Игры их были странные и дикие, порой переходившие в жестокость. Особенно доставалось новичкам. Такая уж была традиция всех учебных заведений Российской империи — преследовать вновь поступающих. Новенького тянули за уши, что значило «показать Москву», припирали к стене так, что захватывало дух и трещали кости, — это называлось «жать масло». Мне еще мало досталось. Объяснялось это не какими-нибудь моими доблестями, а тем, что я был рослым, довольно ловким и в свои двенадцать лет выглядел четырнадцатилетним. Несмотря на это, посвящение в рыцари школьного товарищества до сих пор вспоминается мною с неприязнью. Подумайте, каково же было новичкам, поступающим в первый класс! Малолетство, слабосилие и даже болезнь не вызывали жалости, наоборот — желторотые щуплые птенцы надолго становились жертвами великовозрастных и сильных. Избавившись от преследования своих одноклассников, дружбы их я не приобрел. Теперь я объясняю это двумя причинами.
Переселясь в Коканд, я сохранил привычки, приобретенные в Кудуке. Дома носил узбекскую одежду, любил национальную пищу, говорил по-русски, как хорошо выученный узбек, и явно тяготел к дружбе с местным населением.
С другой стороны, я был сыном доктора, то есть, по тогдашним понятиям, — человека принадлежащего к враждебному классу, к людям, которые носят шляпы, ездят на извозчиках и дома держат прислугу. Чем я мог оправдаться? Отец разъезжал по больным на пролетке, а Марьюшка неустанно заботилась обо мне.
То, что отделяло меня от других учеников четырехклассного училища, имело глубокие корни. Теперь товарищество держится на общности интересов и цели. Любовь, дружба, симпатия и антипатия завязываются на личной почве. Не так было в трудные и пестрые годы моего отрочества.
Колониальная политика монархической России строилась на принципе политики Древнего Рима «разделяй и властвуй». Царские сатрапы натравливали русских на узбеков, узбеков на других «инородцев», живущих в Туркестане. Мусульманское духовенство разжигало религиозную нетерпимость, объявляло русских врагами правоверных. Так было и в год моего поступления в училище, хотя в России уже произошла Октябрьская революция и в Ташкенте провозглашена советская власть. Нет, пожалуй, было не так, а еще сложнее. То, что понималось под национальным единством, лопнуло, раскололось, как орех. Какой-то русский черт или узбекский шайтан встряхнул мешок с расколотыми орехами, да так основательно, что сложить две половинки одного ореха больше не удавалось. Все спуталось и перемешалось в Туркестане.
Бывшие царские чиновники, русские промышленники, купечество, оплот православия — духовенство, офицерство — все потеряли связь с русской интеллигенцией, рабочими, мелкими служащими, то есть с теми, кого они считали своей, правда меньшей и незначительной, но половиной в деле овладевания восточной окраиной России. Теперь их цели, суждения и идеалы сходились с идеалами, суждениями и целями ишанов, мулл, муфтиев, узбеков-националистов, баев и купцов — оплота мусульманства.
А дехкане из кишлаков, погонщики верблюдов и ослов, метельщики улиц, ремесленники — беднота Коканда — по своим чувствам, мыслям и надеждам стали ближе к русским железнодорожникам, советским служащим и красноармейцам, как узбекам, так и к тем, которые говорили на малопонятном для народов Туркестана русском языке.
Да и сам город Коканд разделился на две половины, ставшие двумя враждующими лагерями.
В то время, когда в новой части города советские учреждения поддерживали связь с Ташкентом и Москвой, в Старом Коканде, как в осином гнезде, собирались силы устрашающие, готовые жалить и уничтожать. Это были националисты, духовные лица, представители национальных организаций («Шура и ислам», «Шура и урема»), туркестанские промышленники, владетели хлопка, купцы и баи.
К ним примыкали эсеры, белогвардейцы, к ним тянулись нити из Афганистана. Кокандской автономией интересовались и за рубежом. Сюда для заговорщицких целей пробирались офицеры армии Дутова, английские шпионы; под видом купцов, странствующих монахов, дехкан собирались главари басмаческих отрядов.
Коканд становился центром контрреволюционного движения.
Конечно, всего этого я по молодости своих лет тогда не понимал. Понимание пришло позднее. Я заплатил за него дорогой ценой. Не понимал всего и мой отец. Он плохо разбирался в политике и не любил ее. Страсти, раздиравшие жителей Коканда и всего Туркестана, оставались за порогом докторской квартиры. Мой доктор любил повторять, что люди для него делятся на здоровых и больных. Первым он старается не делать зла, а вторых обязан лечить всегда и везде. Вот почему, постоянно слыша это, я и рассказал Юнусу о докторской клятве.
А в городе становилось все более неспокойно. Уже несколько дней было закрыто наше училище, распустили и гимназистов.
Тревожными стали черные ночи, брехня собак, быстрые шаги за стеной дувала, одиночные винтовочные выстрелы…
Утро не уменьшало страхов, рожденных в часы, предназначенные человеку для сна. День рождал тревожные разговоры, слухи ползли по городу, как осенние тучи по небу, просачивались, как подпочвенная вода, оседали, как пыль, гонимая ветром.
Никто не знал, в каких потаенных уголках города они зарождались, что в них правда, что — ложь. Знали одно: обо всем, что случилось и что должно случиться, можно услышать на базаре, и все стремились туда. Мальчишки моего возраста, конечно, не отставали от взрослых.
Новости — это был товар, которым каждого снабжали охотно, не требуя за него никакой платы. Так, во всяком случае, казалось на первый взгляд тому, кто получал его…
Этот базар — центр не только города, но и всей Ферганы; он оживает в моей памяти, как странный мир, смешение времен, звуков, красок и запахов. Он вспоминается как город, имеющий свои площади, где проходили конские ярмарки и большие торги, свои строения — просторные лавки, тесные лавочки, помосты, чайханы, загоны для верблюдов, коней и ослов…
Богатые толстобрюхие купцы неподвижны. Сам аллах не ведает, когда и где совершаются ими сделки. На базаре их можно увидеть сидящими под навесом на груде подушек и одеял. Перед ними цветастые чайники, в руках пиалы. В чайниках и пиалах — ароматный зеленый чай. Чай обладает свойством вышибать едкий пот, пропитывающий халат под мышками. Чем богаче узбек, тем больше надето на нем халатов, тем душнее испарения и тем больше почета человеку. Таков уж обычай. И каких только халатов нельзя было увидеть в старом Коканде! Белые как снег — ферганские, пестрые — бухарские и хивинские, каждый со своим неповторяющимся узором. То же и тюбетейки! Ферганец носит на голове черную шапочку четырехстворчатой формы, напоминающую собой раскрытую коробочку хлопчатника. И рисунок на ней вышит белым шелком, похожим на хлопок. А рядом с ферганскими тюбетейками плывут круглые, пестро и ярко расшитые тюбетейки Бухары и Хивы. Среди тех и других белеют чалмы, желтеют соломенные шляпы-канотье и шлемы европейцев, охотников за хлопком, этим белым золотом Туркестана.
На базаре во всем уживались противоречия и крайности. Рядом с роскошью восточной одежды мне запомнились и другие халаты — ситцевые, выцветшие, надетые прямо на голое тело и до того ветхие, что надо удивляться, как они еще держались на плечах своего обладателя.
Пеструю толпу прорезывали дервиши, выделяясь своими конусообразными, опушенными мехом шапками. Обычно они появлялись среди групп дехкан и бедноты Коканда — сапожников, медников, кузнецов. На базаре было больше тех, кто продавал, чем покупал, больше жаждущих продать свой товар, чем что-либо приобрести. И шума здесь было много. Кричали продавцы сладостей, отбиваясь от мальчишек, которые окружали их, мешая пробиться к ним настоящему покупателю. Кричали водоносы, брадобреи, зубодеры, кальянщики, предлагающие каждому за одну копейку покурить из кальяна. И хоть мало покупалось, велись жаркие торги. Каждому лестно было присмотреть себе ткани на халат, медную посуду, одеяло, паранджу для жен и дочерей. Но в этом торговом гаме редко заключались сделки — не такое было время.
Среди этой пестрой, многоязычной толпы были и распространители слухов, были и другие подозрительные люди, пробравшиеся сюда, «яко тать в нощи». Но изловить их было трудно. Да и кто бы стал ловить? В Коканде существовало открыто принятое жителями двоевластие, и город раздирало многовластие, или безвластие, что является одним и тем же.
И вот однажды, бродя без особенной цели в пестроте и гаме базара, я увидел старика Ходжаева, нашего соседа, в обществе двух узбеков. Один из них был с длинным лицом цвета шафрана, в стеганом ситцевом халате, туго перетянутом офицерским поясом. Другой, очень маленького роста, казался мальчиком, и только старообразное морщинистое лицо выдавало его зрелый возраст. Все трое сидели под навесом какой-то лавки, поджав под себя ноги, и о чем-то оживленно беседовали. Увидев меня, Садык Ходжаев отвернулся, отвернулся и его второй собеседник, а маленький закрыл свое лицо темными, совсем детскими руками. Я прошел мимо не поклонясь.
И все же я спросил Юнуса, чем стал торговать его отец на базаре. Он удивленно посмотрел на меня, словно не сразу понял, а потом замотал головой, прищелкивая пальцами:
— Халва… Орехи… Медовые лепешки… Ой, вкусно! Ой, вкусно!
Я не поверил Юнусу: лавка, где сидел старый Ходжаев, находилась далеко от рядов торговцев сладостями, — но не стал расспрашивать. На другой день Юнус сам возобновил разговор. Он принес мне большой кусок ореховой халвы и медовых лепешек. Я поблагодарил его и хотел спросить, мальчик или взрослый человек сидел с его отцом, но Юнус опередил меня:
— Ходил я в лавку мало-мало…
Мальчик говорит: «Бери халву, неси русскому». Кричит: «Хороший мальчик… хороший халва…» Тебе это! Бери!
— Какой мальчик? — спросил я.
— Да ты ж его видел с отцом, — усмехнулся Юнус. — Низкий такой… — он показал рукой, наклонясь к полу. — Малый еще мальчишка… глупый… Помогает в лавке дяде.
Значит, тот, со старческим личиком, был все-таки мальчик.
Халву, запивая ее чаем, мы съели вместе с Марьюшкой. Я рассказал ей о встрече на базаре. Марьюшка всполошилась.
— Не связывайся ты с этим чертом, — говорила она, называя чертом старого Ходжаева. — И мальчик из его лавки совсем тебе не товарищ. Знала бы, от кого халва, — не ела бы и тебе не позволила.
— А Юнус? — спросил я. — Юнус тебе воду носит?
Марьюшка загремела ведрами и ничего не ответила. А я пошел на базар в надежде на новую встречу. Не имея товарища узбека, я хотел подружиться хоть с тем мальчиком из лавки. На базаре я встретился, только не с ним. Я встретил Сахбо. Я стоял против него и смотрел, не веря своим глазам.
— Сахбо? — раз десять спросил я.
— Леша! — раз десять сказал он. И каждый раз прибавлял к моему имени по-узбекски разные хорошие слова, которые можно было перевести: «Брат, друг».
Потом мы взялись за руки, и я повел его домой, забыв о цели моего прихода на базар.
В кухне Марьюшка нагрела воды в медном тазу, чтобы отмыть Сахбо, а когда он помылся, накормив его, приступила к расспросам: как он попал в Коканд, здорова ли его мать, как живут наши бывшие соседи?
Но Сахбо ничего нам не отвечал, только застенчиво улыбался. Рассказал он все подробно, когда о том же его начал расспрашивать вернувшийся из больницы мой отец.
В мирном селении Кудук после нашего отъезда произошли большие события. Туда прибыл ишан (так мусульмане называют священнослужителя, считая его святым еще при жизни). Слово ишана — закон не только для мулл, но и для всякого правоверного. Я и раньше знал, что ишаны в Туркестане живут богато. У них огромное количество земли, скота, много слуг, которые служат ишану как рабы. Ученики разносят по городам и кишлакам его учение, собирая для дома ишана богатые дары.
Рассказ Сахбо был сбивчив. Марьюшка, понимая по-узбекски с пятого на десятое, дергала меня за руку, чтобы я переводил ей непонятное. Я переводил, сам плохо вникая в смысл.
Ишан, прибыв в Кудук, собрал все взрослое население и объявил, что скоро будет священная война. Все молодые джигиты должны стать в ряды войска пророка, вырезать всех Неверных, постоять за веру отцов. Он велел мужчинам снять халаты и, стуча каждому в грудь, говорил, годен ли тот воевать. И всех находил годными.
— Ишан ведь поп, — усомнилась Марьюшка, не доверяя моему переводу, и покачала головой. Оказалось, что в грудь стучал не сам святой ишан, а какой-то военный, по-видимому, англичанин. Потом уже ишан, а не англичанин приказал собрать всех мальчиков от двенадцати лет и отправить с ним. «Пока отцы и братья будут воевать против безбожников-большевиков, — разъяснил он, — мальчики станут учиться благочестию и военному делу».
Он обещал поселить их высоко в горах в пастушечьих хижинах. Там, пася ишановский скот, научившись владеть винтовкой, эти мальчики вырастут настоящими воинами пророка. И когда придет их срок, спустятся с гор, подобно вестникам смерти для всех противников ислама.
— Радуйтесь, правоверные! Аллах уготовил славу вашим детям!
Но женщины в нашем Кудуке совсем не радовались. Матери подростков рвали на себе волосы и раздирали одежды. Мужьям и братьям пришлось прибегнуть к плетке, чтобы успокоить их и заставить повиноваться ишану. Но мать Сахбо отвела сына за дом, надела на него сумку с лепешками и велела скакать на их лошади в Коканд.
— Найдешь там русского доктора, — только и успела сказать она.
Сахбо загнал свою кобылу и полдороги шел пешком.
— Мать очень торопилась, — сказал он застенчиво, — и не успела прислать вам подарок. Она боялась, чтобы дядя Ибрагим не узнал, что я не еду с ишаном. Он…
Тут Сахбо вытер рукавом глаза и замолчал. Он не захотел рассказывать нам о брате своей матери, заменившем ему умершего отца. И отец не стал расспрашивать.
С этого дня моя жизнь круто изменилась. Кончилось мое одиночество. Я потерял интерес к мальчику со старообразным лицом и заодно и к Юнусу. У меня теперь был товарищ, друг, брат.
Отец мой уделял Сахбо времени больше, чем мне. Он занимался с ним русским языком и арифметикой. Сахбо учился старательно. Я помогал ему готовить уроки. Марьюшка перешивала мои халатики и закармливала нашего гостя чем только могла. Она вовсю старалась, чтобы он не скучал без материнской ласки.
Я с эгоизмом юности и не думал, что моему другу может чего-то недоставать в нашей семье. А было именно так.
Сахбо был впервые в Коканде, и я загорелся желанием показать ему город. Друг мой не отказался, и в первый же удобный день, приготовив заданные отцом уроки, мы отправились на площадь к дворцу бывшего кокандского хана Худуяра Урда.
Сначала мы степенно, подражая взрослым, задрав головы, рассматривали, как нам казалось, прекрасный, яркий орнамент. На нем, по мусульманскому обычаю, не было изображено ничего живого, а только причудливое сплетение завитков, треугольников, звезд и кругов. Они то сходились, образуя законченный рисунок, то распадались, переплетаясь в ином порядке, и неожиданно повторяли тот же узор.
Налюбовавшись орнаментом, мы начали бегать и даже играть, прячась в тени четырех башен дворцового портала, потом, утомившись, сели прямо на каменные плиты, и я начал рассказывать другу о дворце.
Фантазия, как всегда, унесла меня далеко от действительности; тут были четыре прекрасные дочери хана, заключенные каждая в одну из башен, их веселые, смелые возлюбленные и даже добрые и злые дивы.
Не знаю, всему ли верил Сахбо, но он слушал меня внимательно, смотря в лицо черными, косо посаженными бусинками глаз, и, когда я замолчал, попросил рассказать также о мечети и медресе, вычурные купола которых он высмотрел между плоских крыш домов, окружающих площадь. И снова я с увлечением смешивал правду с вымыслом, сказку с историей. Когда мне надоело рассказывать, а Сахбо — слушать, мы вскочили на ноги, готовые сами к любым приключениям, но, не имея ничего лучшего, побежали с площади в противоположную сторону от старинных построек. Через несколько минут мы были в русской части города. Оглянувшись на Сахбо, я громко расхохотался. Он остановился с наивно открытым ртом и удивленно расширенными глазами: житель Кудука не поразился великолепию ханского дворца, роскошного медресе и мечети, но его поразила широкая мощеная улица, аккуратные двух- и трехэтажные дома с высокими окнами, сады перед каждым домом, а дальше — приземистые кирпичные амбары, гостиные дворы, магазины…
Мы забрались в царство русского купечества. Сахбо понимал, что здесь живут не ханы, не ишаны, для которых он мысленно возводил любые дворцы, а простые люди, и его поразило, что их жилища так разнились от того, к чему привык мальчик в своем горном селении, и даже от того, что он увидел в Старом Коканде.
