— Знаете… Я познакомилась с севастопольчанкой, Раей, — и накинулась на нее с расспросами… По замужеству она покамест проживает в Мурманске. У нее муж старлей. И едет она сейчас в Севастополь — на родину — к матери.
Люба, почти безотрывно читавшая свою книжку, поинтересовалась, которая это Рая. Она тоже хотела бы поговорить с ней о Севастополе, — он дивно, говорят, спланирован… А! Та… Ну, брошки у нее прямо-таки голливудские. И она, опустив с дивана ноги, наощупь надела домашние туфли и юркнула вон.
В эту минуту на вагон налетела тень какого-то косогора, усилился дробный перестук колес о рельсы, и Нина Федоровна, вздрогнув, насупилась разом и как-то поджалась. Целиком ушла в себя. И уж никого опять не замечала.
Антон, маленько полистав старые газеты, взятые с собой из дома, тоже вышел: его удручало состояние попутчицы, ее стенанье.
Так томительно шло время.
В полдень неожиданно запахло борщом и жареным мясом: это официантки из вагона-ресторана разносили блюда, заказанные на обед пассажирами. Когда пышная и с виду сонливая блондинка, в белом нечистом халате, держа в пухленьких руках судки с пахнущей пищей, остановилась у купе и предложила обед.
— А луковый суп у вас есть? — спросила с надеждой Нина Федоровна.
— Нет. На первое — солянка, борщ. На второе — бифштекс, тефтели, голубцы. И компот. Выбирайте!
— Ну, дайте две солянки. — И Нина Федоровна поочередно, беря из рук официантки по суповой тарелке, поставила одну на столик. — Принесите еще одни голубцы и бифштекс.
— Хорошо.
— Коля, кушать! — сразу позвала Нина Федоровна. Тот был в коридоре.
Кашины же, проследовав через соседний сзади вагон, заполненный едущими до отказа, с шумной беготней разыгравшихся ребят, попали в неуютно безлюдный ресторанный, в котором только двое посетителей уединились за крайним столиком — с увлеченной беседой — моложавый мужчина в белоснежной рубашке и будто зачарованная чем-то дама с короткой стрижкой. Но тем не менее официантка, прямо-таки расписная матрешка, явно мурыжила для порядка Кашиных — не поторопилась, чтобы подойти к ним, севшим за столик, и взять заказ, а судачила о чем-то сокровенном с другой. И потом поданное ею жигулевское пиво в бутылке было теплым, прокисшим — оно обильно пенилось; и безвкусны, что вареная трава, были борщ и также бифштекс.
Пока матрешка и медлила подать счет, поезд заметно сбавил скорость и притормозил — въехал на станцию Брянск, знаменитую в войну адом рельсовых атак партизан против немецких оккупантов. И нужно стало протискиваться вон из вагона сквозь толпу напористо полезших в ресторан путейцев в измазанных мазутом и маслом спецовках, сующих измятые рубли (за папиросы, за сигареты и за пиво) официанткам, которые покрикивали на них привычно.
После этой остановки в вагоне, пополнившимся новыми пассажирами, стало шумней. Плакал чей-то ребенок. А некий местный пассажир, толокшийся близ купе, говорливо рассказывал что-то всем. Он знал все и самолично испробовал многое. И выкладывал свои обыкновенные познания, но, очевидно, воодушевлявшие его на публике.
X
— Все-таки не понимаю, как можно мужчине быть таким болтливым — беспредельно! — неодобрительно проговорила Нина Федоровна, измученно сидевшая на диване. — Нет, все же мои дети непохожи, нет: они воспитаны, не бестолковы, обладают тактом.
— Какой же глупый, господи! — чертыхнулась и Люба, лежавшая с книжкой.
— Вот именно, доченька: глупый и трещит, а умный-то молчит. — Будто с огорчительностью подтвердила Нина Федоровна. — Но бывают в жизни случаи, когда ум не принимается в расчет; бывает, что и умный человек да несуразное, глупости делает. Стихийно, слепо. Словно неожиданная буря на природе. Слышите: он, кажется, и о ней рассказывает… Что, она пронеслась по этой местности недавно?
— Действительно: намедни, что ль, — подтвердил Антон. — Видно все на той стороне. Ураган пронесся полосой, снес крыши, повалил деревья, разбросал кирпичи…
И Нина Федоровна суетливо огляделась с недоумением.
— Там, в коридоре, и Коля, — Антон открыл купейную дверь. — Не волнуйтесь. Он разглядывает то, что наделал ураган.
— А-а! — лишь успокоительно издала она звук. И опять задумалась, сидя тихо, будто пытаясь осмыслить что-то из того, что она не понимала умом своим, но что не хотела, верно, разрешить самым что ни есть благожеланным образом. Затем, отдуваясь и выглянув из купе, недовольно проворчала: — Что ты, Колюшка, закрываешь окно! Оставь чуть-чуть! Ведь страшная жара…
— Я наоборот открыл, мама, — сказал сын.
— Ну, извини меня, сыноченьку.
Но тут же появилась бранчливая проводница и, распекая всех за пораскрытые окна, — ведь снова набьется пыль в вагон, и ей нужно будет подметать коридор, — вызывающе задернула оконные рамы. Что раздражило Нину Федоровну, сказавшую ей вслед:
— Это та категория злюк, которым говоришь: «Стрижено», а они в глаза тебе гнут: «Нет, брито»! Таким бы служакам только мундир с погонами дать и для них разбить все общество на начальников и подчиненных.
— Оно, вроде бы, и было так в начальные послевоенные годы, — подоспел тут как тут поближе к купе неустанный говорун, — когда присваивались наподобие военных звания почти везде — на железных дорогах, у геологов, у финансистов (и звучало-то еще как: «генерал — директор тяги», или «младший советник»), и вводилась особая форма со всеми знаками отличия. Это же откуда переняли — от Петра Первого, царя, который свой толковый табель о рангах издал на пользу…
— Хватит! Хватит Вам трещать! — остановила его, морщась, Нина Федоровна. — Как можно?! У меня голова раскалывается…
В этом дальнем рейсе утомительно-медленно текли свободные часы, хотя и при быстром все-таки безостановочном почти движении поезда. Кто чем занимался и с кем знакомился, сближался. Однако ничто, ничто не могло развлечь и каким-то образом заинтересовать Нину Федоровну. Казалось, она не то, что тяготилась теперь шумливого вагонного общения и сторонилась всего и всех, а целиком уж впала, что называется, в тихую сосредоточенность, свойственную, вероятно, ей.
Ввечеру поезд, прибыв в Харьков, зашел на третий или на четвертый станционный путь. Соседний же справа (с той стороны межпутного перрончика) только что занял встречный пассажирский, везущий отдохнувших пассажиров, и те, высыпав из душных вагонов, как горох из стручка, шоколадно загоревшие, в легких и пестрых костюмах, шустро зашныряли по заасфальтированному междупутью, от ларька к ларьку, — в поисках съестного. Оттого вмиг возникли продуктовые очереди. Из-за этого-то Нина Федоровна, вышедшая из вагона поразмяться, и немало расстроилась: она хотела купить без толчеи что-нибудь из еды для себя и Николая. И теперь было заспешила для того в новый вокзал, а также заодно для того, чтобы осмотреть вокзальные помещения.
Только Люба отговорила ее — здесь коварно устройство дверей: они автоматически закрываются за две минуты до отправления поезда. Так что для непосвященных есть опасность ни за что ни про что очутиться на вокзале все равно, что в ловушке непредвиденной. И Нина Федоровна, заопасавшись, повернула назад.
— Нынче, в июне, точно так опростоволосился мой провидящий отец. — Люба не сдержала смешок. — Они с мамой возвращались из Кисловодска после лечения. Он вылез налегке (и без денег) из вагона, прилип к книжному киоску, а вот вскочить обратно не успел… От поезда отстали пятеро мужчин. Их отправили лишь назавтра на каком-то попутном поезде за казенный счет… И до чего же жалок был отец, добравшийся-таки домой, под крылышко нашей мамы!
— Да-да, как трудно, оказывается, быть смешным и как легко им все-таки быть — вот какой отсюда напрашивается вывод, — заметила Нина Федоровна, обеспокоенным взглядом выискивая в толпе сына, отлучившегося куда-то от нее. — Печально! Но, видно, наш удел такой.
И надо было видеть с какой гордостью и вместе с тем с необъяснимой тревогой она, увидав Николая, наблюдала за тем, как он, покупая у лотка мороженое и полуобернувшись, затаенно-ласково отвечал что-то приветливой светлой девушке, стоявшей позади него. Однако она, мать, только позволила себе деликатно подтрунить над ним по этому поводу, когда он подошел уже к ней, матери, и, вручив ей стаканчик мороженого, сказал, что девушка эта участливо одолжила ему недостающую мелочь.
— Ну, мам! Не говори так… — слабо защищался он, покраснев.
С тем он на час-другой как-то потерялся из виду.
Бесспорно: Нину Федоровну все неотвязчивей одолевали какие-то великие сомнения, словно она все определенней осознавала свою беспомощность перед чем-то неотвратимым. И когда Люба попыталась ее успокоить тем, что уже скоро приедем в Крым, и все будет замечательно, она проворчала лишь нелюбезно:
— Скоро! Скоро!.. Вам-то, беззаботным, что!..
