голышом двое мальчишек. Это мои старые знакомые, кончившие четвертый класс, заядлые рыболовы. Один, с прелестными ямочками на румяных щеках и голубыми, будто весенние льдинки, глазами, бьет по воде палкой, словно хочет взбаламутить все озеро, другой в картузике с блестящим козырьком, из-под которого торчат нечесаные русые волосы, забросил удочку.

— Рыболовам физкультпривет!

Привета, однако, в ответ не последовало. Тот, что с удочкой, сидевший с видом страшно занятого человека, будто каждую минуту вытаскивал из воды огромную рыбину, казалось, даже не заметил меня; второй же, поднявшись, буркнул зло, передразнивая:

— Привет, привет… Всех рыб напугал, теперь и за версту не подпустят… Пошли, Валерка, пускай он тут один сидит.

Они схватили с куста одежду и, сердитые, зашагали вдоль берега. Ну что ты теперь будешь делать? Прогонять их я не собирался, но не ходить же мне на цыпочках! Ладно, помиримся.

Отступив от воды, разогнавшись — бултых в озеро! Солнце поднимается все выше. Еще каких-нибудь два часа — и будет уже не греть, а палить огнем. До чего же не хочется выходить из воды, расставаться с озером и тащиться в Москву, чтоб получить хотя бы какую-то несчастную тройку! А по дороге отсюда не мешало бы еще зайти к Мееру Иоффе, Сениному отцу. Сеня, мой товарищ, учится в военном училище, и надо узнать, что он пишет. Но дом Меера Иоффе из тех, куда легко войти, но трудно выйти: пока не накормят до отвала и хозяин не выложит все, что ему хочется тебе сегодня рассказать, — а рассказать ему всегда есть что, — уйти и не пытайся. Так что придется отложить визит до вечера, когда возвращусь из города, или даже до завтра. А сейчас быстренько перехвачу что-нибудь, переоденусь — и на станцию…

На платформе сегодня людно, шумно. Разгар лета, воскресенье, многие выезжают за город. Поезда, хоть и идут один за другим, все переполнены. Гремит репродуктор, передают какую-то музыку, да только кто ее слушает? В таком шуме все равно ничего не разберешь.

Моя электричка должна прибыть из Быково в 12.05. Есть еще время просмотреть газету. Вынимаю из кармана «Правду». Что там сегодня в номере? Передовая «Всенародная забота о школе», статья к столетию со дня смерти Лермонтова. Пишет Андроников, это, должно быть, интересно. И вдруг слышу, явственно слышу, как умолкает громкоговоритель. Музыка прерывается на полуноте, и после короткой паузы невероятно напряженный голос диктора: «Работают все радиостанции Советского Союза…» Значит, произошло что-то очень важное.

Но кто бы мог подумать, что через минуту мы услышим о том, что сегодня Гитлер напал на наши границы…

Электричка прибыла, а я стою не двигаясь, не веря своим ушам. Неподвижно, будто прикованные, стоят и пассажиры — те, у открытых дверей, что должны выйти из поезда, и те, что собирались войти. Так продолжается несколько минут, пока главный кондуктор не прикладывает к губам свисток, чтоб вывести из оцепенения пассажиров и машиниста.

Еду в институт, а зачем — не знаю. Ведь завтра же я пойду в военкомат и заявлю: «Отправьте меня на фронт».

Наверно, каждый думал, что, кроме него, на экзамен никто не явится. Но пришла вся группа. Профессор был, как всегда, строг и требовал, чтоб отвечали точно по учебнику. Отметки, правда, все вроде получили хорошие. После экзамена профессор собрался, как делал это ежегодно, произнести речь о важности его предмета, но тут включили среди бела дня электрический свет, в аудиторию вошел пожарник и стал закрывать широкие, высокие окна черными листами бумаги.

Профессор махнул рукой и, отводя взгляд от сразу ослепших окон, произнес тихо:

— Не дай бог, чтоб погасло солнце…

Забегая вперед, скажу: намного позже мне стало известно, что в начале июля сорок первого года наш пожилой профессор ушел добровольцем в ополчение. Чтоб солнце не погасло, он отдал свою жизнь.

…Я брожу по Москве. Улицы полны народу — дома усидеть никто не может. Чем ближе к Кремлевской стене, где стоят в карауле голубоватые ели, тем гуще толпа. Людская цепочка тянется от Александровского сада к Мавзолею.

Бесконечно долгий день подходит к концу. Мягкий, теплый вечер опускается на город. Тревожный вечер.

При выходе из метро у Казанского вокзала человеческий поток прижал меня к какому-то мужчине. Он повернул голову, и я увидел Меера Иоффе. Теперь мы сидим рядом в неосвещенном вагоне электрички, и Меер выкладывает мне душу.

— Как это тебе нравится? У меня, только услышал, перед глазами черные кружочки замельтешили. Ну, а Маня, та давай реветь, будто маленькая: «Меер, что теперь будет с нашим единственным сыном?» — «Как что? — говорю ей. — Он будет воевать. Сеня со своими товарищами займется Гитлером». — «Легко сказать, — качает она головой. — Ведь говорят, это страшный палач, изверг. И если уж осмелился напасть на нас, значит, чувствует свою силу». — «Сила у него, может, и была бы, если б с нами не связался. А теперь власть его кончится. Ну а если, не дай бог, подступит к самому горлу, тогда и я сниму свою спецовку, брошу утюг и ножницы и попрошу винтовку». Можешь себе представить, какой крик поднялся…

Меер, скрестив руки на груди, тихо вздыхает. Если б в вагоне не было темно, я бы, наверно, увидел тень, упавшую на его лицо. Потом он снова заговорил — все говорил и говорил, и горе выплескивалось из него, как из переполненной чаши.

— Чего ты встал? Мы еще не доехали до Малаховки, успеем… Вот что я тебе скажу: выдержу неделю, ну, две, а больше не смогу, попрошусь на фронт. И пока все не будет как надо, по мерке, к ножницам не притронусь. Да, буду стрелять. Об одном лишь молю бога: чтоб Сеня остался жив… Ты спросишь: а как же Маня? Ничего, Маня руку за милостыней не протянет, она у меня тоже труженица…

Электропоезд, приближаясь к станции Удельная, замедлил ход.

Завод, где я работаю, не из тех, о которых пишут в газетах и передают по радио. Продукцию, что здесь изготовляется, вывозят в запломбированных вагонах, контейнерах, на грузовиках с плотно закрытыми кузовами.

Я поступил сюда немногим больше года тому назад, но ощущение такое, будто в этих стенах прошла половина моей жизни. Чувствую себя здесь как дома, со многими сблизился, сдружился, и если б не война, вряд ли захотелось бы расстаться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад