Звал заходить. Но больше она не пошла:
— Лучше с пьяными клешами. Заклюют да как соколы. Интеллигентишко… тоже.
Рядом с вренелогическим дом улыбчивей, выше. Под окнами этого дома Ариша часто телом нагим голубела в пруду.
В доме жили рабфаковцы. Его коридоры были уложены буквою — Г. Рабфаковцы жили вповалку. В комнатах, что на троих — по пять и по семь. Голодали. Пахли селедкой и луком.
Но были рабфаковцы гибки, выносливы, грубы и горячи.
Вечерами в окна метались звуки гармоники. Билась дрябло и хлипко рояль. Рвались частушки:
За несколько зим потопили скамейки, топчаны, забор.
Жили на козелках. На них глушили науку и пищу. И спали, их положив в голова.
Сюда стекались после — занятий, лекций, кружков, математики, кино, театров, библиотек и докладов. И здесь сосали, жевали и грызли — науку, осьмушку ржаного, кусочек сахара, грязь и махру.
Так было до лета 1921 года. Осенью этого года стало пошире, почище, повеселей. Ожесточенней загрызли «гранит» и смеялись:
— Звенит житуха как жесть.
В комнату 75 Ванька Шкорин в июне 22-го привел Аришу впервые.
Объявил Аришу сестрой.
Стосковалась Ариша по людям. Мягче всех показался ей вкрадчивый голос, волос темный, спадавший крылом.
Теплее сотен, перебывавших в руках.
В общежитии стала любимицей. Приходила частенько. Носила Шкорину деньги. Снабжала комнату хлебом и папиросами. Ваньке справила зимний пинжак. Купила книг. Готовальню.
— Учись, Ванюша. Окончишь — поженимся.
Гордилась Шкориным глупая:
— Ни у кого из подруг такого нет. Рабочий парень. Мозолист и крепок.
Привела похвастаться Ольгу. Предупредила не сказывать прочим. Ольга стала ходить. Недель через пять Ариша узнала… В испуге кинулась к Оле.
— Оленька, ты это Шкорина?
— Крестом богом. Что ты, Аришенька!
Стушевалась под взором особенным. Таким косящим и молящим.
— Оленька. Не хорошо. Парень — стеклышко. Жалко.
— Стеклышко… тоже. С первой лярвой пошел на чердак. Подумашь, жалости сколько.
— А если Ольга и я. И меня если…
Взор такой: «Не сержусь, мол. Прощаю. Не ты, так где-нибудь. Ладно».
Сказала Ольга:
— Ну к что ж…
И добавила:
— Кататься любишь… Расхлебывай.
Но было Ольге в надрыв. Любила Ольга Аришу. Жила она холостой. Бульвары брались не в счет. С Аришей сердце делила. Боль и горечь делила. Нутром любила Аришу. Промеж себя Рюрю ее кликала.
Хотелось кинуться к ней:
— Ришенька, родная! Не измолить. Да разве думала, дура проклятая…
Но неожиданно взмыло. Метнулась злоба в груди. Закричала в беспамятстве. Закрыв глаза, закричала:
— Ну, так что ж! Я может нарочно. Стервоза чортова. Стерьва… Что ж ты лучше меня? Лучше, что ли?..
И ни с того, ни с сего хвать Аришу по челюсти:
— На тебе, на! Шлюха, свечечка чортова. За чистоту твою. За улыбку твою окаянную. На все улыбочка горькая. Падаль. И свет не везде зажигают. И огонь не везде.
В реве, в клекоте — корчилась.
Ариша как пала башкой на руки на стол — так и осталась. Телом счуяла Олькину боль. И только челюсть горела, словно в крапивном ожоге.
А Ольга с ревом звериным уже валялась в ногах. Ноги Аришины сквозь поцелуи в истерике грызла. Клялась звериной тоской, причитала:
— Стыд мой, Рина. До гроба!
— Рина, веточка, сон.
Ариша к Шкорину. Предупредила:
— Грязная я. От меня ты, Ванечка. От кого и не ждал. Убей меня лутче.
Прогнал ее от себя. Скрывал болезнь от товарищей. Но с ним видалась на общих приемах во «вренелогическом». И виновато ему улыбалась.
Болезни ходу не дали. Оправилась быстро. И к ремеслу не вернулась.
Была голодна, запущена.