XI
Потом Антон застал в купе (но прошел вперед и уселся на диван к окну) Раю и молодую широкоскулую особу, которая поднялась в вагон в Харькове и подле которой вертелся ее явно болезненный мальчик лет шести: первая, картинно привалившись спиной к стенке, воссела около Нины Федоровны, в углу, а вторая — напротив, рядом с Любой. И она-то бесстрастно тихо рассказывала какую-то захватывающую историю, вызывающую одно сочувствие, тогда как мальчик ныл-поскуливал, как умеют дети, на одной настроенной ноте — жалобно, противно, надоедливо, хотя мать и одергивала его терпеливо. Оттого в ушах у Антона зазвенело вскоре, и он раскрыл купленный накануне тонкий недочитанный журнал и уткнулся в ту статью со статистическими выкладками, чтение которой отложил «на после». Он даже и увлекся обзором выводов ученых-демографов. Однако он очень скоро убедился в невозможности читать дальше: его все больше отвлекало от чтения монотонностью своего голоса белолицая незнакомка с обычной внешностью, с прямыми пшеничного цвета некрашеными волосами. Но она с каким-то застыло-отупленным выражением на лице несчастно-трагическим голосом — он звучал как-то надтреснуто, словно с полустертой пластинки, — рассказывала о себе все так, как есть, без всякой утайки, по совести.
А один раз она вышла из себя: внезапно дернула за руку своего вертлявого и ноющего сына, усадила его возле себя со словами:
— Сказала: не вертись! Не вертись, Вова! Житья мне с тобой нет!
Отчего мальчишка совсем расхныкался и неистово стал вырываться от нее, как затравленный волчонок:
— Чего ты толкаешься! Ну чего ты толкаешься!
Она, уже оставив без внимания его жалобное хныканье, платком вытерла пот с его бледного лица и вновь его отпустила:
— Уймись! Не бегай! — И как бы в оправдание свое добавила для всех: — Ох, и намучалась я с ним! Уж очень непоседливый ребенок. Чуть простуду схватит, — и тогда одно мученье с ним. Ни минуты покоя не знаешь. А побегает — вспотеет. У него ведь бронхи, и как что — мокрый кашель. А если запустить эту болезнь, вовремя не вылечить ее — это ж очевидный туберкулез… Мне один врач — хороший детский врач — советовал отступить здесь от правила: пусть малыш займется чем-нибудь, вроде б этой самой физкультурой. Чтобы, главное, побольше двигался физически.
— Похожим недугом страдал когда-то Игорек, сын моей подружки, учительствовавшей тоже, как и я, несколько лет в начальных классах, — сказала Нина Федоровна. — Но затем его родители переменили климат — перебрались южней, на Украину. И вот спустя какое-то время в нем даже не нашли и следов прежнего недуга.
— Лишь в этом году мужу отпуск предоставили из-за болезни сына, — рассказывала флегматичная незнакомка. — Отпуск выцарапали с барабанным боем. Муж приедет к нам в Ялту, где мы планируем быть, позже; тогда мы с ним и повезем сына в Евпаторию — на разные процедуры, как ванны и прочее. Нам непременно нужно менять климат, я знаю; никто иной, как врачи, прописали нам перемену климатическую. Но военное начальство мужнино, знамо, и слышать не хочет о его переводе. И потому-то я привязана: вместе с ним уже пять долгих лет — шутка ли! Из-за этого во мне чувство сидит такое, что я как родилась, так всю жизнь уже замужняя. Нерадостное чувство! Иногда, ой, как хочется позабыть все заботы замужние. Ан нет: я уже пыталась, словно глупенькая пташка-свиристелка; попалась, впряглась и уж, хочешь — не хочешь, вези свой груженый воз. Получилось-то у меня очень глупо. Когда только полюбила будущего мужа, тогда все препятствия к любви и жизненные неурядицы я воспринимала, в общем-то, бледно, нереально; порхала на крыльях этой любви, и все мне казалось нипочем. А когда я целиком окунулась в семейную явь, из которой не можешь вынырнуть ни на минуту, когда рядом исходит стенаньем родной сынуля и помочь мне, матери, не может никто-никто, включая и любимого мной человека, — тогда все во мне переменилось резко. От мужа я постепенно отдалилась. Теперь главное для меня — здоровье сына.
Однако для командиров врачебные предписания — вовсе не указ. Повертели справки из поликлиники: «Ну, да это вам какая-то бабка написала — что ты суешь их нам под нос! Ты представь нам настоящие документы! От начальства!..» Поругался муж — горячий. И, знаете, что они сказали ему в отместку? «Держись: мы сделаем так, что ты, Колесников, и фамилию свою забудешь». И выгнали его вон из кабинета.