Желая еще больше поразить своего товарища, я схватил его за руку и потянул за собой на Розенбаховский проспект.
В то время Розенбаховский и Скобелевский проспекты были аристократическим центром русской части Коканда. Здесь селились царские чиновники, военные, агенты крупных торговых фирм и приезжие специалисты. Именно здесь в одном из домов и предназначалась квартира для заведующего городской больницей, то есть для моего отца. Вот к ней-то я и вел вконец оторопелого Сахбо.
Мимо нас то и дело проносились легкие рессорные экипажи, брички, велосипедисты, проезжали верховые.
Сахбо шел, не выпуская моей руки. Впрочем, ему здесь все начинало нравиться: глубоко наполненные арыки, проложенные с двух сторон бульваров и улиц, густая шарообразная зелень в аллеях, теперь пожелтевшая и сморщенная.
Мы остановились около дома, в котором должен был бы жить отец со мною и Марьюшкой. Уже темнело. Окна были закрыты ставнями, выкрашенными в белый цвет. В эти тревожные дни люди рано запирались в домах, и сейчас русские горничные и няни загоняли детей, а дворники узбеки запирали ворота и спускали собак.
Я отыскал окна квартиры, в которой продолжала жить вдова умершего доктора, чье место в больнице получил мой отец, и коротко рассказал Сахбо всю квартирную историю. Повторяю ее для читателя, так как она имеет отношение к дальнейшим событиям.
Устроившись на новой должности, мой отец поехал по адресу, данному ему в больнице, чтобы осмотреть квартиру и, как тогда было принято, выразить соболезнование вдове покойного. На его звонок открыла дверь горничная и, попросив подождать, исчезла. По ее растерянному виду, по шепоту за дверьми отец понял, что визит его некстати. Ждать ему пришлось долго.
Во внутренних комнатах нарастал шум, хлопали дверьми, кто-то пробегал, уже ясно были слышны голоса и чей-то плач. Наконец в гостиную вышла немолодая дама в черном и, прикладывая батистовый платок к покрасневшим глазам, попросила доктора присесть. Она назвалась сестрой жены умершего врача и, вздыхая, сказала, что вся их семья должна извиниться перед господином доктором и просить его о великой милости.
Просьба заключалась вот в чем. Вдова заболела нервным расстройством, и пользующие ее врачи не рекомендуют в этом состоянии переезжать. Словом, они не подготовлены к переезду и не могут освободить новому больничному врачу казенную квартиру.
Отец мой сейчас же дал свое согласие ждать полного выздоровления больной и просил членов семьи не беспокоиться: он как-нибудь устроится, ему не много надо.
Во время этого разговора в комнату прошмыгнула закутанная темная фигура. Это была узбечка в парандже и с густой сеткой на лице. Она поманила рукой даму, разговаривавшую с отцом, и та, извинившись, вышла. Вернулись они очень быстро. С ними была горничная в качестве переводчика, но отец отказался от ее услуг: он хорошо мог объясняться сам.
В чем дело? Оказалось, женщина в парандже рекомендует доктору пустой дом с обстановкой. Дом принадлежит ее брату, уехавшему из Коканда надолго. По ее мнению, были только два обстоятельства, которые могли не понравиться господину доктору: дом находился в Старом Коканде, и в соседнем дворе халупу занимали два узбека. Отец только махнул рукой. Это его не останавливало, ему даже понравилось поселиться снова среди узбеков. Все мы привыкли к этому народу.
Вот почему я не попал в русский квартал, как и в русскую гимназию. Сынки живущих на Скобелевском и Розенбаховском проспектах не стали моими товарищами, а сейчас русский дворник прогнал нас, двух мальчишек узбечат, от ворот, не подозревая, что перед одним из них, сыном доктора, при иных обстоятельствах он бы «ломал шапку».