Василий рассказывал:
— И вот, Ариша, теперь мы живем. Совхоз угробили. Хлебища не пожираем. Паек нам Аровский дали.
— Науку глыбаем, как водокачка. Растем.
— Чего не заходишь?
Шатались до позднего.
На Аришу и раньше поглядывал. Еще в общежитии. Да боялся Ванюшки.
Теперь узнал.
Ариша скрыла только об Ольге. Что Шкорин захварывал. О себе даже это сказала.
Васек дивился:
— Гляди-ка, а на собраниях первый кругом вылезает. Зудит как кишка. Глаза закроет, руками как граблями. И орет, и орет.
— А мне, Васек, и работать нельзя. Есть такие крысачки. Им все равно. Только чтобы в потемках. И не могу я. Человека мне жаль. У него, может, дети.
Васек перебил:
— Знаешь что: уезжай-ка в деревню. На билет соберем.
Через неделю зашла в общежиловку.
Вышло так, что Шкорин уехал за день до того, испугался, что суд из товарищей, возбужденный Василием, ославит и исключит.
Опять Василий рассказывал:
— Это за то ему, что котовал. У нас хотя не мундир, а пролетарская честь поважнее.
— Напрасно, Васек, ты. Я сама прилепилась. И деньги, были деньги — давала. Рада была помочь.
Ее назад не пустили. Жила с ребятами дружно. Одевку дали, кое-чего. Таскали на лекции.
За книги сразу взялась. И главное — чуяла, не презирают.
Искали Ринке работу.
На повторном приеме в Венерологическом врач сказал убедительно:
— Из Москвы не советую. В провинции плохо поставлено. В деревне и вовсе. Тем более — может открыться. Погибнете.
И стало зябко Арише. Какое ж это лечение? Ровно туман. Будет не будет. Гадай.
Спустилась в холод к пруду. Стояла долго у дерева. Улыбнулась зарубкам, что вырезал Шкорин:
Июнь 17.
Мы здесь любили.
Ар. — Ва.
Дерево гроздьями мокрых коричневых листьев плескалось в пруду. Столетний ствол накрененный дрожал.
Вспоминала, как в санатории тосковала над речкой.
Встал Степан перед глазами. Ариша Шкорину даже не рассказала о том, что ребенка Степана она убила абортом. Расход тужуркой покрыла. А вот Степана она увидала сейчас именно в ней. Желтая, как апельсин.
И ребенка она приняла, видать, за несколько дней до прихода «дворянки».
— Живет, должно, на хлебах-то Степановых.
Стало злоботно, муторно.
Вспомнила, как три месяца взад утопилась здесь «Копчик». Интеллигентка. Гимназию кончила. Когда свихнулась — хотела идею какую-то. Чернотой похвалялась. Что-то про революцию брякала. Носилась с женским вопросом.
Потом попала во «Вренелогический». Да поздно было уж. Сначала думала месть напитать. Доказать мещанам хотела: «Вот, мол, нате вам. Буду как вы». И доказала. Покрылось тело корой. Нос завалился. Под этим же деревом ее откачать тормошили. Да попусту.
И был под деревом омут.
Сама Ариша старалась его оплывать.
А теперь вот. Даже не прыгнуть. Просто тихо скользнуть.
Омут примет. Омут добрее Степана.
— Степа. Только б увидеть еще. Поглядеть…
В Зоологическом взвыло зверье. Кормежка. Звери попросту рвут от дымящихся туш куски горячи и терпки.
Прикроет лапой тяжелой. Надсядет грудью на мякоть. Мордой вроится наискось. Ворчит и срывает. И грудь у зверя широка.
Стояла долго перед афишей кино. Потом у витрины. По-детски, не соображая, смотрела. Потом поймала ребенка. Хотела тихо ласкать. Он вырывался. Раскопала мелкий совзнак — купила пряник. Дала ребенку. Сама кусок отломила. Потом по Тверскому дошла до площади. Улыбнулась на монастырь:
— Не туда ли махнуть? Грехи зачитывать буду. Недаром девки смеются — что монастырь, что бульвар. Оба дело — к копейке. И на бульваре он. Монастырь-то девический.
Дело было к двенадцати. С трамваев спешили. Сидела как на скамейке на низу пьедестала у Пушкина. Косился мягко на низ. И, казалось, подмигивал.
Его перебили:
— Поз-звольте, барышня, к вам…
— Проходите…
— Наркомпочтительно вас наркомпросим…