«Ну, ты хороший ходатай, — сгоряча упрекнула я Максима. — Не можешь постоять за себя, не только за меня и сына?» «Что же мне — стреляться?» — говорит он. «Смалодушничать легче всего, — отвечаю ему. — Так ничего не решается». И сама направилась к его непробиваемому командиру, в его кабинетище. Хотела я поговорить начистоту. А он, представляете, даже и выслушивать меня не стал; не захотел и вникнуть по-разумному в наше отчаянное положение — ни-ни. За дубовым столом заборонился в кресле. Враждебен донельзя, хмур. Весь побагровел от того, что я, чья-то заштатная офицерская жена, фитюлька этакая, прекословила ему. И вот стал он сопеть подкашливать начальственно, сердито. Убивает меня своим тяжелым полковничьим взглядом. Да я-то — не промах! — напрямик заявила ему, что я не из пугливых что я, прежде всего женщина и что он не может скомандовать мне: «Кругом! Шагом марш»! На что я еще отдам ему честь, возьму вот так под козырек. — И она вскинула тут ловко, ребром ладони, свою правую руку ко лбу, будто сама служила в армии. — «Меня зовут Надеждой, — заявила я. — Так запомните: я все равно уеду отсюда, из таежной глуши, но уеду одна с ребенком, если вы все не отпустите мужа». Полковник рычит, что все равно не переведут никуда капитана Колесникова, твержу Вам: дескать, ваш капитан пока не ходит в бурлаках, не такая Советская власть.
Действительно, Максим мой — инженер по образованию. Преотлично он работал бы везде и на гражданке. А это негнущийся от переедания полковник ни разу за пять лет не подал ему, своему подчиненному, руку — не поздоровался чистосердечно… Живя в Харькове до замужества, я видела сама, как заслуженные генералы радушно здоровались с молодыми солдатами. И отец Максима знающе говорил, что более душевных начальников он знал на этой войне Отечественной. Потому, говорил он, и победили-то фашистов, привели их в чувство спаянностью своей. Он-то по сути и внушил Максиму мысль: быть военным, пойти учиться в военное училище.
А этот глухарь и даже сесть мне, молодой женщине, не предложил. Удивительное свинство!
Я отчеканила ему: «Вы партией сюда поставлены, чтобы заботиться об офицерах, знать об их личной жизни. А Вы ни разу не побеседовали с ним, не спросили у него, как ему служится и что у него на душе. А сами, небось, перед генералом дрожите за вверенную Вам честь..»
Только после этого разрешили Максиму взять отпуск летом.
XII
— Надя, скажите, Ваш муж офицерствует, а лично Вы работаете? Чем занимаетесь? — поинтересовался вдруг Антон. — Ведь у Вас же есть профессия, наверное?
— Да ничем, кроме ухода и возни с сыном. — И Надежда сразу заумоляла, выглянув в коридор: — Вова, прошу: не бегай, не носись! — Для сведения: скажу, что живем мы в обычном сибирском лесу. Среди хмурых елок стоят восемь стандартных домиков. Летней порой у нас грязь непролазная, нужно ходить лишь в резиновых сапогах; а про то, что бывает в остальные времена года, про то уж и говорить не приходится. Так что жены офицерские в основном не работают нигде, но это-то еще хуже! Хуже некуда! Морально ты опускаешься. Я — тоже, сколько замужем: по-специальности-то ретушер, для меня такой работы нет. Профукала я квалификацию. Огрубели пальцы.
А! Что себя растравливать.
Я за все время, что служу с мужем, — оговорилась она, — даже не сходила ни разочек в театр.
— Такова, видно, наша общая судьба. — Глубоко вздохнула Нина Федоровна. Расцепила свои руки тонкокожие, с темными набухшими венами, и сделала ими несколько замысловатых движений, словно бы, ощупывая так себя. Уронила опять руки на колени.
— Ну, а денежное жалованье… приличное? — с некоторым вызовом спросила Рая, встряхнув светлыми кудряшками, кокетничая.
— Пару сотен, что недостаточно никак, — вяло отвечала Надежда. — Продукты дороги. Фруктов очень мало. Яблоки пятирублевые. Не шибко разбежишься. Есть малина — в государственных посадках. А я же жила до этого на Украине, здесь родилась — представьте, что значит для меня быть без фруктов! Дома я, бывало, не ела мясо никогда, а тут насильно пришлось — заставила себя; иначе бы сразу ноги протянула — не выжила бы сколько-нибудь. Однако больному-то позарез нужны свежие фрукты. Постоянно. Все хвалят почему-то тамошний город. Да в нем и цветов почему-то не высаживают, — разве можно жить без цветов в большом городе? И то невозможно выбраться туда. В совхозный же клуб нужно идти полчаса, если не больше. В непогоду, — значит, по разливной жиже. В темноте. Да кто ж отважится? Хорошо то, что мы хоть телевизор купили; нет-нет, и приличную комедию посмотрим вместе с мужем, когда они приезжает со службы погостить.