Отбежав, мы обернулись и снова посмотрели на этот дом, вернее, — на сердитого дворника. И как же мы были удивлены, увидев, что он выпускал из калитки мальчишку узбека поменьше нас ростом и одетого не лучше нас и выражал при этом ему почтение! Мы спрятались в тени дерева и дали мальчику опередить нас, а потом с шумом выскочили из своей засады. Он быстро обернулся, и каково же было мое удивление, когда я узнал в нем мальчика со старообразным лицом из лавки на базаре! Я видел его рядом с Садыком Ходжаевым, мне ясно представился их третий собеседник — человек с длинным лицом цвета шафрана, в стеганом ситцевом халате, туго перетянутом офицерским поясом. Потом я вспомнил халву и медовые лепешки, которые прислал мне этот мальчик. Мне стало стыдно, что мы хотели напугать его, и я поблагодарил за подарок. Я заговорил по-узбекски, чтобы Сахбо понял, о чем идет речь. Мальчик ответил, что рад, если мне понравился его достархан, и пошел с нами. Мы шли быстро. Час был поздний, а время тревожное, я боялся, что дома будут о нас беспокоиться. Однако наш третий спутник не торопился, семенил ногами и задыхался. Из его узкой груди вырывалось свистящее дыхание, и он часто останавливался. Мне было неудобно оставить его одного и стыдно выказывать тревогу: узбекский мальчик мог посчитать меня трусом. Так и тащились мы через весь Новый город, снова миновали дворцовую площадь и наконец очутились в Старом Коканде. Тут новый знакомец показал своей темной ручкой куда-то в сторону и вдруг исчез, словно провалился сквозь землю.
— Какой странный мальчик, — вслух подумал я.
— Да он совсем не мальчик, — ответил мне Сахбо. — Он взрослый.
Тайну маленького человечка со старообразным лицом первым из нас разгадал Сахбо, но именно он стал после этого вечера уходить без меня и проводить время с Мухабботом — так звали нового друга Сахбо. Я спросил своего товарища, что нашел он, джигит, общего с этим маленьким старичком с лукавой рожицей и лукавыми словами. Сахбо долго молчал и потом ответил: «Видишь ли, он узбек…»
Я не нашелся, что сказать в ответ. Узбек… русский… Раньше мы с Сахбо не думали об этом, и дружба наша не становилась мельче, оттого что оба мы были людьми разной народности. Мне казалось, я во второй раз теряю друга. Первый раз это было в Кудуке, когда его дядя Ибрагим отослал Сахбо далеко в горы пасти скот. Тогда он стал как бы взрослым, я же оставался внизу, в селении, еще мальчишкой.
Нежданно наша разлука прекратилась. Сахбо вернулся ко мне. Снова, как до пастушьих дней Сахбо, я брал верх над своим другом. Мы ходили по городу, я рассказывал, а он слушал, дивился и шел туда, куда я вел его.
И вдруг оказалось, что Сахбо мало моей дружбы. Я посчитал это изменою и дулся на него, а тут еще возобновились занятия в училище. Теперь свободное время я стал проводить со своими одноклассниками и только вечерами встречался с Сахбо.
Русские школьники неожиданно подобрели ко мне и стали искать со мной дружбы.
И опять это не было моей заслугой. Просто они узнали, что я сын доктора Михаила Алексеевича, которого они видели у своих родителей. Отец не столько по долгу службы, сколько по велению своего сердца часто бывал в кварталах, где жили рабочие местных заводов. Исполняя их просьбы, отец выезжал в отчужденный район вокзала и железной дороги. Там была своя больница и свои доктора, но стрелочники, смазчики и кочегары больше доверяли Михаилу Алексеевичу. Это удивляло многих и, как я уже рассказывал, в том числе и нашего соседа Ходжаева-младшего.
Вот с детьми этих-то рабочих я теперь и начал дружбу. Как видно, и в училище вступил в действие закон единения людей по их взглядам и убеждениям. Я для своих товарищей перестал быть сынком барина, а стал сыном человека, которого уважали и которому доверяли их отцы. Конечно, ни я, ни другие ученики этого не понимали. Просто нам стало хорошо вместе, я же особенно потянулся на зов дружбы, желая как бы отомстить Сахбо.
Велика сила дружбы! Она способна темное перекрасить в светлые тона, согреть при стуже, утешить в печали. Теперь в училище все казалось мне иным. По утрам я с радостью, захватив ранец, выбегал из дому, на ходу бросив Сахбо: «До свидания! Я сегодня приду раньше». Но раньше я не приходил. Мы оставались на школьном дворе, играли в лапту, городки или, окружив сторожа Игната, слушали старые солдатские песни.
пел бывший отставной солдат.