— Нет, помилуйте! — ахнула Люба. — И он даже не живет вместе с вами? Вы живете врозь? Это — что-то ненормальное.
— Да нет же, не живет! — воскликнула Надежда как будто с досадой от непонятливости. Бывает он в неделю-две раз, а то и чаще дома.
Мгновение все молчали неловко.
— Так это ж подвиг настоящий… Наденька!
— После Харькова — конечно! Я сначала ревела сутками, потом перестала: толку мало от текучих слез моих, сколько ни реви, — ровно-замедленно говорила Надежда. — На нелегкой службе служаки стараются, чтобы пробиться выше, тянуться перед начальством, не пререкаются с ним; как что — берут под козырек, и будь здоров, — ловко приложила она снова ладонь ко лбу. Иной ходит в вечных лейтенантиках, ну до капитана еще дослужится, а дальше — ша, родной! В книжках и в кино я, молодая, видела действительность подсахаренной, приглаженной. С отзывчивыми героями… А она такая непричесанная… Жуть! Да вы все и сами знаете…
— Наденька, голубчик, — опять заговорила, будто утешая, Нина Федоровна, — в каждом времени мы по-своему себя распознаем и понимаем. И я не исключение. Но только история дает нам совершенно точное определение. Я кинула в борозду горсть зерна, и какой взошел посев — мне еще доподлинно неизвестно. Потому как, матушка, для того, чтобы большой посев удался на славу, нужно его нам сеять сообща и выхаживать кропотливо-изнурительно, не щадя себя. Слишком дорого мы платим за все оттого, что все еще живем вслепую, безоглядно. Ну, простите, что я в сердцах пророчествую мимоходом… И не к месту, может быть… Говорите дальше, Наденька!
— Да если бы еще тогда, когда я невестилась, приуготовили меня к замужеству без прикрас, к суровому призванию быть спутницей офицера, — зашелестел опять голос Нади, как на пластинке, — я бы, надеюсь, тогда без стольких уж ахов и охов морально приготовилась к тяжелым будням патриотическим. Но я ведь окунулась в этот омут после разнеженной молодости под присмотром ласковой, щадящей, сердобольной матери, вот что. — Она высунулась опять в коридор, подозвала сына к себе, и тот, набегавшись волу, уже послушно прислонился к ее коленям и затих, поблескивая глазами. И она договорила: — Хотя перевод Максиму и не дали покамест, но какое это облегчение для нас, что выхлопотали отпуск для него, представляете: уж вдвоем-то мы повозимся с Вовой. Как только муж подъедет к нам в Ялту, — втроем поедем в Евпаторию; бог даст, устроим там Вову на платные процедуры. Может, и в горы сходим; полезен, лечебен горский воздух, где сосны. В нашем-то военном городке, бывает очень неприятный ветер дует, если он северный, хотя случается и тепло. Сиверко так давит на психику — от него, ветра, становишься совсем больной. Жутко голова разбаливается, наступает усталость, будто не хватает мне кислорода; наверное, ветер настолько изменяет состав воздуха. У нас и другие жалуются на это. — И она замолкла, лаская притихшего у ее колен сына — поглаживая его по золотистой, приклоненной к ней, головенке.
XIII
— Да, — нервически протянула Нина Федоровна. — О, еще долго, голубушка, наши идеи не осуществятся! Доживем ли? Не верится. — Так в продолжении всего повествования Надежды она под влиянием услышанного порывалась не единожды встрять и высказать нечто наиболее существенное, хотя, казалось, и старалась сдерживать себя. Ее теперешнее состояние было угнетенным еще более, чем вчера и сегодня утром; ее терзала одна тоскливая безысходность — такое чувство, скопившееся в ее душе; она искала, видно, утешения в сочувствии других сердец. Надеялась на это. Не зря она, помедлив чуть, тяжело вздохнула и, как-то причмокнув непроизвольно, начала отсюда:
— Вообще, как жизнь!.. Сколько людей, столь ко судеб — у каждой из нас своя. И такая, однако, схожая.
Я тоже вот почти уж тридцать лет как связана супружеским союзом, также с офицером. Ко мне, двадцатисемилетней — в тридцать пятом году — пришло материнство; с тех пор оно главенствует над всем, мной руководит. И сначала, признаюсь вам, и я, еще неискушенная ни в чем и нереальная, как всякая баба, так же строила для себя какие-то сверхоптимистичные проекты личного счастья и благополучия, эти несбыточно-воздушные замки, — у кого из нас, выходящих замуж добровольно или самовольно, не бывает именно так? А потом — я оглянуться не успела — все закрутилось и мои честолюбивые проекты куда-то на задний план отодвинулась, и там совершенно потерялись из виду; а вперед выступило, заслонило собой все, самое насущное и реальное для меня, для моей растущей семьи. Это потребовало сразу моих колоссальных усилий. Мне-то действительно некогда было оглянуться, чтобы рассмотреть жизнь вблизи: а какая ж она наощупь? Жила, что говорится, без выходных. Как примерный, хозяйственный мужик-крестьянин, не отдыхающий от земли, которая его кормит: у него не может быть отдыха в посевные или в уборочные дни, в непогоду, в холод, в жару, во время засухи, сенокошения. И я не могла, естественно, диктовать ей, жизни, какие-то свои допотопные условия. Почти треть века, что я замужняя, пролетело-промелькнуло мимо, точно бегущая назад за окном вагона станция: на ней мы не останавливаемся только потому, что поезд скорый и нам нужно куда-то спешить.
Ужасаясь, я теперь все чаще оглядываюсь.
В ленинградской гостинице с кафельным рестораном один заросший командировочный внушал мне: якобы военные составляют особую касту людей. Можно вполне согласиться с этим утверждением. Мой бывший опекун, двоюродный брат, закончил военную службу в чине подполковника. Как никто другой обеспечил свою старость. Он ежемесячно получает пенсионные (приличные) — они никуда у него не деваются, да еще сто рублей окладных, приработанных. Они с женой бездетны, всем обеспечены; поэтому они не знают, куда свои деньги определить. На работе же у него девчонка из семьи многодетной, дочь погибшего фронтовика и мать-одиночка бьется; поднимаются целые бури, которые он устраивает, чтобы не платить ей лишнюю десятку. Зажирел, видно: отрастил дубовую, непробиваемую шкуру…
Не подумайте превратно: будто я клевещу на него от черной зависти какой или от того, что мой капитан не преуспел подобным образом — ему поменьше отвалили.
Да, мой муж Тихон, как был белой вороной, и здесь проворонил что-то для себя. Живет он так неудобно, неустроенно. У него же норов не такой. Но все же и отличной, обеспеченной жизни за военным я не пожелаю никому. Сама вдосталь испытала ее ухабы и рытвины.
XIV
— Что ж, по-вашему: не следует и замуж за военных выходить? — с недоумением, казалось, вопросила Надежда, придерживая сына у колен и поморгав глазами. — А кому тогда бы пришлось растить родившегося сыночка? Мне одной? Но история в том, что полюбила я курсанта: он стал для меня законным мужем, самым близким человеком. После мамы, конечно. По крайней мере, я его беспамятно любила раньше…
— Как и я своего, — вставила Нина Федоровна.
— … Любила раньше, когда мне мое будущее представлялось особенным, волнующим; тогда и думалось, что вдвоем мы с ним, взявшись за руки, легко прошагаем через все препятствия, лишения. Ведь так любимы мы друг другом! И не может быть никаких сомнений!
— Но пусть даже и существуют военные, да насовсем исключена война, — заубеждала с горячностью Нина Федоровна. — Да если бы все страны не готовились к ней так, не гнали всюду вооружения, то и не стал бы, вероятно, мой муж, Тихон Свободкин, кадровым офицером и не участвовал бы в минувших боях под Москвой и под Минском, а дети наши затем не учились бы в военных училищах. Тогда, возможно, в нашей семье могли бы сложиться иные интересы. И не было бы лично для меня материнской драмы… Что нужно жить — глаза прятать от людей… В одном обществе живем, одними муками болеем…
Что ж, мой муж честный и правдивый, но неисправимый идеалист. Да, многажды столкнулся лбом с жизненными проблемами и был нокаутирован ими: стал безвольным проживальщиком. Жил и живет в каком-то равновесии душевном. То ли от больших познаний чего-то, недоступного моему уму-разуму, то ли от своей неприспособленности ни к чему. Оттого-то и была у меня с ним однообразно-скучная жизнь. Даже с точки зрения развлечений. Мне, возможно, видится все превратно, или это я своей суматошностью сбила его с пути истинного: ведь нам, бабам, нередко кажется, что мужик не так сноровист, ловок, пробоист, поворотлив, — мы хватаемся за все сами. В результате — вечная неспевка в супружестве. Что-то вяло текущее.
Мы с Тихоном почти что однодеревцы. На Волге выросли. Предки и родители у него были синильщиками. Они красили белое полотно. Для этого имели свои штампы, трафареты — и наносили узоры на полотне. Ну и, видимо, некогда деньжата водились у них: они пивали часто. Нет, никак не с нынешних времен мужики в запой пустились. Сейчас водку пьют бутылками, а раньше, его дед рассказывал, пили ящиками. Пойдет он в любой момент к Марфе, ящик водки возьмет; не считает, за сколько. А осенью два воза льна продаст и деньги отдаст ей за все. Так делали все заемщики. Вот почему у моего святого непьющего Тихона печень болит — это у него уж потомственное, наследственное: десяток поколений пили. Вон его дедушка скончался в семьдесят пять лет, а употреблять спиртное не прекращал до самой смерти; пил, несмотря на запрет врачей. Отсюда и врожденная чесотка — она у всей мужниной родни была. И экзема. С годами все сказывается на здоровье. Природой нам ничего не прощается.
Мой Тихон суетлив, а проку абсолютно никакого; ничего же путного, толкового не дождешься от него, — говорила, раскрасневшись, Нина Федоровна и все вглядывалась тревожно в вагонный коридор, и каждый раз понижала голос: — Видно, все-таки оттого, что иногда подавлялись все его хорошие задатки, устремления. А главное, на его жизненном пути не возникло обстоятельств, требующих от него цепкости, практичности, даже кое-какого лада, кое-какой сходчивости с людьми. И он, что называется, размагнитился в душе. Вот только приказывал другим и следил за тем, чтобы все исполнялось по часам и минутам — сон, еда, мытье, зарядка, строевая подготовка, стрельбище, отбой и тому подобное. Не для всех эта муштра приемлема и… полезна.
— Нина Федоровна, это его долг служебный и гражданский, — вмешался Антон. Лучше тогда начисто оставить военную службу, как и всякое любое дело, если оно не по желанию, не отвечает твоим наклонностям.
— Уж то, сынок, само собой предполагается. И полагается всенепременно. А мой благоверный по какой-то последовательной забывчивости своих семейных обязанностей, как женился, мог мне пустую склянку из-под лекарства принести, а само лекарство позабыть. Муж не сумел сохранить ласку, нежность ко мне, суженой своей, делящей с ним тяготы пожизненной службы — приподнять мне дух над обыденщиной и преснотой супружества. Скорей всего, не успел (засосала служба), так как завсегда в разъездах пропадал, или мы оба с малолетними детьми да с сундуками таскались — мотались повсюду, куда гоняла нас служебная судьба, — на повозках, на машинах, по железным дорогам да на кораблях. Колесили из одного конца необъятной России в другой. И тут мне не до оглядок и не до философствований было. На саму-то себя было некогда взглянуть в зеркало. Один раз я уже была под колесами полуторки — подлатали меня; дважды во весь рост, как шла, грохнулась на палубу со своими тяжкими сундуками; не счесть, сколько раз в снегу мерзла, а потом тонула. Словом, везде я побывала, всего насмотрелась и натерпелась. Мой старший сын родился у Белого моря; средний — во Владивостоке; этот, меньший, что едет сейчас со мной — в Севастополе; дочь, что умерла шестилетней, — в Саратове. Только в последние годы мы приякорились прочно. В Благовещенске. Но он, муж, был и остался в жизни будто совершенно ни при чем. И так несладко жилось мне. Ой, маятная жизнь! — воскликнула она горько. И опять испуганно полуобернулась к открытой двери, мимо которой взад-вперед сновали пассажиры: — Да, а где же все-таки мой Коля пропадает, люди дорогие? Вы не скажете?
Рая усмехнулась:
— Он там увлекся славной девушкой из соседнего вагона — забеседовался с ней приятно, не отходит от нее.
Отчего Нина Федоровна посумрачнела и, глядя ей в усмешливые глаза, точно проверяла по ним справедливость вольно и бездумно выпущенных ею слов.
XV
После некоторого раздумья она вновь решительно протянула:
— Опостылело мне все бесконечно. Но поймите: иначе-то не могло и быть. Я не утешаю себя чем-то таким, что я здесь не упустила что-нибудь. И не преувеличиваю. Но слишком поздно анализирую сама с собой прошлое.
Коля спит и видит, чтоб ему поскорей исполнилось двадцать лет; торопится стать взрослым, зажить по-взрослому, самостоятельно. А не ведает он того, что поджидает его тогда, когда он совсем повзрослеет, сколько свалится на него отяготительных забот. Мои годы прошли в каждодневных хлопотах, и я не видела счастья. Я для других жила. Для себя же — пока еще не успела.
И все у нас, вроде бы, шло нормально. Жили мы — по-своему радовались дням. В других семьях больше неладного было. Тихон не приползал домой на бровях ни разу, но он оригинал большой. Только за столом отбарабанится — и мгновенно отвалится прочь. Так и тянет его на боковую. Либо за газетки примется — и хоть околевай, ни за что не сдвинется с места, покуда не вычитает все от строчки до строчки, ровно всемирный комиссар просвещения. Если что (его побеспокоишь, стронешь), — только буркнет провидяще, с достоинством: «Подожди до завтра. Завтра еще будет день. Там увидим». А назавтра, как водится, мы вместе с военной частью снимаемся снова с обжитого места и снова катимся в неизвестном направлении; прыгаем по кочкам или на крутых речных или морских волнах. Нет, точно сказано: век проживешь с человеком, полпуда соли с ним съешь, а человека до конца не узнаешь. Муж в доме не глава, его законодатель; верховодить полностью почему-то должна я: он мне доверяет, он мне уступает. Он ни во что не вмешивается. Ну, сейчас мы с ним и поругаемся из-за чего-нибудь (я наскочу), сейчас и помиримся (он разубедит-разговорит меня); он же и ругаться-то по-настоящему не умеет или просто не хочет (не в его правилах). Та и жили мы странно, непонятно. И я уж нахлебалась горюшка достаточно, по самую макушку — вот! — энергично повела она рукой поверх своей черноволосой головы с резко седеющей прядью, будто набеленной искусно.
Сначала особых разногласий меж нами не проявлялось ни почему такому, собственно и потом их — крупных — не было, за исключением разве что мужниного несогласия со способностью самой матушки-природы создавать. Но тут уж я ни при чем. Сначала мы ждали наследника — сына. Когда же у меня родился (в тридцать пятом году) первый младенец — Леня и только улеглись у нас, родителей, первые счастливые волнения и хлопоты вокруг него — Тихон в минуту благодарной откровенности признался мне, что он еще хотел бы потом заказать мне и дочь. Разумеется, мое согласие было им получено. Ведь считается идеально счастливая семья та, в которой есть мальчик с девочкой. Однако два года спустя я опять родила сынка. Назвали его Саней. И опять, невзирая ни на что, у нас царила радость в связи с прибавлением семейства. Когда все в дому чуть поулеглось, мало-помалу вошло в привычное русло, Тихон уже при каждом удобном случае ладил, что если будет у нас когда-нибудь девчонка, то Ирой или Ольгой назовем. Притом он считал, что простое имя украшает достойного человека. Но дальше, вы знаете, эта война с Германией гудела. Разлучила нас на пять лет. Контуженный и раненый, но целехонький муж не демобилизовался с окончанием войны; но мы-то опять семьей воссоединились с ним, зажили по-новому. В сорок шестом с начала весны (было это в Севастополе) я снова легла в родильный дом. Всерьез говорю врачам: «Ну, давайте, сделайте что-нибудь; мне нужно обязательно родить девочку, а то мой супруг скандал подымет, назад домой не пустит, если опять будет парень; да и парни, известное дело, рождаются к войне». Ну, поглядели они на меня как на очередную неврастеничку. В этот же период, знаете, все роженицы сумасшедшими делаются. В родилке, даже не помнишь, что кричишь; уже кричишь по инерции — когда и не нужно. Умора! Однажды я обхватила за шею доктора и кричала ему, психуя: «Доктор, спасите, спасите меня»! Или лежала на столе и ревела. Подходит ко мне акушерка: «Ты, что, роженица, блажишь!» А я и не помню ничего, блажу ли я. Собственного голоса не слышу. А как не кричать, когда живую часть от тебя отрывают. Ой, вообще, конечно, человек появляется на свет не лучшим образом. Недобро тут роженицы мужиков вспомянут — честят, клянут; а проспятся — и все, уже млеют от материнского счастья: ах, какие глазки у младенца, какие ручки, какие лапушки! Не случайно у врачей, работающих в родильных домах, к сорока годам гипертония становится их профессиональным заболеванием… от нас. Подымается давление. И они зачастую уходят в дородовые отделения или еще куда-нибудь, где поспокойнее. Ну, вот и снова сына, Николая, я родила.
Дочь же долгожданную, темноглазую Оленьку, всю в меня — лишь в еще один заход. Уже сказался мой предельный для этого возраст: эти роды у меня были самые мучительные. И Олечка поначалу была какой-то чахленькой, задумчивой (хотя к тому времени и с питанием у нас значительно улучшилось), но очень практичной и смышленой от рождения. И все мы, слыша ее лепет, весело смеялись тогда. Счастливые! В ней мы души не чаяли. — И Нина Федоровна странно заторопилась как-то, дрогнув хриповатым голосом: — Наша Олечка скоропостижной смертью умерла. На шестом годочке. Я была бессильна, чтоб ее спасти, вытащить из ямы смерти. Рук не смогла ни протянуть ей, ни дотянуть до нее, чтобы ее выхватить. Да, еще недавно у меня, верней, со мной, было четверо детей; а теперь осталась я с одним из них, потому как двое — старших — уже выросли, женились, отдалились от меня. Поженились сыновья, уже сами растят детей, — и словно отрезаны от меня. Наглухо. А я на них же свое здоровье гробила… Все это я увидела теперь как бы со стороны… Я денно и нощно воспитывала их, не считаясь ни с чем. А расплата? Все вышло-то в изъян. Нет у меня основания для радости.
— Ну, так вот, поди ж… — проговорила Люба. — У всех случается…
— Люди говорят, что недород лучше перерода. Уж не знаю как.
XVI